Моца и Сугроб: история одной преданности.

Jan 27, 2009 03:51



Сугроб курил комедийно много.
Длинный очкарик в дыму. Верный рыцарь далёкого Беломорканала. Дохлый узник привычки, а более - печального образа.
Слегка прикопчёные, вечно воспалённые его губы тонкой горячей корочкой обхватывали папиросу, демонстрируя способность рта жить отдельной - жаркой, костровой жизнью. Поцелуи его обещали быть душными, с привкусом золы. Прозвище своё Сугроб получил заслуженно - на пересечении морозной заносчивости с фамилией Холодков.
Их последняя с Моцей встреча была обильно декорирована хлюпающим дождём, зябким сосновым шумом и сипатым пением модного в то лето эстрадного итальянца. Вся история Моци и Сугроба заняла не более месяца, оттого не смеет претендовать даже на полноценную драму. А впрочем, по порядку.

В летний трудовой лагерь "Комсомолец" Сугроб прибыл с опозданием по причине ныне забытой. К моменту его появления Моца уже приноровилась к неожиданным жизненным трудностям, а именно: научилась сносно полоть лебеду на грядках белобокого турнепса и беззвучно пережидать густое сквернословие товарок по палате. Моца была толстенькой и кудрявой; Сугроб называл её "Друг мой, Моца".
Появился Сугроб в день, счастливо совпавший с Моциным кухонным дежурством. Моца разливала по стаканам коричневый компот - незатейливый деликатес лагерного меню. Компот молча принимался из Моциных рук. Никто особенно Моцу не избегал. Просто общение с Моцей считалось дурным тоном.
- Эй, - сказал Сугроб, - дай-ка я тебе помогу!
Помощь убогим - одно из развлечений людей благополучных. Так могла подумать, но не подумала Моца.

Моцин казус случился в результате мелкой бумажной оплошности, следуя которой сплочённый коллектив десятиклассников Н-ска обрёл на время трудовой повинности довесок в виде одинокой тринадцатилетней дурынды - к ядовитой радости лагерного директора, женщины прямой и сухой. Надежды на особые летние приключения скукоживались перед сопящей в углу малолеткой. Ненужный, враждебный свидетель комсомольских забав был ненавидим всеми, но особенно девушками, что понятно, ведь Моца обитала на их территории. Чужая - она и есть чужая: тревожно. Может сдать с потрохами.
Юноши относились к Моце с большим великодушием и даже с юмором. В одну из ночей долгожданного жеребятничества Моцину физиономию - в благодарность за крепкий сон -  обмазали зубной пастой с детским названием "Буратино". К утру морда одеревенела. Было смешно.
   Плакать Моца ходила в лесок неподалёку.

Лето стояло ветреное, облачное, ломкое. Холодные июльские утра шуршали болоньевыми куртками и слезящимися зевками. К семи рассветным часам Коля-Конь поднимал своё атлетическое тело с пружин казённой кровати и будил едва прикорнувший после ночных утех лагерь гнусавым голосом Челентано: "Аззурро, иль помериджо", - затягивал Адриано невесёлый мажорный припев известной песни. Лагерные вороны шарахались от столбовых мегафонов. Коля-Конь, физкультурник и радиорубщик, был удачливым обладателем  заезженной  виниловой пластинки, с конверта которой свирепо и зубасто улыбался любимец публики, в лучшие свои минуты, как известно, похожий на добродушного, хоть и безродного пса. Коля-Конь использовал Челентано на манер пионерского горна - побудка, зарядка, отбой. Что касается ненормированных лирических желаний, то они культивировались под совсем уж трескучее, из прошлого времени, пение Утёсова и его джаз-банды. Луч луны упал на ваш портрет...
Совхозные работы не то чтобы тяготили, но утомляли. К полудню вялое солнце нагревало комсомольские спины; монотонный стрёкот кузнечиков склонял ко сну; бесконечные неаккуратные заросли кормовой свёклы рождали неприязнь к её, свёклы, будущим едокам.
   Моца полола быстро; в конце длинной грядки, проворно отработав свои полкилометра, заслуженно валялась на сухой земле - кусала травинки и трясла затекшими ногами. Облака зависти плыли на Моцу со стороны кряхтящего поля: "и поделом, и поделом!" - думала Моца басенным слогом, взирая на согбенных комсомольцев.

Событием того сезона была красавица Марина, взятая на скромную, но пикантную должность кастелянши: простыни, наволочки, полотенца. Красавица Марина ходила немного бочком, чуть косолапя стройной правой ножкой, отчего маленькая, но сочная попка её оживлённо гуляла по замысловатой траектории - невозможное мучение для всех наблюдавших. Лицо Марины было красиво красотой тридцатилетней выдержки. Послевкусие от Марины обещало быть долгим и тонким. Кроме того, Марина обладала редкой фамилией Вечерняя, что придавало ей некое таборное очарование: что-то от традиционных цыганских Жемчужных Лилий и Аликов Серебряных. Вечерняя Любовь звучало бы куда афишнее, но не станем отходить от фактов: она звалась Мариной.
   По слухам, Коля-Конь имел Марину в очередь с  сутулым фотографом Жучковым и завхозом Наумом Сергеевичем, который уже было совсем ушёл из законной семьи ради вечерней своей Марины, но как раз накануне ухода был Мариной трагически осмеян, а потому пребывал в состоянии решительно подвешенном. Несчастная жена завхоза, женщина весьма порядочная, библиотечного свойства, состояла в лагерном штате и страдала деликатно, не вынося сора, хотя, собственно, какая уж тут изба...
Закатные верандные посиделки - с болтовнёй и звонкими, истребляющими комаров, шлепками - становились тем более бесконечны, если были украшены Мариной. Марина курила длинно, подтянув к груди коленки, измождая всех пирожной нежностью ляжек и сладкими тенями в глубине легкомысленных шортиков. "Ну, давайте играть!" - не выдерживал кто-нибудь, израненный острым колющим ожиданием. Марина подмигивала: игры в то лето придумывала она. ("Ну-у...не знаю... вот есть такая игра, например: "Спичка"...)
   У спички отламывали невкусный серный кончик, оставшуюся палочку передавали изо рта в рот по кругу, в котором чередовались мальчик с девочкой (времена были не столь раскрепощённые, комбинация мальчик-девочка в трудовом лагере "Комсомолец" считалась единственно возможной. Игра - она и есть игра. Не Содом). После первого невинного круга спичку уполовинивали; половинка спички замедляла поцелуи, хотя, не разогревшись, игроки продолжали церемониться: полспички переносили аккуратно, кончиками зубов. Зато четвертушка, - маленькая спичечная щепка, - долгожданная четвертушка возбуждала; с четвертушкой уже не смущались, целовались задорно, прыская преувеличенным смехом на преувеличенно непристойные весёлые комментарии. Когда четвертушечный круг заканчивался, красавица Марина перекусывала щепку сахарным зубиком и отправляла влажную спичечную крошку по траектории последнего, невыносимо долгого круга; каждая пара ртов искала крошку разомлевшими языками в пылающих розовых лабиринтах особенно подробно и особенно бесстыдно. Как правило, к середине круга крошка терялась, смотрящие пресыщались, целующиеся утомлялись, становилось внезапно тихо и неловко; Марина потягивалась, тёрла красные от долгого сидения на деревянной скамейке следы на коже, долго вставала, распускалась во весь рост, зевала, улыбалась, - и уходила, как большая белая кошка - мягко, лениво, уводя за собой одного из спичечных партнёров. И если - не Наума Сергеевича, то  дополнительным удовольствием было наблюдать его сосредоточенное отчаяние.
   За неделю до появления Сугроба Моца узнала, что, во-первых, должен приехать некто Сугроб, и во-вторых, он непременно - вот увидишь! - станет волочиться за Мариной, поскольку Марина эта именно в его, сугробовом вкусе: "Он всегда таких выбирает".
- Он что, дурак?
- Ой, да много ты понимаешь!

Сугроб оказался "в сто раз лучше". ("Нет, представляешь, они говорили, что ты будешь бегать за этой Вечерней! Какая глупость!" )
Их дружба случилась внезапно, в один день - как сильная, ровная, закономерная приязнь. Настрадавшаяся Моца припала к Сугробу, обустроила (притоптала, примяла) своё рядом с ним место, приспособилась к его росту, приноровилась к витиеватой речи, принюхалась к дыму. Недосягаемый Сугроб-задавака занимал для Моци сиденье в совхозном грузовичке, подавал руку ("друг мой, Моца, вылазь!") и приносил добавку ("неее, Сугроб, без подливки!"). В благодарность Моца вела его, опоздавшего к завязке, пропустившего первый акт, по тропинкам лагерных сюжетов, главным из которых была немыслимая, анекдотичная, безудержная влюблённость почтенного завхоза в "эту гадину, ну ты её уже видел!"
К вечерним играм Сугроб приходил, однако стоял в стороне - занавешенный Беломором, пристально-равнодушный, непроницаемый и надменный. ("А кто этот мальчик? - Да это Лёшка Холодков, Сугроб. Такой смешной...")

С ним было интересно.
- Нет, ты только подумай: он жену - жену! - просил привезти из города ("Люсенька, а как бы достать в городе... ты же лучше знаешь...") голубые тени для глаз и розовую помаду! Розовую! Пошлость какая. Для этой своей Марины. Я сама слышала. Ну, не скотство?
- Это, друг Моца, не скотство. Это страсть.
- Сугроб, ну какая страсть? Марина, видите ли, любит розовую помаду! Жена-то тут причём?
- Марина пошутила, - Сугроб подпаливает очередную папиросу, - она пошутила, понимаешь?
- Зачем?
- Ты, Моца, книжки почитай. Толстые. Тогда узнаешь - зачем так шутят.
Сугроб медленно курит. Моца, отобидевшись, прижимается к нему; Сугроб пахнет табаком и  полынным одеколоном. Луч луны падает на чей-то там портрет голосом Утёсова под шершавый довоенный аккомпанемент.
- Знаешь, Моца, женщина, в которую хочется влюбиться, должна быть немного из прошлого, из чуть-чуть такого ретро. Ты запомни. Это именно так. Это даже наш Конь понимает. Вернее, чувствует. Не зря же он мучает нас этими фокстротами! Сидит сейчас, наверное, в своей радиорубке, смотрит на сосны. Ему, Моца, любви хочется - такой, как в песне. С изысканным лицом на чёрно-белом фото и с кружевами на панталонах.
- Да Марины ему хочется. Я же их вчера застукала. В купалке у озера.
Сугроб твердеет, щурит глаза, резко и дымно, на смешке, выдыхает. Моца начинает победоносный рассказ ("я там гуляла, в лесу") о случайно подсмотренном свидании в самом его горячем моменте (между прочим, редкий трофей, гордость охотника), когда Коля-Конь, сумеречный и уставший, нависая над Мариной, ребячьим голосом спрашивает "ну что ж ты молчишь?", а Марина действительно молчит, да и вообще лежит будто не с Конём, а сама по себе, и тут даже Моца не в курсе - о чём речь.
- Знаешь, он ей так голову приподнял на ладони, как будто в лицо смотрит..., - Моца ищет новые краски, - вроде как убьёт её сейчас!
Моца, конечно, не знает, что Коля, этот роскошный конь, эта косая сажень-белый чуб, боится Марину - маленькую, смешливую, доступную; боится её деловитой готовности уплыть в неведомые Коню дали как-то сразу и как-то чересчур отдельно; боится её глухой и неблагодарной молчаливости в минуты, как это представляется Коле,  предназначенные для возбуждённого попискивания и повизгивания. Тугим задним умом Коля подозревает подвох и обман. Но где? и в чём? Тонкими щупальцами интуиции Коля осязает нечистоплотность и ужасную неправду их с Мариной ночных развлечений, но каждый раз - после - бросаемое "ты, Коленька, гений - потому за тобой и хожу!" глушит все прочие ростки разума в чубатой Колиной голове.
-  Кретин он, этот Конь, - говорит Сугроб, - а Марина - умница. Она же смеётся над ним. И над этим малахольным Наумом. И над его женой Люсей. И над дебилом Жучковым...
Моца помалкивает. Все эти потехи ей безразличны, однако Моца догадывается о своей новой роли:
- Я, Сугроб, если чего увижу, то тебе скажу.
Сугроб кивает.

С первым же утренним "аззурро" Моца вспоминает о необходимости "что-то увидеть"; торопливо завтракает, небрежно дёргает сорняки, наскоро моется, обедает, впопыхах переодевается, нервно ждёт вечера - и бежит к озеру, ничего там не находя, кроме воды и камышового шелеста. С куцым отчётом "нет, сегодня там никого" Моца шагает обратно, поминутно нагибаясь и расчёсывая накусанные комарами щиколотки, и, дойдя до веранды, обнаруживает там притихшую отрешённую Марину под сопящим фотографом Жучковым: сегодня в программе "массаж как спасение от мигрени". Жучков разминает Маринины плечи однообразными движениями; голова Марины подпирает жучкову грудь, взгляд неподвижен, но не бесцелен, напротив, весь без остатка  посвящён молчаливому поединку с Сугробом (игра "гляделки"). "Ты чего так пялишься?" - шепчет ему Моца; Марина выстреливает коротким хохотком, и, останавливая и поглаживая длиннопалого Жучкова, смеясь говорит: "всё! проиграла! слышишь, Вадик, я ему проиграла!"  Жучков неожиданно резво и, кажется, даже грубо обхватывает Марину, растирает, мнёт с каким-то ненужным, чрезмерным усердием ("да ладно, ладно, Вадик, всё уже прошло..."); кто-то, сконфузившись, говорит, наконец: "а не пора ли по каютам?", кто-то делает пару метких хлопков: "ай, как кусают-то!", "а пожалуй, и пора...", "ох, завтра опять в таакую рань встааваааать..." -  Моца семенит за быстро уходящим Сугробом и тычет в него колючим злым голосом: "а чего ты так пялился на неё? ты что, влюбился? ты что - дурак?" Дистанция между ними лопается от натяжения, Моца отстаёт, сворачивает, упрямо и уверенно идёт к озеру, где к великому своему разочарованию опять не находит ничего - лишь рыбью охоту на мошкару в лунной ряби. Моца долго сидит на дощатом причале, замерзает, но не поднимается, поскольку ощущает себя головокружительно красивой в этой мизансцене, потом нехотя оглядывается, сбрасывает оцепенение - и видит изумлённого, смущённого Холодкова, которому, как выясняется, не удалось покинуть место их непреднамеренной встречи бесшумно.
- Эй, Сугроб! Иди сюда. Давай говорить про неё. - Моца царственно тактична, строга и даже возвышенна...

- Ты пойми, Моца, она их не то что не любит - она их презирает. Вся эта собачья свадьба для неё - развлечение. Такой театр. Все вокруг немножко сходят с ума. Теряют лицо. Это ведь забавно, правда? Она сама себе это разрешила. А наши козлы-любовники не могут ей сопротивляться. Она им как бы говорит: "Пожалуйста, не надо меня завоёвывать, вот я - налетай, хватай. Только дальше-то что вы будете делать?" Это ведь как с сокровищем: оно ничьё пока действительно ничьё, но оно же ничьё и когда принадлежит всем. Марина как будто может быть с любым, но на самом деле - ни с кем. Она ничья! - Сугроб прерывает себя, подчищая мысль, и торжественно добавляет: такая вот форма недоступности! - предлагая тем самым Моце осознать что-то необычайно важное и сложное.
- Ну а ты-то чего к ней привязался?
- Не знаю. Мне любопытно.
Моца смотрит на него распахнутым глазом, морщится, обезьянничает, надувает щёчки, хрумкает во рту скрипучими пузырями, затем говорит медленно и безжалостно - в самую сугробову сердцевину:
- Всё ты врёшь.
И в этот момент Сугроб думает, что да, Моца угадала, хоть и случайно, хоть и сама не знает - что именно, - врёт он, всё врёт. Вот сидит здесь нескладный, позорно юный, очкастый Холодков - и всё врёт.

Тем летом Моца училась замечать - тембр смеха, длительность прикосновения, значительность улыбки, двоякость шутки, прозрачность намёка. Моца обнаружила, что Коля-Конь на дискотеке танцует редко - и всегда с кем попало, без разбора, танцует плохо, неинтересно, не тесно. А если танцует с Мариной, то это именно она тянет его, обнимает, облепляет...
- Ты знаешь, как она на нём висит? Ужас!
Моца приметила, что шея и грудь Наума Сергеевича покрыты багровыми пятнами: пятнистого Наума Сергеевича Моца застала на крыльце хозяйственной дачи. Завхоз курил, виски его были мокры.
- Представляешь, он был такой вспотевший, такой неопрятный. Ну что она в нём находит? А ещё, ты видел, он так подрагивает... ну весь так дрожит - когда в "спичку" играем - замечал? Фу! Правда?
   Моца приносила Сугробу свои находки, поражаясь их количеству: ничто, оказывается, если приглядеться, не скрыто. Люди в своих страстях и грехах беззащитны - надо только задержать взгляд, надо только не сморгнуть самый-самый предательский момент - и...
- А как они всё время трогают друг друга! Вот Генка-водитель всегда кладёт руку кому-нибудь на плечо. Ну кто рядом - тому и кладёт. Он так трогает - я это точно знаю!  Вот когда едем с поля, того, кто подсядет к нему в кабину - того и трогает. Нет, я её с Генкой не видела. Не знаю. Ладно, посмотрю. А ещё вот Люся, если нервничает, сидит на своих ладонях - руки у неё потом такие ребристые, плоские. Да не видела я твою Марину с Генкой, ну что ты пристал!
Когда же Моце всё-таки случается увидеть Марину с Генкой - она вздрагивает, пугается, убегает, и долгое время потом, спелёнатая одеялом, вспоминает неприятный кадр из жизни совхозного грузовичка. Эпизод этот счастливо минует Холодкова, поскольку не будет Моцей рассказан.

Моцина слежка развлекала Марину. Никудышное, провальное лето вдруг подарило Марине это очаровательное пристальное сопение за спиной - Моцу. Кудрявая девчонка ловко перехватывала ярмарочные сигналы интимных Марининых аттракционов. Моцино филёрство украшало даже забавы с Наумом - хотя Наума Марина удерживала лишь ради ежедневно выигрываемого, бесцельного, абсурдного ("Мариша, ну зачем ты так?" - "а мне её не жаль!") поединка с грустной коровой Люсей. Бездарные, одинаковые в своих ужимках поклонники ("ну, кроме Коленьки, пожалуй") досаждали Марине своими петушиными боями -  будто бы она и вправду  собиралась  делать хоть какой-нибудь выбор! - Марина усмехается своим мыслям и любуется  юными идиотами, так жадно ловящими её слова и жесты ("ммм, не помню, в романсе  - твои чего-то там... слова? глаза? - сулят..." ).
- Как, ты говоришь, его зовут, этого мальчика?
- Да Лёшка Холодков!

...Игра, придуманная на вечер, по всей видимости была украдена из чуланчика какого-нибудь тамады-затейника: проворными пальцами Марина перегоняет слегка примятый тёплый шарик от пинг-понга  через полотняные штанины гогочущего завхоза. Весь в истоме и щекотке, моложавый Наум Сергеевич плывёт через океан мелких своих удовольствий под дружелюбный смех завсегдатаев и ленивое треньканье гитары: Жучков, скучный любитель печальных песен, так ни разу не допевший до конца ни одну из них ("не оставляйте стараний, маэстро..." - "да ладно, Вадька, что ты затянул опять!"), тихо, но настойчиво мучает полуночников ля-минорными переборами. Расшалившийся, в свежей испаринке, Наум Сергеевич, освобождённый от шарика, окружённый пронзительным женским смехом, нанизанный на жадное Маринино созерцание ("Наум! на коленки её, на коленки!"), затевает пятнашки-кувыркалки, грузно топая по деревянному настилу и распластав орлино руки - полный, потный, выгоревший даже в бессолнечную пасмурь...
   ...и тут, наконец, звучит слово "дрянь". Наум Сергеевич оборачивается и, не остыв, почти радостно спрашивает: "кто дрянь?"
- А там пришла Люся и говорит ему "и ты тоже - дрянь", представляешь? Мне так страшно стало! Потому что Наум вдруг закричал на неё - ужасно закричал! А Люся вдруг так зарыдала. Совсем в  голос. И побежала. А Наум стоит такой, а у него кровь из носа капает - прямо на пол. На землю, в смысле, - Моца передёргивает плечами, изображает брезгливое негодование...
Внезапное пламенеющее бешенство вылилось из Наума Сергеевича неопрятными кровяными каплями. Энергично и шумно шмыгая, он сглотнул горячую соль, дёрнув горлом, запрокинул голову, и, как слепец, - медленно, неуклюже, ощупью побрёл куда-то туда, где минутой раньше растворилась в ночной черноте его несчастная жена. Оставшиеся от Наума Сергеевича пятна коричневели и даже как будто чуть пахли - чем-то нутряным, тошнотворным. Вечер был испорчен.
- Так с кем ушла Марина?
Моца легкомысленно отмахивается:
- Да какая разница, слушай! Я и не смотрела. Может, с Жучковым.
- Но ты же обещала! - Сугроб жёстко смотрит на Моцу, и Моца испытывает странное чувство внезапного превосходства, смешанное с лёгким страхом: Сугроб выглядит чужим, опасным, злым и одиноким - и зависимым! - Моца улыбается:
- Ты что, Сугроб? Чего это я обещала? Ничего я не обещала!
- Ты же обещала! - побелевший Сугроб больно сжимает и трясёт Моцу. Моца сопротивляется, тяжелеет, наливается слезами, - "отстань ты от меня, вонючий дурак!" - плачет, падает, неожиданно трезвым взглядом замечает ком глины на сандалии, разорванную пряжку, и тут снова плачет - теперь уже причинно и достоверно - по праву и в самом деле обиженной.

Переживаниям своим Моца отводит два дня ("Сугробу - полный бойкот!"), потом устаёт от слёз и скуки, отряхивается, и, как цирковой пуделёк, бежит по привычному уже маршруту - в гущу всех этих хитросплетённых взрослых отношений. Однако на хозяйственном дворе тихо, никаких показательных выступлений, никаких занимательных страстей - лишь дождь стеной, да забытое полотенце на перилах - белым флагом. "Война окончена" - мелькает потешная мысль; Моца сворачивается клубком на ступеньках, ждёт чего-то, замерзает, решает уйти, и  даже уже уходит, но на излёте своего шага видит, что вот он, под дождём, - Сугроб, и в руках его - Моца смеётся от неожиданности - болтается Марина, и что Марина с Сугробом истерзаны друг другом, и что его, сугробово, лицо обметала молодая каштановая борода, и этой бородой он припадает к щебечущему лицу Марины, а потом этим новым бородатым лицом смотрит на Моцу - эту дуру, дуру! - и что-то говорит, но Моца его не слышит, тем более, что ежевечернее "аззурро, иль помериджо!!!" уже заглушает все мыслимые в такой нелепой ситуации слова; и всё это так странно и так стыдно длится, что Моца даже забывает исчезнуть, забывает спасти положение, и вспоминает о побеге лишь ударившись о твёрдое и отчётливое "да пошла ты!"
   Она уходит, переполненная недоумением, не успевшая оскорбиться, ни черта не понявшая, глупая тринадцатилетняя стрекоза - уходит с тем, чтобы уже через полчаса сидеть на мокром остроугольном чемодане в ожидании последнего ночного автобуса.

Самовольный Моцин отъезд не был никем замечен. Ни писем, ни звонков, ни санкций.

Люся, несчастная жена завхоза, нарыдавшись, выпила упаковку снотворного, но не умерла. Вернее, умерла, но потом, где-то через полгода, постепенно, о чём Моца узнала совершенно случайно, так сказать, к слову, от некого общего знакомого.

* * *
- Слышь, Сугроб, а откуда это - Моца? Что за Моца такая?
- Да твой день рождения. Ты же сама сказала: двадцать седьмого января! - как у Моцарта.
-------------------
Памяти Люси С.

(Рассказ опубликован в сокращённой версии)
Previous post Next post
Up