Спектакль «Живой»

Feb 21, 2024 23:08

35 лет назад - 23 февраля 1989 года - на сцене Театра на Таганке состоялась премьера спектакля «Живой» по повести Бориса Можаева в постановке Юрия Любимова.

Именно этот спектакль стал своего рода квинтэссенцией драматичных взаимоотношений Юрия Любимова и его театра с культурно-партийными инстанциями. Отношения эти всегда были экстремальными - и закончились лишением режиссера советского гражданства в 1984 году.

Эпоха освободительной Перестройки Михаила Горбачева открыла Любимову путь домой.

В мае 1988 года Юрий Любимов вернулся в Москву из эмиграции. Вскоре Юрию Петровичу вернули гражданство Советского Союза. Он снова возглавил Театр на Таганке. Справедливость восторжествовала.

В 1966 году повесть Бориса Можаева «Живой» напечатал в «Новом мире» Твардовский под заглавием «Из жизни Федора Кузькина». Главного героя Федора Фомича по прозвищу Живой, дерзнувшего уйти из колхоза и жить самостоятельно, по советским меркам можно было считать настоящим бунтовщиком. Повесть вызвала огромный резонанс.

Юрий Любимов взялся инсценировать её в своём Театре на Таганке. Спектакль был подготовлен к премьере в 1968 году, главную роль - Федора Кузькина - играл Валерий Золотухин. Актер ярко показал национальный характер, в котором тип Ивана-дурака сочетался с современным юмором и крестьянским здравым смыслом. Рядом с этим живым героем мертвящий абсурд идеологии разоблачал себя сам.

Однако власть (прежде всего в лице секретаря ЦК КПСС П. Демичева и министра культуры Е. Фурцевой), расценив повесть и спектакль как пасквиль на советский образ жизни, прибегла к запретительным мерам, а Можаева и режиссера Юрия Любимова клеймили за него как антисоветчиков. Спектакль запретили, он лег на полку на двадцать один год.

Только Любимову удалось создать «полочный» спектакль - его режиссерский рисунок, однажды усвоенный актерами, со временем, возможно, бледнел, но не исчезал и не ломался. Спектакль жил каким-то неизвестным образом, в недрах театра, в своих участниках. И каждый раз, когда Любимову казалось, что политические обстоятельства изменились, он писал в ЦК - или кому-то из идеологических боссов СССР - очередное письмо с просьбой вернуть «Живого» (вторая большая попытка состоялась в 1975 году, после смерти Фурцевой и, соответственно, смены министра культуры: новый министр просто нагнал в зал заранее подготовленных председателей колхозов, они высказались против - и спектакль остался «нецелесообразным»).

Любимов в годы застоя так и не сдал спектакль Министерству культуры - но и не сдал его на милость победителей. В этом смысле и он сам, и Борис Можаев, да и весь Театр на Таганке были вполне сродни главному герою.

=====================

Приглашаю всех в группы
«Эпоха освободительной Перестройки М.С. Горбачева»

«Фейсбук»:
https://www.facebook.com/groups/152590274823249/

«В контакте»:
http://vk.com/club3433647

=======================

Газета «Известия», 27 февраля 1989 года:

«Спектакль подвижный, легкий, невесомый. А толкует о неподъемном, о проблеме деревни, о горе, о нужде, о нелепостях темноты жизни беспаспортных колхозников, о хамском идиотизме целой иерархии начальников, сидящих на шее народной. Почему же мы тогда, люди добрые, хохочем? Над чем смеемся? Ну, конечно же, над собой и смеемся, как заметил еще Гоголь. А вот почему, это вопрос эстетический. .. Смеемся, ибо режиссер нафантазировал лихую, великолепную стилистику, очень для театра необычную и изящную - нечто вроде театрального лубка. Но без ярмарки ярких красок - бесцветный такой лубок, глухая деревенская жизнь. Тут ненавидят люто, пьют наповал, бранятся, дерутся, частушки поют наотмашь.»

===========

«Деревенская» повесть Бориса Можаева, только что опубликованная в «Новом мире» и пользовавшаяся большим успехом, для Любимова была выбором не вполне очевидным. Его Таганка была театром городским - сценой, на которой звучал голос городской площади, городской полуанонимной толпы, городской свободы.

Герой Можаева - персонаж деревенской России, советской и колхозной - той, где человек всегда на виду и каждый встречный ему либо родственник, либо свойственник. И все беды Федора Фомича Кузькина - от своих же. Это свои дают ему за год колхозной работы мешок гречихи, которым как-то должны прокормиться он сам, его жена и пятеро детей. От своих он пытается сбежать из колхоза. Свои обшаривают его дом в поисках припрятанных богатств и находят только велосипед. Свои бы и голодом уморили, но Федор Кузькин в конце истории - по-прежнему «Живой» и даже не озлобившийся.

Можаев, человек честный и бесстрашный, был (как, кстати, до определенного момента и Юрий Любимов) человеком, во-первых, убежденно советским, а во-вторых - вполне прагматично-рассудительным. Повесть была опубликована в 1966 году (в том же году выйдет «Мастер и Маргарита» Булгакова, также в журнальной версии). Ставить ее Любимов решит в конце 1967 года - и то, что стратегию защиты продумывали одновременно с инсценировкой, понятно хотя бы по короткой записке Бориса Можаева «Некоторые пожелания актерам и постановщику повести "Из жизни Федора Кузькина"». Главное слово этой записки - «оптимизм», автор бесконечно повторяет одну и ту же мысль, и мысль эта отчетливо лукавая: мы с вами, товарищи, рассказываем историю победы народного героя над временными трудностями.

Формально действие повести Можаева и вправду происходит в 1953-1955 гг., до ХХ съезда и времени перемен. Но и сам текст, и спектакль Юрия Любимова, конечно, не про временные трудности и героя-победителя.

Федора Кузькина играл 26-летний Валерий Золотухин - играл нелепого, доброго, порядочного человека, которого могут спасти только изворотливость и удача. Часто, правда, остается только изворотливость. Неуязвимость Кузькина-Золотухина была неуязвимостью юродивого, а не героя. Трусость, подлость, злоба к нему не прилипали - но вокруг него и трусость, и злоба, и подлость разливались гротескным морем «народной жизни» с ее председателем колхоза, вечными ударниками труда, народными заседателями и лицами из обкома.

Именно для этого спектакля Юрий Любимов впервые пригласит сценографа Давида Боровского, который потом станет такой же важной частью Таганки, как и сам Любимов. Боровский сделает совсем простую сценографию, в которой главную роль играли русские березки, тоненькие, хилые - на березках были развешаны номера журнала «Новый мир» с опубликованной повестью Можаева. С таким же журналом выходил на сцену и исполнитель главной роли - своего рода брехтовская остраняющая «рамка».

Все это к середине 1968 года было отрепетировано до состояния готовности. То есть до необходимости получать министерское добро.

Все слова про временные трудности и великий народный характер были своевременно сказаны. Ни у Можаева, ни у Любимова уже не было оттепельных иллюзий о том, что с «ними» (наверху) можно договориться по-человечески. Лукавая лексика, прячущая смысл за правильными, нравящимися начальству словами была отработана. И может быть, в какой-то другой ситуации все это помогло бы. Начальство ведь тоже в первую очередь хотело иметь годное алиби, что-то про «широкую панораму народной жизни», «русский характер», «социалистическое народное хозяйство».

Но только не под танки в Праге. Год всемирного бунта для СССР - это год Чехословакии. По документам из жизни культурной политики и политиков видно, что министерские и партийные чины боятся не чего-то определенного - они на всякий случай боятся всего, потому что им во всем мерещатся намеки (в этот же год закроют два выдающихся спектакля - «Трех сестер» Анатолия Эфроса и «Доходное место» Марка Захарова; Захарова за слишком вольную сатиру, Эфроса - за слишком безнадежную атмосферу). А тут рассказ про человека, который бьется за свое право жить без колхоза,- это буквально призыв к бунту.

История сдач «Живого» в каком-то смысле типична для всей культурной политики двух застойных десятилетий. С одной лишь существенной оговоркой.

Юрий Любимов, у которого в высоких кабинетах были и враги, и покровители, никогда не пытался договориться с обитателями кабинетов только келейно и только шепотом. Он и в 1960-х знал, что молчание смертельно, что убивать проще в тишине. Формально закрытые прогоны «Живого» на самом деле были открытыми - в зал просачивались друзья театра и друзья друзей, их влиянием режиссер создавал огласку.

В какой-то из дней Любимов позвал на репетицию Жана Вилара, который в это время был с гастролями в Москве,- но тут высочайший страх зашкалил.

На один прогон приехала Екатерина Фурцева, министр культуры (многие считали ее одним из важных покровителей любимовской Таганки),- фрагменты этого обсуждения сохранились, сам Любимов очень красочно описал в своих воспоминаниях явление министра-фурии и последовавший скандал.

Насколько точны эти воспоминания, сказать уже вряд ли возможно, но по застенографированным репликам понятно, что министр действительно в ярости - а не просто пытается «задавить» неудобный спектакль. Фурцева буквально лично оскорблена тем, что колхозная жизнь показана безысходной и подлой, и тем, что герой - совсем не герой, а юродивый. Она хочет, чтобы Кузькин вызывал гордость, а он вызывает смех.

Министр не стесняясь говорит о том, что спектакль вызывает ненависть к советской власти и в открытую грозит: «Запомните: этот спектакль не пойдет, не будет принят и не будет приносить пользы». Тон этот удивителен - он как будто ненадолго возвращает истерический идеологический визг конца 1940-х. Разница в том, что Любимов и Можаев тоже не особенно сдерживаются в выражениях, ярость взаимна. Впрочем, ярость людей театра бессильна - спектакль готов, на пьесу получено цензурное разрешение (лит), но играть его не позволено. Это первое большое поражение Юрия Любимова и его театра в долгой идеологической войне.

Но в отличие от большинства товарищей по несчастью, которые старались забыть неудачу, вычеркнуть ее из своих биографий, Юрий Любимов никогда не пытался сделать вид, что этого спектакля и этого поражения не было. И история «Живого» после «смерти» в марте 1969 года, когда Министерство культуры признало спектакль неудачным и нецелесообразным, многое объясняет не только в истории любимовской Таганки, но и в ее эстетике.

Слово «живой!» стало для Театра на Таганке своего рода словом-паролем, словом-лозунгом. В год запрета спектакля Владимир Высоцкий напишет одну из самых «народных» своих песен, и, хотя это своего рода короткая городская баллада, интонации Федора Кузькина в ней узнаются безошибочно: «Подумаешь - с женой не очень ладно. // Подумаешь - неважно с головой. // Подумаешь - ограбили в парадном. // Скажи еще спасибо, что живой!» Из этого же лейтмотива в 1977 году Высоцкий сочинит и юбилейное поздравление к 60-летию Юрию Любимова. «Ах, как тебе родиться пофартило, // почти одновременно со страной! // Ты прожил с нею все, что с нею было. // Скажи еще спасибо, что живой!» Здесь же есть и прямое напоминание о спектакле, который к тому моменту три раза безуспешно пытались протащить через министерскую цензуру: «Можайся, брат,- твой „Кузькин” трижды ранен, и все-таки спасибо, что живой».

Фильмы в эпоху цензуры, бывает, ложатся на полку, откуда их можно снять. Книги пишутся в стол. У театра такой возможности нет, спектакли не могут переждать скверные времена ни на полке, ни в столе. Юрий Любимов был в нашей истории единственным режиссером, которому с «Живым» (а позже - с «Борисом Годуновым») удалось именно это.

Он создал «полочный» спектакль - его режиссерский рисунок, однажды усвоенный актерами, со временем, возможно, бледнел, но не исчезал и не ломался. Спектакль жил каким-то неизвестным образом, в недрах театра, в своих участниках. И каждый раз, когда Любимову казалось, что политические обстоятельства изменились, он писал в ЦК - или кому-то из идеологических боссов СССР - очередное письмо с просьбой вернуть «Живого» (вторая большая попытка состоялась в 1975 году, после смерти Фурцевой и, соответственно, смены министра культуры: новый министр просто нагнал в зал заранее подготовленных председателей колхозов, они высказались против - и спектакль остался «нецелесообразным»).

Любимов так и не сдал спектакль Министерству культуры - но и не сдал его на милость победителей. В этом смысле и он сам, и Борис Можаев, да и весь Театр на Таганке были вполне сродни главному герою.

======================

А. Пистунова. ЖИВЫЕ: Премьера в Театре на Таганке «Живой» Бориса Можаева

«Литературная Россия». 1989. 17-23 марта. С. 20 (фрагмент)

Сцена открыта. В полуосвещенном пустом пространстве стоит лишь одно огородное чучело. Мокла и сохла, обвисала снегами-ветрами эта бедная одежда, и выглядит она такой унылой, что уж и воробьев-то, кажется, не распугает. На глазах у зрителей Валерий Золотухин надевает ее на себя, рассказывая историю спектакля «Живой» в Театре на Таганке. Заскорузлые порты и окаменевший картуз вдруг оживают, согревшись на легкой фигуре артиста, превращаясь из элемента сценографии сначала в трагическую крестьянскую униформу 50-х годов, а потом - в дышащую речной водой и черным хлебом одежду близкого тебе человека. Отчаянно смелого горемыки, Федора Кузькина, поведавшего свою жизнь, открывшего свою боль людям другого времени.
Оживает одежа огородного чучела. Оживает и заполняется пустая сцена, где стоят действующие в спектакле лица (они же «цанни» - театральные рабочие), и каждый держит длиннющий шест с крошечной, как скворечник, избой, а то и церковкой. И начинают звенеть сверчки, квакать лягушки, щебетать птицы, шептать невидимые кроны деревьев. Звуки, как и «цанни», толпятся, выплескиваются со сцены в зрительный зал. Жизнь, сколь бы печальна она ни была, играет, бьется, сверкает, словно рыба на гнущейся, однако прочной уде. Вот так сразу обнажает театр идею своего многострадального спектакля по повести Бориса Можаева. По повести, напечатанной в достопамятном июльском номере «Нового мира» за 1966 год, а вышедшей в книге только через семь лет, и под другим названием. Эпическое имя «Из жизни Федора Кузькина» было изменено на патетическое «Живой», защитившее замечательное это произведение в можаевском сборнике «Лесная дорога», опубликованном издательством «Современник» в 1973 году. Можно наконец было снять с полки переплетенную журнальную «выдержку» и поставить туда однотомник с золотым тиснением. Номер «Нового мира», где первая публикация повести, вешает на крестовину чучела Золотухин, еще не ставший Кузькиным, и горько поминает надменный приговор министра культуры СССР, которая сказала театру, инсценировавшему прозу Можаева в 1968 году: «Вас не за огород, вас за спектакль судить надо».
Я рассказываю сейчас об одной из последних генеральских репетиций «Живого», который стоит наконец в репертуаре Театра на Таганке. В этот день над режиссерским пультом горела лампа, и Юрий Любимов произнес в полной тишине: «Лида! Галя! Алик! Все готовы?» «Готовы», - ответили ему, а зал взорвался овацией. Я пожалела тогда, что этим прологом не могут начинаться остальные спектакли «Живого», да и другие любимовские постановки, из «небытия» вернувшиеся на эту сцену вместе с режиссером. «А где Можаев? - спросил Любимов. - Где писатель?» Все увидели седую голову, кивнувшую из дальнего ряда, и в ту же секунду поняли, как постарел, бледен и режиссер. Только Золотухин в первые минуты на сцене казался прежним - молодым и лихим Бумбарашем. Но потом уставившийся в его лицо прожектор прочел тонкую сеть актерских и крестьянских морщин в будто бы юношеских чертах, и стало ясно, сколько невозвратимой жизни утекло за долгие годы. Эта перекличка троих создателей спектакля казалась его эпиграфом: «Живой? Живой!..»
Не будучи, что называется, «театральным человеком», я не видала давнишних репетиций и прогонов можаевского «Кузькина», на которые попадали многие мои коллеги - литераторы, пишущие о проблемах культуры.
Борис Можаев, по призванию писатель, принадлежащий той замечательной линии русской литературы, принадлежащий той замечательной линии русской литературы, где Лесков и Бунин, Замятин и Ремизов, Зощенко и Платонов (словом - той, где сатиры живут, опираясь на могучие основы народного слова), - написал о Федоре Фомиче Кузькине повесть. А Театр на Таганке эту повесть инсценировал, не превращая ее в пьесу и сохраняя не только дух, идею, время, цель произведения, но - прежде всего - его жанр.
«Но что такое повесть? - спросите вы. - Ведь чаще всего повестью называют большой рассказ!»
Да, случается, называют, чтоб легче его полностью напечатать. Однако повесть (так свидетельствует европейский энциклопедический словарь советской литературы) - русский термин, служащий для определения эпического прозаического произведения, не существующего в западной филологии и литературоведении. «Повесть - древнейший, первоначально устный жанр русской литературы («Повесть временных лет»)… Для повести… характерно однослойное развитие действия и чаще всего хронологическое построение сюжета, нередко представляющего собой цель эпизодов». Точное определение! Уж о повести Можаева трудно сказать вернее. Устное - легкое и меткое - слово сверкает в ее ткани, соединяя долгую цепь драматических эпизодов из жизни многодетного русского крестьянина, инвалида войны, трезвенника и работника, живущего заодно с родной природой -спасительницей и терпеливой своей женой Авдотьей. «Ой, вы кони, вы кони стальные», - звучит бравая песня над деревней Прудки - кажется, что не один, а множество хриплых репродукторов орут вместе и не в лад, чуть путая такт и не совпадая в слогах. Орут, а заглушить тихие реплики Кузькина, обращенные к Авдотье, не могут…

=





























Юрий Любимов, 1989, ! - История Перестройки, ! - Спектакли Перестройки

Previous post Next post
Up