Валентин Воробьев (1938, Брянск) - художник и писатель, участник Второго русского авангарда. Автор книг "Враг народа" (НЛО, М., 2005), "Леваки" (НЛО, М., 2012). Жил в Москве, с 1975 г. живет в Париже.
Воспоминания "Голая Валька" опубликованы в журнале "Зеркало" № 41 за 2013 г.
Полностью:
https://zerkalo-litart.com/?p=8754 В августе 1976 года, на юге Франции, в провансальском доме тещи я нарисовал портрет художника Сезанна в старости - берет, седая бородка, кусок мольберта. Смешанная техника. Китайская тушь, гуашь, карандаш. Шестьдесят на сорок восемь. Экспрессивная и персональная вещь, с другими не спутаешь. Моя скромная дань знаменитому художнику, жившему в этих краях сто лет назад.
Местные эстеты, историк Жорж Дюби, киношник Андре Сарю, юрист Мишель Борисевич, осмотрев работу, оценили ее на «отлично» со словами «похоже и выразительно». Замечание знатоков меня тронуло до глубины души. Довольная теща поставила вещь под стекло на стенку. До сих пор висит в гостиной.
Портрета мало. Около трех лет, 55-58, в российской глуши, в городе Ельце, я был верным подражателем и пропагандистом французского буржуазного художника во враждебной пролетарской среде.
Имя «Сезанн» я впервые услышал в 1953 году, в «доме Фаворского» - так называлось кирпичное трехэтажное строение на окраине Москвы, где жили и творили три семьи, связанные родством: Ефимовы, Карташевы, Фаворские. Время от времени в разговорах о рисунке и картинах они произносили слова «француз Сезанн, система, композиция, объем, пространство». Для меня, мечтавшего получить сталинскую премию за картину общенародного признания, разговорчики о какой-то «системе Сезанна» ничего не значили.
Года через два, на втором курсе художественного училища, мой приятель Петька Козьмин предложил: «Приходи после занятий, читают лекцию о Сезанне».
В уютной библиотечной комнате, где я штудировал многотомную «Историю русского искусства» И. Э. Грабаря, собралась кучка студентов. Доклад о творчестве Сезанна с показом репродукций читал Абба Максович Корр, молодой преподаватель живописи, ученик сезанниста А. А. Осмеркина. Он коротко рассказал о трудной жизни французского гения, о его борьбе с академистами, о его русских подражателях, ставших народными художниками, хотя и не обошелся без марксистских клише - «гений эпохи развернутого империализма» - и напоследок заключил: «Сезанн - кормчий высокого реализма!»
Это означало, что опыт «кормчего» можно изучать всем начинающим советским художникам. Это не упадочная, а здоровая тенденция. Цвет. Объем. Фактура.
Долго ждать не пришлось. На следующее собрание я принес этюды, сделанные под Сезанна. Они до сих пор валяются в чемодане. Картонки десять на двадцать. Виды городских заборов и ворот. Тогда я решил - насрать мне на медали и премии, пятилетки и целину. Рисовать, как Сезанн, и добиться мировой славы. Сезанн с его угловатой деформацией вещей вытеснил всех кумиров той поры - Рериха, Рябушкина, Репина.
И на народ мне наплевать!
Но для начала - даешь Москву!
В Москве молодые художники с воображением группировались вокруг старика Фалька, Роберта Рафаиловича, знавшего «секреты Сезанна» как свои пять пальцев. Когда-то он жил в Париже и насмотрелся там оригиналов в Лувре и по галереям.
Поговаривали, что это «человек сезанновской национальности» на всю жизнь.
Здесь надо отступить и рассказать о жизни этой исключительной личности подробнее.
Что для меня был живописец Фальк? Декадент дореволюционных газет, формалист советской прессы и учитель на дому, куда ходили рисовать мама Мишки Одноралова, Володя Вейсберг, Олег Прокофьев, Святослав Рихтер, какие-то недоразвитые тетки и дети. Я пытался узнать поточнее, опрашивал очевидцев, как и чему учил Фальк - никто мне толком не мог ответить, и только Прокофьев попытался объяснить: «Ну, старик, понимаешь, приходишь к нему на чердак, садишься в угол и рисуешь яблоко на столе, не настоящее, конечно, а муляж московского ширпотреба, вот и вся учеба».
В 1958 году Фальк умер. О смерти нигде не сообщалось, но хоронила его «вся Москва», вся либеральная интеллигенция советской столицы.
Почему и откуда возник такой культ московского живописца, я не знал. В 59-м я увлекся «кляксами» и «брызгами» американца Поллака и о существовании Фалька забыл, пока раз летом 61-го, в Тарусе, нелюдимая «зэчка» Ариадна Сергеевна Эфрон не напомнила о нем своеобразным образом.
«А вот в Париже меня рисовал сам Фальк!»
Эфрон! Фальк! Париж! - красивый треугольник, необычная комбинация!
С этой женщиной мы встречались сотни раз в тарусской булочной, она знала, что я живописец, а я знал, что она дочка поэтессы Марины Цветаевой, рисует, переводит французских поэтов и постоянно живет над Окой в деревянной избе с балкончиком на крыше. Летом 61-го, на выставке московских модернистов она пряталась в темном углу и сразу убежала, как только разразился скандальный диспут. Итак, до короткого знакомства мы не доходили, мне она казалась лупоглазой и мрачной тетей, а я был для нее молодым и темным проходимцем.
Мой квартирный хозяин Хольмберг Сергей Николаевич получил «червонец» за дело - изменил присяге Красной армии, стрелял из немецкой пушки по британским солдатам. Эта же тарусская тетя считалась «невинно осужденной» на тот же срок, если не больше. Тогда я понятия не имел о ее парижском, почти десятилетнем, прошлом. О ее странном возвращении в страну безжалостных большевиков, да еще в горячем 37-м году я узнал много лет спустя. Я никогда не видел с ней мужчин, а в таком возрасте, около пятидесяти, моя мать вышла третий раз замуж. Совсем не старая, крепкая женщина, но по-деревенски запущенная, - дырявый платок, черная юбка, стоптанные валенки.
Интерес к этой женщине шел по возрастающей. Ее судьба сплелась не только с судьбою знаменитой матери, несчастного отца, но и художника Фалька.
Все в Тарусе знали, что Ариадна Сергеевна отсидела 15 лет: в 37-м осуждена на восемь, и в 47-м ей добавили за своенравие, тогда запросто сажали и виновных, и невинных. Таруса (сто километров от Москвы) была набита бывшими зэками, осела там и она, а вот что ее рисовал Фальк, да еще в Париже, мне казалось выдумкой женщины с больным воображением.
Постепенно, уже в Париже, куда я попал в 75-м, меня заинтересовала жизнь русской эмиграции. О «белой волне», с оружием в руках покинувшей несчастную Россию, довольно много говорилось в литературе, а вот о «красной волне» ровным счетом ничего. Официальная советская печать единодушно замалчивала жизнь тысяч советских командировочных!
Они не бежали тайком через румынскую границу, а получив «молоткастый», советский паспорт, счастливчики Горький, Эренбург, Есенин, Маяковский и другие спокойно паковали багаж с русскими сувенирами, обходили нужных иностранных консулов, аккредитованных в Москве, визировали право проезда, устраивали проводы друзьям и отваливали экспрессом в Ригу, Варшаву, Хельсинки.
Всезнающий и дальновидный служащий Наркоминдела Илья Эренбург весной 1921 года, опередив самого Горького, первым запросился в «творческую командировку» в Европу. Его вызвали на страшную Лубянку, где пытали и убивали «врагов народа». Встретил его не палач с топором, а начальник «чрезвычайной комиссии» товарищ Вячеслав Рудольфович Менжинский, бывший поэт-декадент, эмигрант и революционер. Он внимательно и с пониманием выслушал наглого сочинителя, просившего бумагу и чернила для романа, сказал, что не возражает против поездки на Запад, где есть все для письма, выдаст ему советский пропуск, но в единственную страну, с которой есть официальные отношения, в буржуазную Латвию, а там товарищ Эренбург должен выкручиваться сам, чтобы попасть туда, где есть бумага и чернила. Проситель с радостью согласился на Латвию, только подальше от голодной Москвы без дров и чернил. Да и вошь заела кремлевских правителей, тиф гуляет по стране, интеллигенты торгуют на базаре гвоздями, бастуют уставшие от мировой революции рабочие и крестьяне.
Неизвестно, чем покорил грозного чекиста конторщик. Никаких заслуг - ни литературных, ни революционных - за ним не числилось. При царе, в гимназии он писал самодельные антиправительственные листовки, несколько лет околачивался с парижской богемой, а в революцию вообще прятался на сытом Кавказе.
Чете Эренбургов крупно повезло. У них в запасе были старые царские паспорта, куда европейские чиновники охотно ставили проездные визы. Супруги воспользовались ими в Риге, Берлине и Париже.
Весной 1922-го умирающая от голода поэтесса Цветаева решила покинуть громоздкий и кровавый советский мир без дров, угля и хлеба. За пять лет гражданской войны она сожгла в печке всю семейную мебель, обносилась до тряпья, похоронила трехлетнюю дочку, умершую в приюте, потеряла мужа, уплывшего с белобандитами в Константинополь, и не заработала ни одного рубля на жизнь - ни службой, ни творчеством - «перерыв в печати на 10 лет» писала она в анкете. Паспорт ей и дочке Ариадне выдали без задержки, визу поставили латыши и немцы, открывшие свое консульство в Москве. В своем багаже она везла московский примус с иголками. В Берлине их встретил пропавший было без вести муж, студент пражского университета Сергей Эфрон.
Три года семья прожила в Праге. Там родился у них сын Георгий. В ноябре 1925 года вчетвером они перебрались в Париж. Сначала мыкались по чужим квартирам, затем нашли скромное жилье в предместье Парижа, где скопилась русская беднота. Кое-какие гроши Эфрон зарабатывал статистом в немом кино. Цветаева получала жалкое пособие от состоятельных лиц. Одаренная Ариадна, для близких Аля, брала уроки рисования у знаменитой Наталии Гончаровой и там впервые встретилась с Фальком в 29-м году (13, rue Visconti, Paris 6°). В свободное от рисования время Ариадна вязала шапки на продажу. Шапка - пять франков - обед на четверых.
Кому нужна такая беднота?
Пять лет (27-32) семья прожила в «Медонске», сначала в довольно дешевой «всеэмигрантской казарме» - семиэтажный дом, заселенный русскими беженцами, но там оказалось шумно, неудобно и дорого, затем перебрались в отдельный двухэтажный особнячок в том же поселке. Местный мещанин сдавал две комнаты с камином. И какова была радость, когда в дом завезли грузовик великолепных, сухих дров.
«Откуда дровишки?»
Наверное, никто, кроме меня, не задал вопрос - а кто привез и оплатил дрова?
Ведь дрова и уголь не сыпятся с неба прямо в печку.
А я разыскал шофера грузовика и владельца дров!
Им оказался Вадим Кондратьев, бывший «белобандит», ставший советским патриотом. Он служил шофером в советском посольстве. Его супруга Лидия сидела в паспортном отделе и выдавала желающим свежие советские газеты и письма.
Что называется - благородный, дружеский жест соратника по борьбе!
Всевидящее око Москвы у статиста немого кино Сергея Эфрона обнаружило дар агитатора, его назначили «групповодом» в советский клуб «Наш Союз».
В начале шестидесятых кремлевские идеологи разрешили публикацию мемуаров не только знаменитым писателям и дипломатам, но и многочисленным репатриантам с условием клеймить жизнь на Западе и восхвалять советский образ жизни. Художники, а их оказалось немало - и отсидевшие в лагерях, как парижский учитель Ариадны Василий Иванович Шухаев, и застрявшие в провинциальных городах, - писали, что в Париже они умирали от нищеты, картины меняли за тарелку супа и постоянно мечтали о далекой родине и пятилетке в четыре года. В этом потоке вранья очутилась и Ариадна, написавшая ряд мемуарных очерков о знаменитой матери, о себе и о проходных фактах своей жизни.
На ее совести фраза - «труден и нищ был быт Цветаевой» (1973 год).
На самом деле, с тех пор как папа Сергей Яковлевич Эфрон занял место «групповода» (1930), «жить стало лучше, жить стало веселее». Появились постоянный посольский оклад в 500 франков с повышением каждый триместр, дрова, бумага, газета, курорты. Причем на лыжный курорт в Альпы, на Ривьеру и в Бретань выезжала вся семья.
В деятельности клуба Эфрон и Аля, вступившая в комсомол, принимали самое деятельное участие. Для советских патриотов парижские прогрессисты - в их числе знаменитые живописцы Поль Синьяк, Жан Люрса, Фернан Леже - сняли помещение в Латинском квартале (12, rue de Buci). Председателем клуба стал агент ГПУ Евгений Ларин-Климов. Появились парторг и лектор марксизма-ленинизма, сумасшедший князь Святополк-Мирский. Видный музыковед Петр Петрович Сувчинский, написавший любопытное сочинение «Исход к Востоку», по словам супруги Веры Гучковой «самовлюбенный эстет и лодырь», собрал хоровой коллектив. Ариадна с денежным подкреплением посольства фабриковала листок «Наш Союз». Секретарь клуба, студент Марк Зборовский, позднее переброшенный на охоту за Троцким, возился с административными бумагами. Заходили литераторы и рисовальщики Роберт Генин, Серж Фотинский, Вадим Андреев. Собрался драмкружок и киноклуб.
Полвека спустя я навестил этот дом XVIII века с красивым фасадом и пятиконечной звездой над подъездом. Советский клуб располагался во дворе с входом по левую сторону. На первом этаже был кабинет с парой окон, из кабинета вела каменная лестница в просторный подвал со сводами XV века, с типографским станком в углу. Здесь проходили собрания членов аcсоциации, спектакли и выставки.
Я легко представил красавицу Алю Эфрон в старом квартале Парижа, сочинявшую статейки о строительстве чуда из чудес - Днепрогэса - и рисующую карикатуры на поджигателей войны.
(Окончание следует.)