Искусство кино, 1995, № 10
Фрагменты из книги: Malle on Malle. Edited by Philip French. L 1993
- Герои-подростки ваших, по сути дела, автобиографических фильмов «Шум в сердце» и «До свидания, дети» наделены склонностью к литературе и джазу. Никакого интереса к кино они не проявляют. С вами тоже так было?
- Не совсем. У меня было три великие страсти. Первая - музыка. Тут я очень быстро прогрессировал от Бетховена к Луи Армстронгу и Чарли Паркеру. Потом, конечно, литература. Случилось так, что мне, как и одному из моих героев, пришлось на два года как бы исчезнуть из общественной жизни из-за болезни сердца. Меня забрали из интерната, и я учился дома. Заниматься спортом было нельзя, поэтому я погрузился в чтение. Читал все подряд, к четырнадцати годам уже знал Ницше. Смешно! А страсть к кино пришла позже. Помню, как я начал ходить в киноклубы, как открыл для себя «Правила игры» Жана Ренуара и тот самый фильм, который вызвал во мне желание снимать кино, «Последние каникулы» Роже Леенхардта. Должно быть, именно с него и началась «новая волна». Мне тогда было лет пятнадцать-шестнадцать.
Любовь к музыке тоже не прошла даром. Я помню, как музыка преобразила «Лифт на эшафот». Мы воспользовались не расхожим принципом усиления эмоций, а подали музыку контрапунктом, так что подчас она звучала, будто независимо от изображения. И в то же время создавала нужное для него настроение.
Но вообще я был не вполне удовлетворен «Лифтом на эшафот» и почувствовал себя более уверенным, принявшись за «Любовников». Я выбрал тип повествования длинными планами, почти без монтажа. Это было тогда очень модно: мы все находились под впечатлением «Веревки» Хичкока, снятой десятиминутными план-эпизодами. И Александр Астрюк как раз выступил тогда с идеей «камеры-пера». Я пытался обрести свой стиль где-то на этих путях. Но когда стал монтировать, понял, что это не мое. Если начинаешь гонять длинный план туда-сюда на монтажном столе, невольно возникает желание то тут подрезать, то там. Ритм ускользает, теряется. Правда, я не отказался от длинных планов, но теперь я перемежаю их короткими монтажными врезками.
Мы показали «Любовников» в Венеции и вызвали чуть ли не скандал. Потом фильм демонстрировали по всему свету и почти везде с осложнениями. В Америке его даже запретили в нескольких штатах. Так в двадцать шесть лет я достиг мировой известности. Кажется, с тех пор такой оглушительный успех на мою долю больше не выпадал.
- Дальше последовала резкая смена курса - «3ази в метро». Что привлекло вас в книге Раймона Кено?
- Прежде всего то, что он как бы бросал мне вызов. Это была единственная вещь великого писателя, ставшая бестселлером. Ужасно забавная. Но этот роман чрезвычайно трудно поддавался адаптации. Его ведь сперва собирался экранизировать Рене Клеман, но, видно, быстро сообразил, какая это неподъемная затея. И меня все отговаривали. Но уж очень он мне понравился.
Помнится, в своих первых интервью я говорил, что мне потребуется лет десять, чтобы стать приличным режиссером. Сделав два игровых фильма, я убедился, что эта профессия куда труднее, чем я воображал. Я пребывал в состоянии поиска. Мне хотелось экспериментировать. Мне казалось, что экранизация «Зази» представит мне возможность испробовать возможности киноязыка. Книга была очень изобретательно написана, это ведь литературный пастиш; возник соблазн создать его киноэквивалент.
Но важнее другое. Работая именно над «Зази», я набрел на главную тему моего кино; в центре почти каждого моего фильма - «Лакомб Люсьен», «Шум в сердце», «До свидания, дети» и, конечно, в «Прелестном ребенке» - ребенок-подросток, сталкивающийся с лицемерным, продажным миром взрослых.
- Мы сейчас говорим о периоде 1959- 1961 годов. Насколько вы сознавали себя тогда частью общего движения? В интервью 1960 года Трюффо упомянул, что журналисты включали в число лидеров "новой волны" его, Шаброля, Годара и вас. В своей недавней книге «Мэтры французского кино"Клод Бейли относит вас к группе предшественников «новой волны», которую называет «Переход". Вместе с вами он вспоминает Рене, Астрюка, Мельвиля и дюжину других. Что вы на это скажете?
- Получилось так, что я первым из своего поколения стал снимать игровые фильмы. Раньше Шаброля, за год до Трюффо и, кажется, за два года до Годара. Но они очень быстро меня догнали. Когда в 1957 году я ставил «Лифт на эшафот», никакой «новой волны» не было и в помине, старая киноиндустрия держалась крепко и молодому режиссеру разрушить ее бастионы было не под силу. И вдруг появились четыре-пять-шесть человек, молодых и дерзких. Говоря о «новой волне», забывают одну важную вещь: первые наши фильмы имели коммерческий успех. Кроме того, продюсеры увидели: часто эти молодые ребята снимают вчетверо дешевле, чем Клеман или Беккер, а прибыль приносят не меньшую, чем они. Все парижские продюсеры сразу же захотели с нами работать. К сожалению, этот период продлился недолго, скоро наши фильмы стали убыточными. Что касается меня, то уже начиная с «Любовников», я стал сам продюсировать свои картины. Трюффо - тоже.
Я никогда не принадлежал к компании, группировавшейся вокруг «Кайе дю синема». Они все были очень близки между собой. Это был тесный кружок, они помогали друг другу снимать свои первые короткометражки, писали критические статьи. Я в это общество не входил, но хорошо был со всеми знаком. Нас объединяли любовь к кино и серьезное отношение к своему делу. Нам хотелось взорвать рутину, хотя подчас мы бывали несправедливы. В 50-е годы во Франции снимались замечательные фильмы. Не говоря о Брессоне, тогда работал Беккер. Клузо был блестящим режиссером. Отан-Лара делал отличное кино. А «Кайе дю синема» двух последних буквально втоптали в грязь. Те из нас, кто понюхал коммерческого успеха, безжалостно сметал с дороги старшее поколение. Происходила смена вех. По-моему, ничего подобного в истории кино не случалось ни раньше, ни потом: кучка двадцати-с-чем-то-летних режиссеров полностью взяла власть.
Это было поистине режиссерское движение. Мы были, так сказать, детьми новой кодаковской пленки Tri-X, потому что она позволила снимать на улице, в обычных интерьерах, при обычном освещении, а, следовательно, с небольшой группой, при низком бюджете и, главное, близко к реальности. «Новая волна» стала возвращением к тому, что всегда господствовало во французском кино - к реализму. Было еще одно различие между нами и старшим поколением. Почти все из них пришли в кино случайно. Рене Клер начинал как писатель и всю жизнь им оставался. Брессон был сперва художником и утверждал, что никогда не смотрел кино. А мы все пришли в кино, потому что для нас оно было единственно мыслимым способом самовыражения. Мы обожали великое старое кино; конечно, мы высоко ценили Брессона и Ренуара, но не меньше - великих режиссеров Голливуда 30 - 50-х годов, классической голливудской эпохи.
- Несмотря на ваш художественный радикализм и историческое чутье, ваша группа не проявляла заметного интереса к политике. Тем не менее в Англии, например, считают Трюффо гошистом. Как и Ромера.
- Трюффо, вероятно, сочувствовал левым. Но из всех нас он менее всего интересовался политикой. Помню, он отказался участвовать в майских событиях 1968 года. Я гораздо больше интересовался политикой, и в некоторых моих фильмах чувствуется критическое отношение к современному французскому обществу, даже в таких разных, как «Любовники» и «Зази в метро». Ноя никогда не снимал так называемое политическое кино. В то время как Алжирская война была в самом разгаре и вплоть до той поры, когда французы ушли из Алжира в 1962 году, я занимал активную антивоенную позицию, но не предпринимал попыток передать эти свои чувства с помощью кино. Я глубоко убежден, что политическое или конфронтационное кино по определению обречено быть посредственным. Бывают, конечно, блестящие исключения - вспомним Эйзенштейна - и бывают моменты в истории, когда режиссеры органично попадают в русло революционного движения. Но все же, если вам хочется убедить кого-то или нечто доказать, вы невольно идете на художественное упрощение. Поэтому, когда позже мне случалось браться за политические темы, как это было с «Лакомбом Люсьеном», я пытался учесть все противоречия и сложности политической ситуации, но не брать безоговорочно чью-то сторону.
- После "Любовников" по хронологии идет "Частная жизнь". По отношению к Бар-до это отчасти биографический фильм. А что-нибудь из вашей биографии вошло в него?
- Нет. Мне казалось заманчивым представить в истинном свете тот странный социальный феномен, каким стала Брижит Бардо, превратившись из сексуального объекта в героиню скандалов. Она в определенном смысле начала феминистское движение. У нее не было никаких политических устремлений, ей просто хотелось жить своей жизнью, как это делают мужчины. И стать I равной мужчине во всех смыслах.
Другие отговаривали меня от этой затеи. Говорили, что с Бардо трудно иметь дело. У нее была ужасная репутация. Страницы всех газет пестрели историями ее скандалов. Французы были просто одержимы ею. Большинство женщин ее ненавидели, а большинство мужчин презирали и при этом вожделели к ней.
- Симона де Бовуар написала о ней книгу...
- Они не были знакомы, и Симона сделала из нее героиню феминистского толка. Подняла Бардо на пьедестал как символ женской революции. Бовуар написала эту книгу специально для «Плейбоя» за какие-то бешеные деньги и, по-моему, чувствовала себя не вполне уверенно, потому что так и не позволила перевести ее на французский.
- Книжка называлась «Брижит Бардо и синдром Лолиты".
- Помню, я переводил из нее куски для Брижит. Она не переставая смеялась: «Это не имеет ко мне никакого отношения!» Но на самом деле в книге была довольно точно схвачена ситуация на тот момент, когда Бардо была для публики одновременно и Жанной д'Арк, и шлюхой.
- А как вам пришло в голову экранизировать «Вора"?
- Это был давнишний замысел. Книга вышла в начале века, ее быстро забыли, но в 20-е годы Андре Бретон и сюрреалисты открыли ее заново. А следующий тираж появился только в 50-е годы. Она меня страшно увлекла. Главный герой очень напоминает самого автора, Жоржа Дарьена, чья жизнь полна тайн и загадок. Он был близок к анархистам, которые стремились дестабилизировать обстановку в стране с помощью серии террористических актов. Например, замышляли бросить бомбу в Палату депутатов. Для этого требовались деньги, их добывали профессиональные воры, каким был и Жорж Дарьей. Так что книга написанасо знанием дела.
Лично для меня предметом гордости в этом фильме является актерский ансамбль. В сущности, весь предсъемочный период ушел у меня на то, чтобы набрать подходящих актеров. Это, между прочим, одна из труднейших режиссерских задач и этому приходится долго учиться - именно подбору, а не работе с актерами.
- Иначе говоря, если вы сделали правильный выбору то уже можете быть спокойны, что актер все сделает сам?
- Да. Должен признаться, что в этом пункте я полностью солидарен с Брессоном и Хичкоком, моими учителями. Они рассматривают актеров в качестве объектов. В данном случае даже не имеет значения, профессиональные это актеры или нет. Брессон называет их «субъектами» или «моделями». Помню, я ему сказал однажды: «По-моему, они для тебя не субъекты, а объекты». Он запротестовал: «Нет, нет, это как в живописи, они натурщики. Они - то, что я снимаю». Я тогда вдруг вспомнил Кокто. Оба как-то похоже говорили. А пару лет назад в какой-то музыкальной программе я услышал беседу с Дариюсом Мийо, записанную в 50-е годы, -- он говорил точно так, как Брессон и его актеры-натурщики. И меня осенило: все дело в интонации, вернее, в отсутствии интонации. Так говорили французские интеллектуалы в 20-е годы. Во время съемок фильма «Приговоренный к смерти бежал» Брессон целыми вечерами просиживал в тон-студии с Франсуа Летерье, главным своим «субъектом». Перезапись звука всегда занимала у Брессона очень много времени. Летерье часа по три работал у микрофона над каким-нибудь одним куском, пока не получался «правильный тон». Со стороны это выглядело загадочно и подчас просто кошмарно.
Я, напротив, пытаюсь предоставить своим исполнителям как можно больше самостоятельности. Я командую «мотор!» и ухожу с площадки, оставляя их наедине с камерой. А сам, вместе с техниками, скрываюсь подальше, в темноту. Актеров ведь надо любить, надо им помогать. Игра в кинематографе - жуткое занятие, очень страшно оставаться перед стеклянным глазом, так смешно называемым «объективом».
- В 70-е годы вы поставили три фильма о подростках-провинциалах. Действие двух из них происходит в недалеком прошлом, а третьего - в ближайшем будущем. Самый противоречивый из трех, да, пожалуй, вообще из всех ваших фильмов - "Шум в сердце"...
- Я никогда не рассказывал, как подошел к этому фильму. Некоторое время я работал над книгой Жоржа Батая «Моя мать» - это очень мрачная и трагичная инцестуальная история. Очень красивая, но полная отчаяния. В один прекрасный момент я понял, что это не мой голос, не мой тон. Тем не менее в этой книге было нечто, я отложил «Мою мать», хотя к тому времени накатал страниц пятьдесят сценария и начал писать воспоминания о том, что со мной произошло, когда у меня нашли шумы в сердце. Я неожиданно осознал, что тоже испытывал тогда странное и страстное влечение к матери. За неделю я написал сочинение-исследование страниц в семьдесят. Оно получило название «Шум в сердце».
Мое воображение, естественно, воспарило прочь от реальности, и в фильме не все происходит так, как было на самом деле. Случайный инцест, возникший в фильме, есть плод фантазии, не более того. Но там много и правды: страсть к джазу, интерес к литературе, тирания старших братьев, то, как они посвящали меня в тайны пола. И когда врачи обнаружили у меня шумы в сердце, они велели забрать меня из школы и поселиться на курорте. Мама так и сделала, и мы жили с ней в одной комнате. Моя мать была очень набожной, она ни за что не пошла бы на заведомый грех. Я думаю, ей и в голову не приходило, что спать в одной комнате с тринадцатилетним сыном не годится.
Только много лет спустя я осознал, какое эмоциональное воздействие оказало на меня то соседство с матерью в те три или четыре недели. В первом варианте сценария я был несвободен от условностей, налагавших табу на инцест, поэтому мой персонаж испытал острое чувство вины. Там был эпизод - мы его даже сняли, я его монтировал, - где после инцестуальной сцены мальчик просыпается, когда мать еще спит, идет в ванную и замышляет самоубийство. В этом месте я перестал писать тот первый вариант. Не знал, что может быть дальше.
Потом я понял, что случившееся было очень естественным. Мне пришло в голову такое решение. Мальчик просыпается, он, конечно, очень взволнован, но решает свою проблему совсем иначе: поднимается наверх и ложится с девочкой, с которой заигрывал в предыдущем эпизоде. Я переписал первый вариант и сделал так: мать просыпается и пытается объясниться с сыном: «Это будет нашей тайной. Это случилось, потому что мы очень любим друг друга. Здесь нет ничего стыдного. Не забывай о том, что произошло, но держи это в себе». Она пытается представить ситуацию так, чтобы сын не получил травмы и объясняет все любовью. Эти слова матери стали ключевыми. В них было нечто глубоко истинное, искреннее и честное.
- Вдобавок к инцесту в фильме присутствует явно выраженный антиклерикальный взгляд на католическую школу, которую посещает ваш герой. И единственный человек, который обрисован вами с сочувствием, - священник-гомосексуалист, удивительно тонко сыгранный Мишелем Лондалем.
Мне не хотелось подчеркивать его гомосексуализм. Но представьте себе жизнь католических священников с их обетом целибата, с постоянными исповедями, когда молодые люди остаются наедине со святым отцом. В моем фильме священник говорит мальчику: «Смотри, какой ты стал мускулистый. Тебя уже не схватишь за бедро», - эти слова передал мне Жан-Клод Карьер, он их услышал в одном католическом интернате.
- Ваш следующий фильм вызвал не меньше разногласий, хотя уже иного, национально-политического толка. «Лаком6 Люсьен» стал первым фильмом, в котором столь откровенно обсуждалась проблема коллаборационизма.
- Самые удачные мои работы вызревали долго. Так было и с «Лакомбом Люсьеном». Работа над ним началась в 1962 году, когда я в горах Алжира провел сутки в крепости. Война подходила к концу, солдаты уже собирались домой. Но гарнизон этой крепости представлял собой нечто особенное: это была команда высокопрофессиональных ребят, среди которых попадались и фашисты. Нас было трое - я, Фолькер Шлендорф, работавший моим ассистентом, и еще один репортер из «Пари матч». Мы испытали тогда настоящий страх. Нам пришлось вместе обедать в офицерской столовой; военные много пили и, разоткровенничавшись, стали рассказывать нам, представителям прессы, которую они обвиняли во всех смертных грехах, о том, что думают про политическую ситуацию и как ненавидят де Голля. Компания была как на подбор, просто готовый ансамбль из какого-нибудь среднего фильма: юный офицерик - аристократ, недавний выпускник военной школы, из семьи потомственных вояк; сержант, всю жизнь провоевавший в колониях и ненавидевший арабов, и так далее. Атмосфера накалилась, когда мы, не сдержавшись, ввязались в спор с ними. Ни с того ни с сего они решили устроить ночную вылазку. Видно, захотели покрасоваться. И вот в полнолуние сотня солдат вошла в какую-то деревушку и напугала до смерти несчастных крестьян, требуя от них выдачи каких-то мифических партизан. Сущий идиотизм с военной точки зрения. В конце концов они нашли пару так называемых «подозрительных», вернулись в крепость и преспокойно улеглись спать.
Я жил в одной комнате с молодым офицером, который не принимал участие в наших спорах. До армии он работал бухгалтером, и в Алжир его направили на срочную службу. В контрразведку. Он отвечал за информацию и по долгу службы участвовал в допросах с пытками. На вид он был совершенно обыкновенным, приличным господином из среднего класса, каждый день писал письма своей невесте. Оправдание своей деятельности находил в том, что кто-то все равно должен был это делать: почему не он? Мне это казалось очень страшным. Я впервые столкнулся с обыденностью зла. Теперь этот человек, конечно, женат, стал вполне респектабельным добропорядочным французом, возможно -хотя и не обязательно, - поддерживающим Ле Пена. Обстоятельства сделали из него пыточных дел мастера. Меня заинтересовала механика такого преображения. Я начал делать заметки, но Алжирская война была еще слишком близко, и материал не поддавался. Поэтому я отложил этот замысел.
Неожиданный толчок к разработке темы я получил в Мексике. Мексику я люблю, бывал много раз - у меня там сын родился. [ И вот разразился грандиозный скандал. Мексиканские журналисты пронюхали, каким образом полиция использует малолетних преступников из районов трущоб. Вместо того чтобы отбывать наказание, ребятам «промывают мозги» и затем вынуждают быть агентами, которых внедряют в ряды студентов-демонстрантов для подавления демонстраций. Так погибло много студентов. Вот, подумал я, подходящий материал для моего замысла. Вскоре мне случилось обедать с Луисом Бунюэлем, и я поделился с ним своими планами. Он рассмеялся: «Даже если бы ты был мексиканцем, тебе не позволили бы впутываться в эту историю. А уж иностранца к ней и на пушечный выстрел не подпустят. Забудь об этом».
А потом мной завладела память, из глубин которой выплыли образы фильма «До свидания, дети». Но я еще не был готов к общению с ними, поэтому использовал фон 1944 года для реализации проекта об обыденности зла. Я заинтересовался коллаборационизмом -- не в верхних эшелонах власти, а в самых низах, в провинциальной среде. Признаюсь, что приступал я к делу довольно неохотно - во французском кино эту тему изрядно замусолили, но, как оказалось, тот аспект, что выбрал я, почти никем не был затронут, если не считать ленты Макса Офюльса «Печаль и жалость», построенной на документах и интервью с очевидцами.
Я с самого начала хотел снимать в Фи-жеаке. Мы с Патриком Модиано уже завершили работу над сценарием, когда случайно обнаружилось, что наш главный герой действительно существовал. Однажды в соседней деревушке я разговорился с владельцем гаража, участником Сопротивления. Я описал ему историю, которую мы собирались снимать, и он сказал: «Да это же вы про Эркюля толкуете». Эркюль был тщедушным пареньком с физическим недостатком - одно плечо выше другого, - он работал в гестапо. Ему было лет восемнадцать. Немцы сделали его своим агентом в рядах маки. Хотите верьте, хотите нет, но как раз в том доме, где я жил, они и базировались в январе 1944 года. А я купил его в 1965-м.
Так вот, этот самый Эркюль находился с маки в моем доме. Действовал он очень активно и выдал немало людей. По его наводке из Фижеака депортировали сто человек. Сразу после войны Эркюля арестовали и казнили. Подумать только, все это я узнал только теперь! Это можно было расценить не иначе, как знак судьбы. Через две недели мы начали снимать.
В коллективном бессознательном французов период, о котором шла речь в нашем фильме, место темное. Долгое время доминировала официальная точка зрения, сложившаяся, в основном, благодаря усилиям участников Сопротивления - голлистов и коммунистов. Согласно ей, французы - нация в целом - были настроены против оккупантов. Нашлась, правда, кучка предателей; по версии коммунистов, все они были из зажиточных слоев, ведь никто из простых рабочих не мог пойти на сотрудничество с врагами. Голлисты твердили, что это отбросы общества, выродки. В жизни же все оказалось гораздо сложнее, и не мне об этом говорить, потому что это требует серьезного осмысления. Но я думаю, что примерно 95 процентов французов просто выжидали. Кто-то пошел в Сопротивление, а кто-то - в силу разных причин - стал коллаборационистом.
Одну историю, которая подтолкнула меня к созданию «Лакомба Люсьена», рассказал мне Жан-Пьер Мельвиль. Он был активным участником Сопротивления. И вот однажды -должно быть, в 1944 году -- он вместе с товарищем ехал поездом из Бордо в Париж. Поезда тогда тянулись целую вечность. С ними в купе ехал молодой человек. Разговорились. Тот поведал им, что горит желанием помочь родине и потому собирается вступить во французский батальон Ваффен-СС, чтобы сражаться с коммунистами на Восточном фронте. Но пока шел поезд, Мельвилю и его товарищу удалось переубедить этого юношу-патриота: позже он присоединился к маки и стал героем. Вот такая простая история. И очень типичная для того времени. Между прочим, Жак Ив Кусто, океанограф, вместе с которым мы работали над фильмом «В мире безмолвия», сражался в Сопротивлении, а его родной брат, известный журналист, после окончания войны был арестован и приговорен к смерти по обвинению в коллаборационизме. Он остался в живых лишь благодаря хлопотам брата, который засвидетельствовал, что Пьер-Антуан знал о его деятельности, но не донес.
Один историк, с которым я консультировался во время работы над «Лакомбом», сказал, что в каком-то провинциальном городке в архиве гестапо было обнаружено несколько тысяч писем-доносов. Люди готовы были заложить соседа только за то, что его собака укусила их дочку. Клузо очень точно воссоздал эту ситуацию в своем «Вороне».
- В 1986 году вы вернулись из Америки во Францию. Вам захотелось поставить французский фильм или просто пришло, наконец, время взяться за проект «До свидания, дети»?
- Я очень долго не решался браться за эту вещь, потому что события, о которых там идет речь, в огромной мере повлияли на всю мою последующую жизнь. То, что произошло в январе 1944 года, пробудило во мне желание работать в кино. Случившееся столь разительно противоречило тому, чему меня прежде учили, что мне стало казаться, будто рушится мир. И мне захотелось пойти наперекор.
Я даже никому об этом не рассказывал. Думать думал, все эти годы воспоминания не отпускали меня, но я ни с кем не мог поделиться своими мыслями. Разве что с братом. Так продолжалось вплоть до 1970 года. То есть четверть века.
Летом 1986 года я вернулся домой вместе с Кэндис и детьми и принялся интенсивно писать какие-то заметки. Хотя уверенности в том, что из них родится нечто определенное, у меня не было.
- Это ведь не только история предательства, но еще и традиционная для французского кино со времен фильма «Ноль за поведение» история закрытого пансиона с откровенным антиклерикальным настроем.
К моему сожалению, большинство зрителей восприняли эту картину как историю дружбы двух мальчиков, француза и еврея. Но, на мой взгляд, там заложено нечто более важное. Для меня это прежде всего портрет ребенка, по характеру близкого герою «Шума в сердце». И для меня очень существенна его эмоциональная связь с матерью. Мать появляется в фильме дважды -в начале, когда они прощаются на вокзале, и в ключевом эпизоде, в ресторане. Я впервые попытался дать точный портрет своей матери. Кроме того, я рассказал о том, что происходило в этом привилегированном заведении со мной и моим братом. Мы мерзли по ночам, может, и не голодали, но еда все равно была ужасная. Мы жили за толстыми стенами, делая вид, что никакой войны нет. Обдумывая композицию фильма, я решил показать, как война врывается в эту укромную жизнь.
- Фильм вышел на экраны, когда снова стал поднимать голову антисемитизм.
- Да. Я почувствовал негативную реакцию, когда еще только искал деньги на картину. Мне говорили: «Неужели ты опять будешь вспоминать интернат, оккупацию, холокост? Нет, на это денег не дадим». Это обескураживало. Вообще-то мне требовалось совсем немного денег, так что я все равно снимал, по крохам собирая то тут, то там. А когда приступил к монтажу, начался процесс Клауса Барбье, одного из крупнейших военных преступников, бесчинствовавших во Франции во время оккупации. Его выследили в Южной Америке и привезли сюда. Это событие вызвало очень живой отклик, старое всколыхнулось. Речь шла не об отмщении, но о справедливости. И мой фильм вдруг оказался кстати. А за две недели до премьеры Ле Пена угораздило сморозить что-то насчет холоко-ста, и это вызвало мощный протест.
Когда я слышу или читаю, что большинство французов не знали о судьбе евреев, я не верю: это бесстыдная ложь. Если они и не знали, то только потому, что не хотели знать. Мои родители, например, знали и нам рассказывали. Помню, какой ужас мы испытали, впервые увидев нашитые на одежду желтые звезды.
- Ваш следующий фильм тоже был на историческую тему - о событиях мая 1968 года.
- Я провел несколько месяцев в Индии и в мае вернулся во Францию. Мне сразу бросились в глаза толпы людей на улицах, в основном студенты. На площади Сен-Мишель я что-то неосторожно сказал полицейскому, ему это не понравилось, и, откуда ни возьмись, человек десять набросились на меня и брата с дубинками.
С этого момента я безоговорочно стал на сторону студентов. Как раз в это время меня пригласили в жюри Каннского фестиваля. Я с радостью согласился - давно не видел никакого кино, кроме индийского.
Не помню точно, какого числа в Канн приехала группа режиссеров из Парижа, в том числе Трюффо и Годар. К ним примкнули Лелуш и Клод Берри. Они объявили, что представляют новообразованный Революционный кинокомитет или что-то в этом роде. Сказали, что фестиваль следует закрыть. Мне не терпелось вернуться в Париж, хотя путешествовать было довольно сложно: поезда не ходили, самолеты не летали, бензина не было.
Многие протестовали против закрытия фестиваля. Но неприлично продолжать' фестиваль, надевать смокинги и как ни в чем не бывало смотреть кино.
Моя миссия заключалась в том, чтобы сагитировать жюри приостановить работу, -какой же фестиваль без жюри. На нашем заседании Тереке Янг сообщил, что ему позвонили из профсоюза и предложили прекратить работу в жюри. Он должен был повиноваться. Я обрабатывал Монику Витти. Трюффо поговорил с Поланским, который согласился примкнуть к нам, но тут же пожалел об этом, пришлось довольно долго его убеждать. В общем, большинство членов жюри оказались на нашей стороне. Я отправился в фестивальный дворец. Там режиссеры заняли оборону на сцене, пытались отстоять график показов. А Трюффо держал занавес, не позволяя начать демонстрацию фильма. Началась настоящая потасовка. Я вышел на сцену, взял микрофон и провозгласил: «Жюри фестиваля сложило с себя обязанности». Раздались возмущенные крики и аплодисменты. Фестиваль формально закрылся.
Мне, конечно, за это досталось. Я оказался в Канне персоной нон грата. Лавочники и рестораторы пришли в ярость. Прошел слух, что это я самолично распорядился судьбой фестиваля, и когда я зашел в кафе «Блю», меня отказались обслуживать.
Самой примечательной чертой тех майских событий были постоянные митинги. В Киношколе проходил нескончаемый митинг под громким девизом Генеральных Штатов Кино. Каждый предлагал свой проект радикальных преобразований в кинопроизводстве. Речь в основном шла о том, что государство должно курировать производство и прокат. Услыхав об этом, Милош Форман, который приехал тогда в Париж, возмутился: «Да вы с ума сошли. Вы что, хотите установить в кино социалистические порядки? Знаете, к чему это привело в Чехословакии? Это же катастрофа». Словом, это была великая, зажигательная, утопическая забава.
Я ни на минуту не допускал, что это ребячество перерастет в настоящую революцию. Помню, мы с Пьером Кастом2 были на митинге, и кто-то с трибуны - кажется, это был Шаброль - защищал очередной проект переустройства кино. Вдруг на него яростно набросились, называя «мандарином», а все наше поколение - «буржуазными синеастами». Мы почувствовали себя глубоко оскорбленными.
- У вас не возникло желания заснять эти события на пленку, чтобы на основе документальной ленты поставить потом игровую картину?
- Я досыта наснимался в Индии, а в Париже в ту пору снимали на каждом шагу. Так что мне тут уже нечего было делать.
Но вернемся к «Детям», в конец 80-х. Я был в эйфории от успеха фильма. А успех здорово выбивает из колеи. Когда случается провал, сразу же берешься за дело, чтобы отыграться. Со мной, во всяком случае, всегда происходит именно так.
Мне пришло в голову, что я снова должен обратиться к собственной памяти, только на этот раз сотворить с ее помощью комедию. Мне захотелось сделать ансамблевый фильм, создать групповой портрет, например, семейный. На ум пришел «Вишневый сад». Только действие должно было перенестись в 60-е годы. Потом показалось забавным поместить эту историю в контекст майских событий 1968 года.
Это уточнение возникло не случайно. Я начал подумывать о «Милу» весной 1988 года, когда во французской печати шумно отмечался двадцатилетний юбилей «веселого мая». Ветераны движения с энтузиазмом вспоминали те дни. То было время их юности, и ностальгия в речах нынешних респектабельных чиновников, политиков и держателей рекламы казалась вполне естественной. Мне же эти события помнились совершенно иначе.
После слишком долгого пребывания в прошлом, я был счастлив поставить, наконец, фильм из современной жизни - «Ущерб» по роману Джозефины Харт. Хотя и в нем видны следы моих постоянных размышлений. Здесь я пытался использовать свои наблюдения над английским характером. Между нашими странами всего сорок минут пути, но наши культурные различия невероятно велики, даже в сегодняшней Европе без границ.
- Мы подобрались к концу путешествия по вашему творческому пути. Не желаете ли сказать какое-то заключительное слово?
Мне всегда претили высокопарные заявления, особенно в напечатанном виде. Но мне кажется неоспоримым, что художнику крайне важно создать собственный мир, отличающийся неким стилевым единством, единством его видения. Это не мешает мне восхищаться теми, кто находится в вечном поиске, кто не боится отказаться от удачно найденного однажды или наработанного.
Я всегда открыт для нового. Один французский критик сказал мне: «Когда я иду смотреть твой новый фильм, то чувствую себя не в своей тарелке - кто знает, что ты на этот раз выкинешь». Мне всегда кажется, что я повторяюсь, поэтому я пытаюсь преодолеть искушение вновь и вновь возвращаться к тому, что уже делал.
В начале пути я чувствовал огромный энтузиазм - возможно, потому, что кино во Франции было тогда фантастически популярным. В 60-е годы мы, молодые режиссеры, были культурными героями нации, «Хиросима, любовь моя», «400 ударов», «Любовники» становились событиями громадной значимости. Теперь же благодаря телевидению и невероятному перенасыщению образами это уже не может повториться. Кино стало - не хочу сказать устаревшим, но каким-то маргинальным.
Мы живем в условиях культуры «одноразового использования». Появляются фильмы, которые вызывают резонанс, приносят прибыль, получают уйму призов, а через пару месяцев уходят в забвение. Но ведь мы, режиссеры, и не работаем для вечности. Наш материал недолговечен. Пленка выцветает. Лет через двести все наше наследие превратится в пыль.
- А если бы вам предложили назвать три ваших фильма, которым обеспечат специальное хранение на долгие века?
- Это не мне решать. Лучше я назову те фильмы, которые люблю больше других.
Из ранних это, конечно, «Зази в метро» и «Время жить и время умирать». Из фильмов 70-х я выделил бы «Лакомб Люсьен». Хотя «Шум в сердце» мне нравится больше, но «Лакомб», наверное, значительнее. А из последнего десятилетия я назову «До свидания, дети».
Судя по всему, мои фильмы отражают мои представления и мои настроения на каждом новом этапе. Я по-прежнему нахожусь под обаянием кинематографа. Проработав так долго, я обнаруживаю в кино все новые и новые возможности. И чем дольше я живу, тем меньше доверяю идеям, тем больше верю в чувства.
Фрагменты из книги: Malle on Malle. Edited by Philip French. L 1993. Перевод с английского Н.Цыркун
1 Кэндис Берген - жена Луи Маля, актриса. - Прим. переводчика.
2 Пьер Каст - кинокритик и режиссер-документалист. - Прим. переводчика.