Оригинал взят у
ne_ischi в
рассказСтранное свойство памяти: я помню имена всех гадов, которые даже очень коротко возникали в моей жизни, и почти не запоминаю имен людей, оставивших во мне добрые воспоминания.
Значит ли это, что я помню одну лишь дрянь и забываю благо, значит ли это, что я озлоблен и невосприимчив к проявлению лучших человеческих качеств? Может быть. Во всяком случае, никто не упрекнет меня в том, что когда-то, очень давно, я был человеком хорошим, но испортился с годами. Нет, я всегда был таким, каков я и нынче. Люди не меняются, изменяется их отношение к жизни.
Проклятая злая память!
Злая память не оставила мне даже гласных звуков в именах тех двух сестер, которые ненадолго приютили меня в своей трехкомнатной квартире
. Одна из них была Старшей, другая, соответственно, Младшей. Обе учились в Гнесинском музыкальном
, Старшая на последнем курсе, Младшая на первом
. Шел крупный пушистый снег, теперь уже нет такого снега. Желтые предновогодние витрины синели гигантскими пирамидами банок сгущенного молока, желтое на синем, теперь нет такого сгущенного молока. Теплый декабрь, оттепель, под ногами коричневая, взбитая подошвами, жижа, теперь нет такой жижи, да и декабри теперь не теплые, а вспаренные, как отвратительная китайская лапша.
В любом случае, это было до декабря 1982-го, может быть одним декабрем прежде, может быть еще раньше… Но над Пушкинской площадью уже нависал густой и влажный вечер
. В подножии вечнозеленого Поэта переминался с галоши на галошу ушастый сержант по прозвищу Чебурашка. С ним здоровались - кивком - нетрезвые, лохматые люди, сержант не реагировал, он сторожил гражданское спокойствие, но ему было приятно: он здесь известен. Как Пушкин.
Винный в Елисеевском и аналогичный отдел в угловой «Армении» отпускали популярный тогда напиток «Салют» - бомбы шампанских бутылок, четырнадцати градусов действия. «Армения» отпускала еще и марочное, не столь популярное в лохмато-фарцово-интеллектуальном винегрете Пушкинских резидентов.
«Лира» шалела до одиннадцати вечера.
Дядя Женя - состарившийся мордоворот в гардеробной - взимал по рублику за внеочередной пропуск в воспетое Макаревичем заведение
. Впрочем, «своих» кабацкий страж впускал, выпускал и снова впускал беспрепятственно, зная аборигенов и в лицо, и по именам.
С обратной стороны жилого дома, к коему пристроилась «Лира», располагалось 108-е отделение милиции. Трудно вспомнить хронологическую поочередность его руководителей: Ролдугин, Цвик, Логинов… Ролдугина хиппари прозвали «Радугин». Кажется, в ту пору, о которой идет речь, 108-м управлял Логинов - смурной и толерантный алкоголик, перенявший у Пушкинских отщепенцев привычку опохмеляться туалетной водой, в смысле - парфюмерией из ассортимента дамского магазина «Наташа». Предполагаю, что к этой пагубе его пристрастили Шмельков с Красноштаном. С тех пор Логинову было трудно смотреть им в лица
. «Этого и этого, - майор указывал перстом на Шмеля и Мишу, поставленных перед выстроенным нарядом, - на сто метров к отделению не подпускать!» Указующий перст при этом подрагивал и будто манил к себе только что отверженных.
На скользких кафельных ступенях подземного перехода - Трубы, той самой первой советской «Трубы» - чавкал тот самый забирающий душу, болотистый, истоптанный пешеходами снег, который вот именно так теперь почему-то не топчется. В «эстетике» - это был такой интимный мраморный закуток с гробницей - фонтанчиком под зданием «Известий» - веселый Олежка Хаям, похожий на сбрендившего Будулая, весело жаловался участливой Грэте на пожирающее его чудовище собственной судьбы. Грэта прижималась к нему и увлажняла слезами воротник его помятого демисезонного плаща, Хаям ржал над Грэтой. Жили они вместе. Теперь Хаям не живет здесь. О его загробном месте жительства мне ничего не известно. И что стало с Грэтой, я тоже не знаю.
Большие, такие большие и медленные, что при кружении их легко читался кристаллический узор, эти мягкие московские снежинки запорошили авангардные (теперь это ясно) лохмы Рыжей Алисы, вцепившейся в рукав брезентовой хламиды - одежды флегматичного, похожего на Диониса, Панкиша
. Дионис был бледен и немного подшофе. Алиса волокла его в метро, имела желание, поэтому действовала энергично.
Полоумный Колобок и всегда сосредоточенная Света Гесс неслись в дежурную аптеку, что подле железобетонного постоялого двора, именуемого «гостиницей «Минск», они торопились за эфедровыми каплями от насморка. Капли стоили 3 копейки за банку.
Насморком Колобок и Света не страдали. Продавщицы аптеки, чистые советские девушки, выдавали по чеку десять банок снадобья и удивленно доспрашивали: «А пипетки?» - «Какие еще пипетки!» - «Капать… в нос…»
Страшная, как пряничная корка, но в своем роде экстравагантная Танюха Шлеп-Нога, с подвизгиванием, вопила в декабрьскую мглу: «Ма-акс! Мя-акс! Мяяя…»
Матрос и Шут ловили тачку в сторону Белорусского, сосредоточенные, резкие, ночь - их гангстерская муза. Авто не притормаживали из-за огромной лужи на проезжей, Матрос и Шут видели эту лужу, все понимали, но не переходили чуть выше по стриту, где машина могла остановиться. И если бы они обходили лужи, они не были бы теми Матросом и Шутом.
Из ничего возникающий и в никуда растворяющийся Анискин быстро вшептывал в интересующиеся уши: «Цикла - треха за пачку, нокса - по рупь за колесо, желтые от кашля - по двухе…» Анискина ловили, судили, этапировали в Адриапольскую наркомзону, он как-то резво освобождался и немедленно продолжал: «Цикла, нокса, от кашля…»
Маленький Джим в тонкой летней джинсовке, обмотавшись удавоподобным шарфом торпедовской расцветки, безуспешно дозванивался из таксофона в переходе. Таксофон не соединял даже после правого бокового, которым Джим владел сносно и применял часто, за что имел второе имя - Бешеный Гном.
Белый Фил (Черного Фила к тому декабрю уже зарезали) стоял в обнимку с ящиком «Салюта», а с ним самим в обнимку стояла, полувисела красотка Танька Америка. Где-то хохотали, где-то склочничали, Чапаев дрался с дружинником на троллейбусной остановке. Драка была весьма занимательной: гражданин с повязкой пытался высвистеть милицейской трелью подмогу, но как только подносил свисток к губам, Чапаев отвешивал ему пижонистый, но не слабый подзатыльник. Дружинник хрюкал, отбрыкивался, отбегал и - все повторялось: свисток - шлепок - хрюк… Им не мешали.
Кружился жирный, подсвеченный фонарями, снег.
Вечерняя жизнь рассеивалась. Расходились, разъезжались… Я направлялся в теплый парадняк на улице Немировича - Данченко, где каждое утро кто-то из жильцов ставил передо мной треугольный пакет молока и ватрушку. Мне так и не удалось разглядеть, кто же был тем жильцом. Но теперь уже нет таких жильцов, нет ватрушек, а срок хранения молока равен одному году. Целому году человеческой жизни
. Я думал о том, что утром, прогуливая первый школьный урок, в мое подъездное логово проберется Любашка, высыпет из карманов выданную на завтрак мелочь, мы подсчитаем сколько не хватает для Анискина, потом будем валяться на диване, который я приволок со свалки, застелив его коричневой Любашкиной шубой… Еще я думал…
И не думал встретить Музыканта. Опять же - просто Музыкант, потому что его человеческое имя погибло в злой моей памяти.
Он-то, Музыкант, похожий на обаятельного хлыща - артиста Меньшикова - отвез меня на Щербаковку, в квартиру Гнесинских сестренок, представив коротко : «Это - панк». Проще было сказать, что я сын конголезского диктатора. По крайней мере, интереса ко мне было бы значительно меньше и мне не пришлось бы столько врать, ведь мне тогда так не хотелось интереса к себе. Меня уже вяло разыскивала всесоюзная милиция, и звали меня в тот период Шинтяпиным Владимиром Юрьевичем - Шмельков подарил данные своего примерного соседа. Но сестренкам я представился своим настоящим именем - Литл.
Они жили вдвоем. Постель в их спальне оставалась всегда расправленной, похожей на маленькое белое море, чуть взволнованное, но мягкое.
Их родители отлучились в Иран на заработки, полагаю, по линии КГБ. На это предположение меня навел миниатюрный Феликс в железном плаще, примостившийся на подоконнике родительских покоев. Естественно, девочки, как всякие подросшие отпрыски опричников, к причине опричнины относились иронически. Другими словами, сестренки обучались прекрасному в Гнесинке, курили длинные сигареты «More», употребляли коньячок-с, носили капиталистически-вызывающие шмотки и сходили с ума от джаза. В эпоху прорвавшегося сквозь Железный занавес рок-н-ролла девушки сходили с ума от джаза.
От джаза.
Они - Старшая и Младшая - были практикующими джазистками.
Двухкассетный «Панасоник» и сотни кассет к нему. Все - джаз. Джаз. Джаз. Jazzzz.
И видеомагнитофон, который я узрел тогда впервые в жизни, и в нем тоже - джаз, джаз и фильм «Дневная красавица», ознакомившись с которым, я осознал, что Катрин Денев погубит человечество, если начнет стариться, что неизбежно, и оттого человечество обречено.
Еще Армстрог, упоминаемый лишь потому, что это имя известно даже чикировщикам в Бодайбо. И Элла Фитцджеральд, да простят меня тонкие ценители импровизации, тоже потому лишь, что всякий лихой человек на ветке Тында - Берканит хоть раз, да слышал это имя
. Их коммунисты не скрывали от населения, Эллу и Луи. А иные сложнозапоминающиеся имена черных джазовых гениев, людей, безусловно, превосходных, раз я забыл их, эти добрые имена мне и теперь ни о чем не скажут. Я не слушаю джаз. Я прослушал до острой тошноты эту музыку тогда, и теперь, если воскресить во мне пару имен джазовых гуру из «панасоника», меня пожалуй что стошнит. Такие жесткие флэшбэки.
Я мог бы жить у них до возвращения их предков из края страшных Аятолл. Или до нескорого замужества Старшей, которая казалась мне такой же красавицей, как роковая мадам Денев. Или Денев тогда еще - мадмуазель?
Меня смущала эта красота, и я забывал, что я подъездный панк с упаковкой «циклодола» в кармане. К тому же на «циклу» началась гнусная аллергическая реакция - последствие весьма длительного употребления этого тупого галлюциногена
. Страшно чесалось тело.
Я врубался в милую джазовую действительность и начинал чесаться как шелудивый. Младшая быстро усвоила, что я - чешущийся панк и царапала меня ногтями по спине, когда я изредка приходил в себя, валяясь на раскладном диване в предоставленной мне комнате.
Ради дьявола, не надо думать о сексе
. Младшая утешала меня из милосердия, как девушка из эдема, а секс в раю - это когда студентки чешут зудящую спину
. К тому же, студентка не просто девушка, а сестра Катрин Денев. Потому что если спину, подобно барской девке, чешет сама Катрин Денев, то … я не знаю, сколько тысяч или миллионов землян необходимо умертвить при этой жизни, чтобы получить такое воздаяние в жизни иной, на другом, так сказать, свете, что расположен в районе метро «Щербаковская». Кажется, Щербаковский был серийным убийцей… То-то эту местность переименовали теперь, чтоб сбить пытливых с верного пути.
Приближалась смена календаря, которую христианский мир почитает за светский праздник и апостолы сквозь пальцы глядят на упивающуюся до ишачьей радости паству. Обычай. И что может быть важнее соблюдения глубинных традиций. В продуктовых витринах, между пирамидами банок сгущенного молока, появились обломки еловых веток с раскрашенными разноцветной гуашью лампочками. Теперь нет такой гуаши.
Сестренки были убеждены, что Новогодние я справлю у стола с их салатами. Старшая составляла приблизительную смету празднества и обширный список приглашенных - все джазисты, я видел их вживую, небольшими группами, когда они музицировали, будучи в вечерних сестринских гостях. Выпадая из галлюцинаций, я слышал громкое фортепьяно, из-под крышки которого, готов поклясться, выпархивали глазастые фиолетовые дрозды. Младшая снаряжала меня за плесневелым сыром, с тех пор люблю эту сырную плесень, за абхазскими мандаринами и за токайским вином, которого нужно было много. Токайское мне не продали по причине очевидной юности, хотя я убежден, что продажу алкогольных напитков нужно ограничивать не возрастом, а степенью испорченности покупателя. И Старшая ходила со мной еще раз, предъявляя черногубой продавщице с гротескной снежинкой на прическе свой совершеннолетний паспорт.
Дело близилось к украшению елки.
Но я предал сестер. Проклятие мне. Никто не почешет мне спину в раю. Прости меня, богиня правосудия Маат, я не был негодяем, я был глупцом.
Я уехал автостопом в Питер. За два дня до курантов, уже водрузив на верхушку несчастной хвои крупный стеклянный фаллос, я подло сбежал в Ленинград. С Маленьким Джимом. Зачем? Черт знает. Мы стояли в Трубе, докуривали последнюю сигарету «Явы», было тошно, шел снег, не такой крупный и тихий, но достаточный для волшебного варева тротуарной каши, мы докурили и поехали в Питер… Черт знает.
На Петроградской стороне, на флэту Боба Ширяева, прислонившийся спиной к включенному телевизору, Свин проникновенно исполнял уличный романс, посвященный «жабам». За его спиной кривлялись черно-белые деятели советской эстрады. Жабы пахли губной помадой, мужчины пахли анашой. Соседи жарили котлеты с луком. Костя Махалов приволок картонный короб с токайским вином, а мне даже не взгрустнулось… Хотя «циклодол» давно закончился, а алкоголиком я еще не стал. Тоже сыпался нервный балтийский снежок, Гольфстрим притащил тепло из Мексиканского залива, и этого тепла досталось даже городу Ленина, хоть он того и не всегда достоин, город Ленина. Потом мы ехали в метро туда, где обитал Димон Крыса, и Джим упал на рельсы, но выбрался, смеясь, хотя, выпав из окна десять лет спустя, он уже не выбрался… А может, все неизвестно слабым людям, может быть это мы еще не выбрались… Это слишком скушно - размышлять о неведомом, когда душа наполнена отчаяньем о погибшей вселенной. Ничего не осталось. Космос нем. Частицы черного липнут к новым, едва зарождающимся солнцам уже совсем другой вселенной. Никого нет, ничего нет… а я вспоминаю безымянных сестер и грущу. Почему же так подло обошлась со мной память…