Отец Себастиан был заикой, и данное ему при крещении мелодичное имя ни за что не смог бы произнести ни с первого, ни с десятого раза. Нигде, кроме храма.
Заикаться он начал в раннем детстве - когда и почему, он не помнил, а мать не рассказывала. Она вообще-то была неразговорчива - его строгая и сильная мать, навсегда оставшаяся чужачкой даже для соседей, проживших бок о бок с нею двадцать лет. Давным-давно отец привёз её в город откуда-то издалека вместе с партией отличных кожаных ботинок и ремней с медными пряжками, и хотя с тех пор золотистые её волосы поседели, а возле углов рта пролегли жёсткие складки, спина матери осталась такой же прямой, талия - такой же тонкой, а имя - таким же непонятным: Мара. Когда отец погиб, многие в городе считали, что богатая и молодая вдовушка либо тут же вновь выскочит замуж, либо постарается как можно быстрее распродать имущество и уехать на свою неизвестную никому родину. Но Мара, казавшаяся в чёрном ещё выше и стройнее, уже через день после похорон, крепко сжимая руку своего трёхлетнего сына, вошла в кабинет управляющего центральным магазином и оставалась там до позднего вечера, разбирая бумаги, сверяя цифры и требуя отчёта по любому показавшемуся ей спорным вопросу ледяным размеренным голосом. Такая же тщательная ревизия состоялась и в двух филиалах, и на складе, и всюду мать вместо прощания кивала на молчаливого Себастиана и говорила:
- Это его деньги, а не мои. А его я обязана защищать.
И она защищала его, как могла - не только от вороватых управляющих, но и от всего мира. Даже самые отчаянные уличные мальчишки из числа тех, кто неизменно заводил: «Зззззззззз!» - едва лишь Себастиан переступал порог дома, смолкали и старались сделать вид, что заняты какими-то неотложными делами, когда она подходила к окну и бросала цепкий взгляд во двор. Но всю жизнь стоять у окна она не могла, и тем злее накидывались на её сына сверстники, пока она корпела над бухгалтерскими книгами или готовила обед, и тем сильнее и мучительнее спотыкался он на каждом звуке. С маленьким сиротой возились лучшие врачи, но справиться с заиканием не удавалось, поэтому вместо школы, где его могли бы дразнить или обижать, Себастиан занимался дома с наёмными учителями, которых мать безжалостно выгоняла за одну лишь усмешку, скользнувшую по лицу во время ответа старательного, но пробуксовывающего на половине букв ученика.
Наконец, появился доктор Диего - молодой и честолюбивый выпускник столичного университета, решивший, что в провинции ему будет легче создать себе имя. Он провёл несколько сеансов психоанализа с матерью (сеансов, произведших на него самого настолько глубокое впечатление, что после он всякий раз срывался со стула и отвешивал почтительный поклон, стоило лишь Маре войти в комнату), обучил Себастиана странным дыхательным упражнениям и… заставил петь. Распевая народные песенки или фразы, вроде «Дайте мне, пожалуйста, чашку чая», мальчик действительно не заикался, но стоило лишь ему вернуться к обыденной речи, как все ненавидимые им «п», «т» и «с» тут же вырастали непреодолимыми скалами.
После двух недель непрерывных вокализов доктор Диего честно признался Маре:
- Прогресс пока крайне слабый. Но одно я могу сказать вполне определённо: у Вашего сына - прекрасный музыкальный слух и золотой голос. Непременно отдайте его в хор или в вокальную студию - такой талант не должен пропасть!
Мать, всё это время слушавшая из приёмной трели Себастиана, не удивилась, но задумалась. Хор или студия казались опасными местами: там поджидали всё те же насмешники, для которых неспособность её сына справиться с несколькими буквами была важнее самого замечательного голоса. Три дня она думала и даже снизошла до того, чтобы обсудить этот вопрос с учительницей литературы - скромной старой девой с вечно сжатыми, словно от испуга, губами, а на четвёртый выложила перед Себастианом чистую белую рубашку и чёрный костюмчик и велела собираться.
- Мммммммы ккккккуддддддда-ттттто идддддддём? - с трудом выговорил он, застёгивая пуговицы, и мать кивнула:
- Да. Мы идём в собор. Там ты сможешь петь в хоре, а бог защитит тебя от насмешек.
О боге Себастиан немного знал из книг, но не слишком-то представлял, для чего он нужен. Мара не была ревностной католичкой - да и была ли она католичкой вообще? - образков не носила, распятия в доме не держала, к мессе не ходила… Однако улыбчивый пастор выслушал её просьбу очень внимательно, подозвал Себастиана, взял на клавесине несколько нот и велел пропеть их, после чего закатил глаза и с чувством произнёс:
- Воистину, господь возрадуется новому голосу в нашем хоре!
Но маленький заика остался почти равнодушен и к испытанию, и к похвале. Во все глаза он разглядывал огромный собор, оказавшийся изнутри ещё более красивым, чем снаружи. Эта красота была не пёстрой и радостной, как клумбы на городской площади, а строгой и величественной, словно звёздное небо, на которое он так любил смотреть по вечерам из окна. Тонкие, идущие вдоль стен колонны взлетали в невероятную высь, упираясь в изящные нервюры свода, изгибавшиеся, казалось, где-то выше облаков. Чистые линии вытянутых арок плавно раздвигали пространство, а прямо над хорами, на полпути к сияющему своду лучи солнца пронизывали огромный витраж, с которого, широко раскинув руки, открыто и спокойно смотрел мужчина с мудрым красивым лицом. Себастиан сразу же понял, что это и есть бог - хозяин невыносимо, до дрожи прекрасного дома, где и он сам, и мать вдруг оказались одинаково маленькими на фоне величественных стен. Не заметив креста, лишь смутно помня о распятии, маленький певец воспринял раскрытые руки, как жест покровительства и обещание защиты, куда более надёжной, чем материнская, защиты от всего зла мира, даже от того, которое таилось внутри самого Себастиана, заставляя судорожно сжиматься его горло при попытке выговорить хоть слово.
- Ну, а сам-то ты хочешь петь у нас? - спросил священник, и мальчик впервые уверенно ответил:
- Хочу!
С тех пор в соборе он не заикался никогда: ни в те минуты, когда его ясный, звонкий голос, сплетаясь с остальными, высоко взлетал в «Miserere mei, Deus» (мать, сидя на одной из задних скамеек, украдкой бросала гордые взгляды по сторонам на завороженные лица молящихся), ни после, когда, переодеваясь из белоснежных ангельских одежд в свои обычные рубашку и штаны, он перебрасывался нехитрыми фразами с остальными мальчиками из хора. Но - увы, как ни бился доктор Диего - только в соборе.
Это было хорошее время - лёгкое и спокойное, как пушистые белые облака над шпилем ратуши. Даже после того, как в тринадцать лет голос у него переломался и стал тусклым и невыразительным, Себастиан по-прежнему большую часть времени проводил в соборе - мелкая помощь там всегда была нужна, а места лучше этого для него не существовало.
Вскоре владелец крупной сети магазинов предложил матери выкупить отцовский бизнес, который она мечтала оставить в наследство сыну, за довольно большую сумму, так что хорошая пожизненная рента была бы ей обеспечена. Мара рассказала об этом Себастиану, но тот лишь пожал плечами: после сдачи экстерном школьных экзаменов он видел для себя лишь одну дорогу - в духовную семинарию. Мать не возражала, хотя в глубине души церковь казалась ей странным анахронизмом, чудом дожившим до компьютерной эпохи. Впрочем, в вере Себастиана не было ничего истового или фанатичного: уверенно и сознательно он двигался по самой обустроенной для него из всех жизненных дорог, и бог, как и в детстве, по-прежнему защищал его. Доктор Диего - уже известный, уже с большой практикой и записью на приём на месяц вперёд - иной раз заглядывал к Маре на чашку кофе и рассказывал ей о проецировании на бога функций фигуры отца и латентных комплексах, сыпал хитроумными словечками из своего арсенала, но она понимала лишь одно: её мальчику так лучше и легче. А значит, пусть всё идёт, как идёт.
Уже в семинарии Себастиан принял постриг, хотя со всех сторон ему твердили, что это необязательно: что ты, в самом деле, церковную карьеру, что ли, делать собрался? Да нет, какая там карьера: капельмейстер и органист - на большее он не замахивался, лишь бы только оставаться в безопасности, в тех самых стенах, где он впервые смог выдохнуть спокойно и свободно. Но из всех жертв, которые требовал бог взамен за защиту, целибат казался юному заике наименьшей. Всеобщая одержимость сексом представлялась ему странной, и даже когда накатили подростковые горячие и стыдные сны, заканчивающиеся испачканными простынями, и в них томление тела не связывалось ни с женщинами, ни с мужчинами, ни с детьми, ни с животными - ни с чем из опасного и насмешливого внешнего мира. Разумеется, в Библии он читал про грех Онана, но то был другой грех, другая провинность перед богом, ведь случись самому Себастиану попасть под обязательство зачать ребёнка вдове брата, он бы свой долг выполнил безо всяких увёрток. Но раз бог требовал от него сторониться женщин, он и сторонился. Это было легко: хотя многие из девочек, которые морщили носы и высовывали языки при виде заикающегося мальчика, выросли в красавиц, они всё равно оставались для него чужими, в любую минуту готовыми обернуться врагами - ни за что, потому лишь, что он не мог выговаривать слова с той же лёгкостью, что и они.
Примерно за полгода до окончания семинарии, во время одного из своих нечастых визитов к матери Себастиан услышал:
- Знаешь, сынок, я уезжаю… точнее, мы уезжаем. Доктору Диего предложили заведовать столичной клиникой, а он… Словом, через неделю мы обвенчаемся и уедем. Ты ведь не против?
- Ккккккккккконнннннннеччччччччччнннннно ннннннет, - Себастиан покачал головой.
Внутренне он давно уже отпустил мать - всё равно она не была ему настоящей защитой, особенно теперь. Пока он был мал, Мара ещё могла заслонить его грудью, но с годами его собственная грудь становилась всё шире, и спрятаться за узкими материнскими плечами он уже не смог бы даже при желании. К тому же, у него был бог.
Мать помолчала и внезапно, не поднимая глаз, спросила:
- Ты помнишь, как умер отец?
- Ннннннннннет.
- Наверное, я должна тебе об этом рассказать… - она машинально разгладила скатерть, прикусила ноготь большого пальца, да так, забывшись, с пальцем во рту и продолжала говорить, - Тебе было четыре года, и он решил научить тебя плавать. Мы катались на лодке, ушли уже далеко от берега, когда Бруно прыгнул в воду и попросил передать тебя ему. Он очень хорошо плавал, поэтому я ничуть не испугалась. Он то подхватывал тебя, то отпускал, ты визжал и смеялся, вы весело барахтались, светило солнце… И вдруг он отпустил тебя и ушёл под воду. Я думала, он нырнул. Просто нырнул. Ты неумело бултыхался в воде, но волн не было. Я не знаю, сколько прошло времени - может, минута или две. И только тогда я испугалась. Я прыгнула за борт - на моей родине все женщины отлично плавают - и первым делом вытолкнула в лодку тебя, а потом нырнула. В первый раз я ничего не увидела, хотя там и было не слишком глубоко - метра три, но мне всё же пришлось подняться и глотнуть воздуха. А во второй раз я увидела Бруно. Он лежал на дне, и от его губ уже не поднимались пузырьки воздуха. Я подхватила его подмышки - под водой он вовсе не казался таким тяжёлым - и оттолкнулась от дна. Мы поднялись к поверхности, но когда я попыталась перевалить его через борт, лодка опрокинулась, ты испугался и начал тонуть. И я… я бросила тело своего мужа, чтобы подхватить тебя, - Мара умолкла и неожиданно сильно прикусила палец так, что на подушечке выступила капля крови, - Не знаю, может быть, его ещё удалось бы спасти. Мне никто и никогда не говорил об этом. А его через несколько часов вытащили рыбаки. Совсем, безнадёжно мёртвого.
- С ттттттттттех ппппппппор я и ззззззззаиккккккаюсь?
- Да. Я ничего не смогла с этим сделать, но я всегда старалась быть тебе хорошей матерью. И сейчас мне страшно: не бросаю ли я моего мальчика одного, когда я всё ещё нужна ему?
Себастиан посмотрел в чёрные, переполненные отчаяньем глаза матери и улыбнулся:
- Всссссссё ххххххорошшшшшшо, мммммам. Ббббббог зззззззззащщщитттттттттит ммммменннння.
И бог защищал.
Себастиана, как он и мечтал, оставили в его родном городе, в том самом соборе с витражом, где он помогал проводить службы старенькому падре, принимал исповеди, разучивал с мальчиками псалмы и играл на органе. Время шло. Ему было уже под тридцать. Более честолюбивые и смелые сверстники разъезжали по всему миру, меняли работу и жён, шагали по ступеням карьеры, пили вино, играли в боулинг или в шары, покупали новые диски, ходили в кино на свежие блокбастеры, заводили себе сайты в интернете… Но обычная человеческая жизнь по-прежнему казалась аббату-заике чужой и незнакомой, и мерный ход его дней был непохож на существование предшественника из 17 века лишь возможностью одним щелчком включить электрический свет или набрать воды из крана. Себастиан никогда не задумывался, был ли он счастлив, да и слово «счастье» как-то не вязалось с той жизнью, которую он выбрал для себя - спокойной, лишённой взрывов и потрясений.
Но любая жизнь кончается - и не обязательно со смертью.
В ту ночь Себастиану не спалось. Мутная тоска, почти уже забытая им с подростковых лет, явившись ниоткуда, снова сдавила гортань так, что больно было даже глотать. Какое-то время он ещё покрутился в постели, но сон всё не шёл, поэтому он встал, оделся и пошёл в собор - благо его маленький домик был совсем рядом. Там для него всегда находилось какое-то дело, а если и нет, то можно было просто посидеть, наблюдая, как успокоительно мерцают свечи и тёплые тени чуть заметно шевелятся на стенах.
Он разбирал ноты для завтрашнего занятия с хористами, когда в город пришло море. Все, кто пережил это, вспоминали, что вода нахлынула резко, с глухим шумом, затопив дома и улицы сразу на метр и продолжая медленно, но неуклонно подниматься, словно не волна с залива накрыла город, а сама земля исторгла влагу из всех своих пор.
В странной растерянности, стоя высоко на хорах, Себастиан смотрел, как вода накрыла скамьи, потушила свечи, поглотила кафедру и орган, заполняя собор, словно странный, пронизанный стрельчатыми арками аквариум. Проводку, как ни странно, не замкнуло, и слабый свет ночных ламп рассыпался бликами по безукоризненно, невероятно чистой волне: ни единой бумажки, пластиковой бутыли или полиэтиленового пакета из числа тех, что вечно бултыхаются у городских берегов, не пятнало её зеленовато-серой, прозрачной и выпуклой поверхности.
Вода поднялась к высоким окнам и наполовину затопила витраж. Теперь бог на нём - тот самый бог, который когда-то показался маленькому Себастиану воплощением уверенности и защиты - выглядел растерянным перед лицом новой, но несоизмеримо более древней и мощной силы, а его раскинутые руки, казалось, взывали о помощи. Если бы аббат только мог, он бросился бы за ним в воду, как мать за телом отца, но как спасти из-под властной руки моря даже не витраж, а саму веру, выкроившую его жизнь, сделавшую его тем, кем и он стал, и в одночасье смытую солёной влагой?
И тогда он выпрямился и запел, голосом светлым и чистым, как в детстве:
- Miserere mei Deus,
secundum magnam misericordiam tuam.
Et secundum multitudinem miserationum tuarum,
dele iniquitatem meam…
Те, кто остался жить в затопленном городе, никогда не бывают в соборе. Если и живёт в их сердцах какая-то вера, она далека и от древних книг, и от истёртых веками ритуалов. Даже когда Дин и Ольга решили пожениться, никто и не вспомнил об отце Себастиане, который мог бы обвенчать их, хотя каждый видел, как светятся ночами окна собора, как печально и растерянно улыбается с витражного окна бог, как бродят по волнам тёплые, живые тени от сотен горящих свечей, а если прислушаться, то среди неумолчного шума моря можно расслышать одинокий человеческий голос:
- Amplius lava me ab iniquitate mea:
et a peccato meo munda me…
Никто и никогда теперь не вспоминает о нём - даже Марк, хотя именно в его кафе аббат приплывает время от времени на кособоком самодельном плотике за пресной водой и продуктами. Его ряса давно уже выцвела и заскорузла от морской воды, волосы отрасли и рассыпались по плечам, а серые глаза его кажутся то серыми, то зелёными - в них море, море, море…
Но те, кому довелось слышать его голос, знают: он больше не заикается.