(no subject)

Oct 10, 2016 17:21


 Сегодня десятое октября две тысячи шестнадцатого года, и я, заказав букет белых тюльпанов и вытерев нос салфеткой в клеточку, хочу немного рассказать, как собираюсь жить дальше. Что сказать. Несусь в потоке, разжраженно меняюсь, меняю, кричу на близких. Все как у всех. За словом все - не безымянная плоть, которая как будто существует. Все - те немногие, кто смог дотерпеть меня до этого дня.
  Я давно и с удовольствием не принимаю гостей, не пью чаю и рому в чужом доме, на бархатном диване. И проку-то от меня не скажу, что б уж было так много, но раньше со мной бывало весело. А теперь - не знаю, какая я и что со мной стало. Кажется, стал мною один большой вопрос: все это зачем? Было пусто, станет еще пуще. И незаполняемое ничем, необъятное, темное, пустое облачает меня. И я теперь в платье из темной материи. И вижу потери и страх не как состояние, а как факт. Горе неизбежно, и только оно реально. Но ведь что-то было и до него. И что-то останется после, правда? Это так. И это будет память, и родственная кожа, и, может быть, даже нос.
  Она была Оля Калина. Я мало знаю. Знаю ноги, босые до декабря. Знаю, как они пытались согреться, когда бежали в школу. Хороши весной в саду цветочки. Тогда и свадьбы были как поминки, тихие, пьяные, скоропостижные. И она вышла замуж за Сережу с Лодейного Поля, стала Олей Романовой,  и родила дочку Галю. Галя сразу умерла, но после нее пошли сыновья. Трое. Очень было много работы.   Очень мало тихого, близкого тепла. Смысл жизни - в рутине, в неправильностях, в том, что всегда не додавала, и даже не докармливала детей. У них был такой порядок - кружка с молоком и хлеб всегда стояли в поленнице, когда взрослые уходили на работу. И дети много ели конфет липких и сахарных вафель, и свинцовых гильз, чтоб на рыбалку ходить. И как страшно в колодце тонул мой папа - он шел ко дну, и видел беленые стены нового колодца. И думал, что лед. Тогда она помочила багор, покричала что-то в глубину, и папа впился в эту палку, и крошечный, спасся. Так и было. Еще Гена дотла сжег дом. Качался на калитке под гул пожара, и пел Анну Герман, про светит незнакомая звезда.
  Не было порядка. Была  печка, а из нее - печеные свекла с морковкой, пиво, оладьи, круглый хлеб. Мясо жирное, молоко по сто литров, наверное - да кто ж его так пьет. Сметана лилась через край рекою. В спальне стоял комод, ведь обмотанный кольчугой столетника. В шкафу жили три шинели - с каждого дембеля. После ее похорон я полезла в кладовку, и нашла  пустой ларь. В ларе - одиннадцать козьих или овечьих ног. Доказательство того, что бессмысленность - смысл жизни. Пачки сигарет, льняные скатерти, пододеяльники, засохшее варенье. Все настолько невероятно бедное, неумытое какое-то, неподготовленное - в большом доме, на жирной земле, на горе с видом на реку и Тверскую область.
  Все совершенно неразумно было устроено. Ну, зачем ей было столько тонн железяк и четыре гаража, когда не было тапочек. Она отбирала у нас книжки, чтобы мы не смели портить зрение, она шутила про свою молодость так, как будто ее никогда не было. Меня ужас накрывает, когда я представляю, что это была за жизнь. Ни музыки, ни кос, ни нарядов. Вот зарубить, убить скотину, поднять одну тысячу килограммов в руках, ходить в портянках летом - да. Все мужицкое, самое ненарядное, трудное, унылое -  на ней.
  Что сказать. Я думаю, это была очень трудная жизнь. Моя тетя пригласила на отпевание красивого, высокого батюшку,  в бороде и светлых локонах. И мы  часто крестились, потому что пел он благородно и красиво, как Гребенщиков. Сейчас я и поняла - почему отпевают. Поют ведь. Вот есть у меня планшетики, на которых я пишу план года вначале года. Там было такое: записать бабушкины песни. Не успела, не пришла. Но этот батюшка  спел ей и нам так, что мне теперь не стыдно. Мне теперь правильно. Я думала, ее смерть нас накажет - мы нерадивые внуки совершенно: мало виделись и не поздравляли. И только она всегда, всегда благославляла, и детей называла Христом и ангелом, и кто теперь помолится за нас, за президента с министрами и норвежские авиалинии, которые я так люблю. За Барселону, которую не любит Люба. Так праведно - никто и никогда. Я вижу, что она, не имея ничего, или какие-то крохи, была безгрешной, безвредной, и ошеломительно красивой именно в молитве. Я не понимаю в этом ничего, просто хребтом чувствую, как она была в этом сильна. И мне она пела так: с гор вода, с Оленьки - худоба. Все-таки кое-что я записать успела.
  Бабушки нет с нами сорок дней. Завтра день рождения дедушки Сережи - 11 октября, как у Сережи нашего. У них такая была пара: Оля и Сережа, мы повторяемся. И мы тоже мыкаем что-то свое: есть и нужды, и счастья-несчастья, и встречи, и любовь. Только вот пока дико все несвежо, вторично, и как-то горестно - желаний нет. Не живешь, а дыру латаешь. Когда священник пел почти весело и махал кадилом, дым ел глаза, отчего становилось плаксиво - и он сказал еще кое-что. И вот кое-что выплыло не так уж и внезапно. Непройденное, оказывается, живет бок о бок. Это потому, что я не хочу проходить, и закрывать эту книгу. Я никогда этого никому не говорила. И Сережа не знает, какой странный сюрприз я готовлю ему к завтрашнему дню - не читает он моих дневников, вообще меня не читает. И я мелко злюсь, потому что дурочка. Потому что выросла не из крови и плоти, а из каких-то обломков того, сего, прочего. Тайна в корнях.  Где ветер дул, где сусло плескалось, где стоял душистый стог, запах которого я ненавидела, и поняла, что была влюблена в него, только сейчас, впервые в жизни.

бабушка Оля, Оля любит

Previous post Next post
Up