Выпавшие страницы

Jul 14, 2006 14:10

"Человек для того раздвоен снизу, а не сверху, что две опоры надежнее одной" - философ из пробирной палатки чертовски наблюдателен. Пользуя его открытие, я бы определил эти две опоры как счастье и опыт: человеку ведомо счастье - как опыт детства, заставляющий стремиться к его, счастья, возобновлению - и знание (опыты, их совокупность), как рычаг целеполагающего действия.
Но!..
Счастье не может быть целью, знание - не сила.
Человека ведет по тропе неведомого нечувствительно равного ужасу слепая вера в то, что на следующем шаге, за поворотом, тропа не оборвется пропастью. Человек укоренен в незнании, в антиномиях всегда готового обмануть его опыта, предстающего, как Янус, двумя ликами - избыточностью и недостаточностью. Опыт коварно избыточен там, где мы полагаемся на него как на средство от боли и несчастья - как на технологию благодати, не замечая, что в осуществлении себя разрушаем основу бытия - творчество, подпитываемого как раз недостатком опыта, и прямо отрицающего знание.
Творение доступно тому - и только тому - кто принес в жертву бытию себя как субъекта - избытка знания направленного на себя, ищущего благодати - себе, целью своего действия полагающего - себя.
Можно сказать еще, что творчество (бытие) есть забвение знания - и забвение субъекта.

***
Память о мистериальной основе бытия хранится, а точнее воспроизводится, в каждом, например - в опыте одиночества. Но этот опыт предстает ненадежным в виду совсем других опытов, накопленных с тех пор, как первичная мистерия жизни распалась на миф и ритуал. Искусство остается единственной сферой, в которой он может быть не просто запечатлен и воспроизведен, но такой, само существование которой возможно только в модусе мистерии. То есть в модусе бытия. Искусство онтологично, отчего всякое действие исподволь побуждаемо им, и в конечном итоге стремится достичь его автономии и самоценности - стать творчеством (здесь черпает свои силы contemporary art, едва ли не самая коварная из ловушек современности).
Острее всех это прочувствовал Хайдеггер; возможно потому, что мыслитель-толкователь убил в нем поэта.
Также мистерия возобновляется в снах. Замечательно безразличие снов к Невозможности. Бытие как мистерия, как тайна есть бесконечная возможность - и как возможность всего оно входит в сны. Вот почему сон может стать кошмаром или, наоборот, явить всю полноту счастья - ни ужасу, ни радости в нем ничто не препятствует.
...И никогда не снится боль - ведь она возвращает нас яви, избавляет нас от бесконечности кошмара.

***
Представим себе сцену расставания с близким человеком; скажем на платформе пригородной станции. Сказаны какие-то слова напутствия, двери закрылись, электричка тронулась, набрала ход, удаляется, вот она уже точка на горизонте - и вот ее уже нет. Она, люди в ней, тот, с кем вы расстались, все это перестало быть доступным какому-либо наблюдению. Всякий ваш помысел о них теперь превращается в домысел - ведь теперь вы не можете с полной уверенностью утверждать даже то, что они все еще существуют. Привычка удерживает нас в представлении о том, что наша случайная укрытость от других глаз не угроза нашему бытию: мы не исчезаем вовсе если нас никто не видит, мы продолжаем существовать. Стало быть - кажется нам - и тот, исчезнувший за горизонтом не чуждый нам человек, продолжает как ни в чем ни бывало свое бытие в этом мире. И все же тень покинутости и тоски хоть на миг, но настигает нас; мы впадаем во взаимную недоступность, в неведомость друг для друга, в неуверенность обоюдного бытия - в ненадежность его взаимности, в его равнодушие.
Вот простейший опыт одиночества, ведомый всякому.
Он ведом ребенку, ведом взрослому. Он все время, чуть ли не на каждом шагу настигает нас и возобновляется во всей своей неизбежности. Нет нужды в назывании и перечислении его ликов, достаточно назвать последний - смерть.
Раз прошедшему через опыт одиночества, испытавшему его пусть не в полной мере - видимо недостижимой, и слава Богу, ибо заведомо непосильной - хочется избежать его впредь: он научен его страхом и болью.
Но ведь это невозможно - все время что-то исчезает.
Все время разрушается обоюдность бытия.

***
Разочарование в современности - вот образ помыслов, владеющих умами последние полвека. В той или иной степени, где исподволь, лукаво, где в прямом выражении - вплоть до бунта, оно раскачивает бумажный кораблик оптимизма, в который, едва ли не насильственно, цивилизация загоняет человека (если культура осторожна, и скорее склонна к отрицательному прогнозу, то цивилизация самонадеянна: ее лозунг "я могу"). Мы живем в эпоху, которую я бы назвал Третьим Тоталитаризмом. Первые два это империя и социализм (фашизм и сталинизм - два его модуса). Нынешний извод можно назвать Тоталитаризмом Социопатии, или, короче, PRa. Разделение между ними в некотором роде есть всего лишь педантизм удобства, и указывает более на разность технологий социальной инженерии, потому что тоталитаризм как таковой и есть социопатия, то самое строительство вавилонской башни. Рычагом нынешнего является PR - манипулирование коллективным бессознательным (последнее открыто вовсе не Юнгом, как принято считать - он дал ему имя, а Ч.Пирсом; впрочем термин Юнга, если приглядеться, избыточен - бессознательное так же коллективно, как и сознание, или, скорее холистично, погружено в и стремится раствориться во всеобщем; индивидуалистичен, сопротивляется этой диффузии, только узкий сектор, а именно разум как критика par exellence).
Но разочарованием движим не только индивид-маргинал, но и массы. Терроризм и антиглобализм - симптомы истеричного бунта масс, ретроградного как всякий бунт (включая революцию). Еще один симптом - эскапизм, наркомания, гламур; хорошее словечко muzzon - сладкий шум фантомного бытия, симметричный тому, что издавна именуемо медиками "фантомной болью", болью в отсутствующих, ампутированных органах - химерическое наслаждение, чахлая имитация счастья.
Получается, что мы имеем два мощных тренда разочарования - индивидуального, даже индивидуалистического, и коллективного, являющихся проекциями рационального и иррационального, и питающих равно и реактивное и спонтанное действие.
Что может им противопоставить так называемая "современность" - если мы понимаем под этим не просто наличную ситуацию, а идею, упрятанную еще в гегелевском навязывании "духа времени", экспоненциального развития (прогресса), которой более соответствует не упование на счастье в будущем, сколько представление о его достижимости общим усилием, на гребне которого мы ныне - экстатически и перманентно и пребываем, и которым подпитывается и, следом, всячески ее навязывает "реальная политика"?
Апокалипсис актуален более, чем когда-либо с тех времен, когда его изобрел Иоанн Богослов.

***
Поскольку мы привыкли жить в мире, сделанным нашими руками, и приспособленным для наших нужд, включая потребности души, то едва ли не главной потребностью стало сохранение (и, разумеется, преумножение) этого мира; мы владеем миром - и храним его. Нужды между тем никуда не деваются, скорее наоборот - преумножаются. Современный мир, каким бы благоустроенным он нам не казался - особенно если сравнивать его с прошлым, это машина производящая нужды быстрее, чем что-либо иное; собственно, он давно уж производит не столько вещи - устойчивые и надежные, сколько услуги, с которыми вещи сравнялись в эфемерности, то есть производит - воспроизводит ситуцию потребления, пожирания stаff'a мира. Больше всего это напоминает старую сказку о котелке, безостановочно варящим кашу. И, поскольку уровень технологий позволяет почти любому «хочу» предложить свое «могу» - этакая гонка желаний с возможностями - то невозможность, как один из фундаментальных принципов бытия, стала чем-то невесомым. Желанию, его осуществлению, почти ничто не препятствует.
Между тем при нас остаются наши страхи, главный из которых страх потери, катастрофического прекращения обладания чем-либо.
Вот почему в ужасной и красивой поэме Иоанна Богослова самым притягательным для нас - завораживающим, стал мотив катастрофы мира. Пущенный в тираж медийными технологиями, он превратил наш мир в Колизей. Кинематограф, в свою очередь, превратил апокалипсис в совсем уже чистое - свободное от испуга реальности - зрелище, а высокие технологии - в игрушку. Потерялся изначальный мотив, доминировавший в сознании современников патмосского пророка, пришедший из времен пророков ветхозаветных, но до Иоанна бывший подспудным - более точным будет определить его как принцип и пафос пророчества как такового- принцип конечного описания, сменивший принцип циклического. Круг мистерии бытия разомкнулся в линию, обрел конец. И конец этот был не дурным обрывом столь же дурной бесконечности времен (тут уж все едино - что циклической, что линейной), но был последним воздаянием: то есть не просто карой, возмездием для неправедников и наградой безгрешным - но судом, утверждавшим раз и навсегда, в вечности, справедливость. Образ справедливого суда, Страшного не только как Божий, но еще и потому, что последний, как раз и сделал идею конца мира притягательной - и чаемым, и казавшимся столь близким сам конец: казалось немыслимым, что столь поганый мир может еще хоть сколько-нибудь продержаться, когда на него уже готова управа. Образ катастрофы как потери всего (вещественного, т.е. барахла), для людей античного мира, и без того ненадежного, был не столь впечатляющ как для нас, живущих совсем в ином, куда более гарантированном и благоустроенном мире. Однако мистериальный, теургический пафос, присущий самому жанру откровений, соединившись с принципом конечного описания, нечувствительно подрывавшим циклический принцип мистерии как таковой, сообщил Откровению Иоанна Богослова театрализованный характер зрелища - завораживающего, грандиозного, выдвинувшего образ катастрофы на первый план, и обеспечившего ему в веках статус бестселлера. А идея Последнего Суда укрепила в сознании принцип конечного описания. С этого момента он стал определять любой нарратив, и прежде всего исторический. Более того, неизбежная линейность дискурсивного мышления облегчила диффузию этого принципа в другие представления, образы и идеи, и со временем привела к тотальной инспирации всей совокупности представлений о сущем. Например, почти всякое движение стало телеологическим. Мы мыслим движение физически и исторически, исключительно линейно, потеряв представление о нем как о росте и возрастании, которые никогда не к концу, и даже не вперед, а во все стороны разом. Это трудно улавливаемый момент. Очень долго Золотой век был прописан в прошлом, и движение мыслилось как упадок. Потом его (Золотой век) перенесли в достижимое (в принципе) будущее - и движение стало прогрессом. Теперь, вроде бы, рухнуло и это представление - но остается линейность как принцип мышления обо всем, что имеет место быть. Стало быть сохраняется, допускается (потому как иное непредставимо) возможность "конечного описания". Но "конечное описание" это не только принцип апокалипсиса, это еще и принцип рекламы(!) Принцип достижимости.
У монеты две стороны, и у любой позиции есть тыл. Мы просто научились обходным маневрам - что нашим простодушным прадедам казалось дьявольским искушением. Есть некоторый кайф в том, чтобы перелицовывать все и вся, тем более, что ныне это не западло.
Нам досталось очень запутанное времечко, чего уж там...
Previous post Next post
Up