«Hôtel la Butirka с бесплатным пансионом» прочитал я надпись, выбитую, а не нацарапанную, крупными буквами на стенке большого зала через который меня вели два конвоира, в том же порядке, как и в комендатуре ОГПУ на площади Дзержинского (Лубянской). Надпись, как и стены, покрылись слоем грязи, из чего я заключил, что надпись сделана не в ближайшее время. И самый факт возможности для арестантов, не потерявших чувства юмора, сделать такую надпись, и факт попустительства тюремщиков, не удосужившихся такую надпись заделать, подействовал на меня благотворно, и я сейчас же сделал заключение, не разошедшееся с действительностью, о менее суровом режиме в Бутырской тюрьме по сравнению с теми тюрьмами, где я уже сидел. В конторе тюрьмы, где я был передан дежурному тюремщику, последний подверг меня поверхностному обыску и дал мне заполнить анкету, содержание которой было мне уже знакомо по ДПЗ. После заполнения анкеты дежурный вызвал тюремщика, рядового без всяких знаков различия, и дал ему распоряжение после поисков в картотеке, отвести меня в камеру № 60.
После прохода по длинным коридорам и подъема на третий этаж по старинной лестнице, тюремщик ввел меня в довольно широкий коридор с окнами в решетках с одной стороны и дверями камер, запертых на засовы, с другой. Он передал меня дежурному по коридору, тоже без знаков различия, который сидел за столиком посередине коридора у окна. Усатый дежурный, по типу напоминавший простого надзирателя дореволюционной эпохи (а таковые, как впоследствии я выяснил, были в Бутырской тюрьме) по-хамски, но добродушно, хлопнув меня по плечу и сказав: «Пожалте в гости», отпер камеру № 60, и я вошел в нее.
Панибратское похлопывание по плечу, полунасмешливое «пожалте в гости» настолько резко отличалось от официально-вежливого, холодного отношения ко мне на допросах, бездушного отношения тюремщиков в ДПЗ и во Внутренней тюрьме, что я почувствовал даже симпатию к такому «приятелю», это было совсем что-то не тюремное. Но, войдя в камеру, я ужаснулся: из фешенебельной «гостиницы», в которой я был всего несколько часов тому назад, я попал в самый низкопробный ночлежный дом, даже хуже, чем в пьесе «На дне» Горького. По-видимому, так уж устроен человек, что внешнее иногда на него больше производит впечатление, чем сущность, скрывающаяся за внешней декорацией. Мне в моем положении надо было бы радоваться, что я избег смертельной опасности, вышвырнутый в Бутырскую тюрьму из Внутренней тюрьмы для особо важных государственных преступников, к разряду которых я все же не «подошел», а я ужаснулся тем, как я буду находиться в такой обстановке.
Вдоль стен были устроены сплошные нары, на которых в своей одежде без всякой подстилки вплотную друг к другу спали шестьдесят человек. Стоял полумрак, так как единственная электрическая лампочка была закрыта колпаком из газеты. Воздух был тяжелый и от недостаточности кубатуры камеры для шестидесяти человек и от параши (бак с крышкой служащий для отправления естественных потребностей арестантов) стоявшей у дверей, около которых я остановился, пораженный всем.
С нар встал маленького роста бородатый черноволосый еврей, оказавшийся старостой камеры, подошел ко мне и, растолкав двух спящих арестантов, велел им «спрессоваться». «Вот место», - сказал мне староста и сам снова лег спать. В узкую щель между телами я положил свой тулуп, в головы к стенке подушку, под нее сапоги и лег, не раздеваясь. Поместился лежать только боком. Один из соседей произвел на меня удручающее впечатление громадной черной бородой цыганского типа. Впоследствии я понял, что он совершенно безобидный забитый малокультурный кавказский еврей, плохо говоривший по-русски, и ожидавший своей участи с тупым равнодушием.
Утром при свете белого дня и в последующие дни я лучше ознакомился с камерой. Это была безусловно не одиночка, а общая камера, потому что вдоль стен по длине камеры были расположены двадцать пять сетчатых коек, прикрепленных на петлях изголовьями к стене с тем, чтобы днем их можно было бы поднять к стене. Однако, поскольку нормальная емкость тюрем, оставшихся от дореволюционного режима, не могла удовлетворить все возраставшие потребности Советской власти в местах для арестантов, на эти койки были настланы сплошные нары, чтобы уместить в камеру не двадцать пять, а шестьдесят арестантов. Но и это оказался не предел для нашей камеры. Постепенно численность содержавшихся в ней под арестом дошла до восьмидесяти и человек двадцать спали на цементном полу в проходе между нарами так же скученно, как и остальные на нарах. Переход с пола на нары для арестанта был блаженством, он соблюдался строго по очереди, за счет выбывших на этап, в другие тюрьмы. Новички спали на полу у параши, постепенно передвигаясь к окнам по мере перехода спавших на полу у окон на нары. Однако с пола переходили на нары на места у параши и оттуда уже двигались по нарам к окнам. Этот страшный конвейер страдающих людей, строго подчинявшихся неписаному тюремному закону, может быть, даже более соблюдаемому, чем все государственные законы, двигался непрерывно, так как «текучесть», в особенности среди уголовников, была довольно значительна. «Контрреволюционеров» держали под следствием долго. Я не преувеличу, если назову цифру около четырехсот арестантов, прошедших через камеру за почти пятимесячное пребывание мое в ней.
Мне повезло вдвойне, потому что когда я прибыл, на полу еще никто не спал, и меня втиснули сразу на нары. Во-вторых, утром следующего дня за меня походатайствовал интеллигентный еврей-нэпман Турецкий, и староста-еврей меня перевел рядом с Турецким. Последнего своим телом я отделил от малопривлекательного уголовника, к тому же еще, по-видимому, завзятого антисемита. Избежав конвейера, я сразу оказался на нарах, почти у самого окна.
Два больших окна с решеткой между двойными рамами не были снаружи закрыты козырьком, и чудный дневной свет широким потоком лился в камеру, наполняя ее радостным сиянием. Рамы легко открывались, наружные - наружу, внутренние - в камеру, что до некоторой степени все же улучшало воздух в камере, в особенности зимой. Окна выходили в один из бесчисленных двориков Бутырской тюрьмы, который с двух сторон ограничивался двумя башнями, большая из которых называлась Пугачевской, так как в ней сидел Емельян Пугачев. Там находилась пересыльная камера и мусоросжигалка. Последняя очень нам досаждала нестерпимым запахом и едким дымом, которые соответственным ветром несло прямо в открытые окна наших камер. Особенно тяжело это было летом, когда единственным спасением от духоты в камере для нас были круглосуточно открытые настежь окна. Четвертой стеной дворика напротив корпуса, где была наша камера, была наружная стена тюрьмы, по-тюремному, «баркас», высотой с двухэтажный дом. Поверх стены открывался прекрасный вид на часть Москвы с бывшим велосипедным заводом «Дукс», превращенным в авиастроительный, и на Ходынское поле, превращенное в испытательный аэродром. После козырьков на окнах в камерах ДПЗ и Внутренней тюрьмы, такая панорама имитировала в сознании просто выход на волю.
Дворик служил для прогулки арестантов, на которую ежедневно по очереди каждую камеру выводили тюремщики на пятнадцать минут, зорко следя, чтобы мы по периметру дворика парами в затылок друг другу ходили и не переговаривались с арестантами из других камер, смотревших на нас в открытые окна.
Кроме нар, единственной мебелью был небольшой стол, на котором помощник старосты - хлеборез резал и раздавал арестантам хлеб пайками по утрам, дневную порцию каждого, и делил кучками сахарный песок. Как содержимое пищи, так и ее сервировка в Бутырской тюрьме резко отличались не только от Внутренней тюрьмы, но и от ДПЗ. Утром кипяток, в полдень обед, состоявший из супа с едва различимыми кусочками обрезков туши или рыбы, и на второе пшенная или ячневая каша-размазня с растительным маслом. На ужин полагался суп в еще более разбавленном виде и кипяток. И суп, и кашу в камеру приносили уголовники с краткими сроками, работавшие в тюрьме, в бачках, вмещавших по шесть-семь порций. Бачки ставились на нары, вокруг бачка усаживались с ногами на нарах арестанты и черпали пищу ложками из общего бачка. Посуды никакой не было, за исключением деревянных ложек и жестяных кружек, выдававшихся каждому арестанту. Некачественное питание и совсем некультурная сервировка соответствовали моему первому впечатлению о «ночлежном доме». Они были резким контрастом питания и сервировки во Внутренней тюрьме. Возникал парадокс: чем строже был тюремный режим, тем лучше оказывались бытовые условия, чем опаснее, с точки зрения ОГПУ, были преступники, тем лучше создавались для них бытовые условия. Так, если во Внутренней тюрьме среди арестантов было подавляющее большинство интеллигентов, в Бутырской тюрьме они были единицы среди малокультурных арестантов, всякого сброда и уголовников мелких и рецидивистов. Интеллигенты страдали в лучших условиях, чем простой народ, во имя которого делалась революция. Отступление от равенства, неотъемлемого признака демократии, естественно, началось в таком учреждении, как ОГПУ и его органах, поставивших себя не только над народом, но и над государством. И это возвышение послужило началом дифференциации новых слоев населения в нашей стране; процесс, который начался в недрах ОГПУ и его органах, в том числе и в тюрьмах, захватил постепенно все государство, создав законченный строго иерархический строй уже в тридцатых годах, существующий и поныне.
В смысле питания в лучших условиях и в Бутырской тюрьме были опять-таки интеллигенты, получавшие от родных продуктовые передачи, которые в Бутырской тюрьме разрешались почти всем арестантам. Передачи разрешались раз в неделю. Кроме того, к услугам арестантов имелась тюремная лавочка, где арестанты, получающие от родных денежные переводы, раз в неделю могли приобретать продукты. С заявками на покупку и деньгами в лавочку водил тюремщик помощника старосты, который и приносил в камеру продукты. В этой лавочке продавалась колбаса двух сортов, очень дешевая, приготовляемая из обрезков туши в мастерской при тюрьме, и подороже, вполне съедобная. Последняя на тюремном жаргоне называлась «за что боролись», первая - «чего добились». Без комментариев понятно, кто ел первую, кто вторую, «соль» названия становилась очевидной. Юмор был неотъемлемой частью духовной жизни арестантов.
Выгодно от режима Внутренней тюрьмы Бутырская тюрьма, на тюремном жаргоне «Бутырка», отличалась и тем, что давались книги для чтения, художественная и учебники. Раз в неделю помощника старосты тюремщик водил в тюремную библиотеку, и он приносил ящик книг, причем некоторым даже иногда по заказу. Я стал изучать английский язык по самоучителю под руководством инженера-горняка Дрозжилова. Под видом урока произношения последний очень тонко однажды предостерег меня от разговора с одним слушателем Военно-медицинской академии, которого он подозревал как «наседку». Инженер раскрыл самоучитель и, подойдя ко мне, громко начал склонять «ай ду нот ту спик». Я понял и свел разговор на нет.
Описанные выше стороны режима в Бутырках, в том числе и громкие разговоры и даже пение арестантов, были узаконены тюремным уставом. Но были еще свободы и нелегального порядка. Так, например, общение между арестантами из разных камер поддерживалось перепиской через «почтовый ящик» - укромные места в общей для коридора уборной, где прятались записки, и тюремным «телеграфом». Ни о первом, ни о втором способе общения во Внутренней тюрьме не приходилось и мечтать, потому что там после каждого посещения камерой уборной в последней производился тщательный обыск, вплоть до обшаривания унитазов ментом в резиновых перчатках; а при царившей там гробовой тишине малейший стук телеграфа сразу бы привлек внимание мента. Общение же между камерами было очень важно для многих арестантов, сидевших по одному делу. Они могли сговориться, в каком разрезе давать показания следователю, о чем умолчать, знать показания друг друга. Таким образом, обходился главный принцип изоляции друг от друга однодельцев, для какой цели однодельцев всегда содержат в разных камерах.
В нашей камере очень оживленную переписку по политическим вопросам вел член организации «Группа освобождения труда» со своими единомышленниками и однодельцами, оставляя почти ежедневно для них в условном месте в уборной свои записи и получая там же от них написанное ими. По существу, они и в тюрьме действовали как истинные революционеры, вели дискуссию и вырабатывали свою политическую программу.
Но более распространенным средством связи между однодельцами был «телеграф», работавший по азбуке, разработанной еще декабристом Рылеевым. Табличка с этим кодом сейчас висит на двери камеры Рылеева в Петропавловской крепости в Ленинграде. По этому коду буквы расположены по пять в каждом горизонтальном ряду. Первые удары обозначали порядковый номер буквы по горизонтали, вторые, после краткого перерыва, номер горизонтального ряда. Например, чтобы передать букву «В», следовало три коротких удара, пауза и один отрывистый удар. Для буквы «К» соответственно требовалось пять и два ударов. Между буквами делалась более длинная пауза, между словами еще более длинная. Слышимость была превосходная благодаря железным болтам, проходившим через стенки из камеры в камеру, для закрепления железных кроватей. Так осуществлялась связь по горизонтали. По вертикали для связи служили трубы водяного отопления. Телеграфист брал нелегально хранившийся нож или какую-нибудь железку, неизвестно как подобранную на прогулке, и, получив текст «телеграммы» от однокамерника, монотонным постукиванием по болту или трубе привлекал внимание своего коллеги в соответствующей камере. Получив частое постукивание от вызываемого, телеграфист передавал телеграмму. Если сосед чего-нибудь не понимал, он яростно тер в ответ железкой по болту, и телеграфист повторял текст снова. На случай вынужденного прекращения передачи вследствие появления в камере тюремщика, принимавший в ответ давал два отрывистых удара. Телеграф работал по нескольку часов в сутки, передавая не только соседним камерам, но и всему корпусу с «ретрансляцией» каждой камерой. По нему узнавались и политические новости от только что посаженных арестантов в другие камеры, а также новости, которые не печатались в газетах, получаемых нами из тюремной библиотеки. На случай увода телеграфиста из камеры, что могло случиться в любую минуту, каждый телеграфист готовил себе смену. Третьим сменщиком стал я, подготовив в свою очередь себе смену. Последние два месяца моего пребывания в камере я так привык понимать выстукивания соседей, что вел прием без всякой записи, как и мои предшественники.
На другой день моего заключения в Бутырку телеграфист, прослушав выстукивание из соседней камеры, громко спросил: «Кто здесь по делу черниговцев»? Я решил ответить уклончиво, прося передать: «Есть из городка Н.», назвал городок полностью и свою фамилию. Больше никто со мной в контакт вступить не пытался, и я передавал и принимал телеграммы только для других. Не будучи знакомым на воле со своими «однодельцами», я решил держаться от них в стороне и в тюрьме. Впоследствии я узнал, что о черниговцах запрашивал Холопцев, как он сам мне рассказал, но, получив от меня уклончивый ответ, решил меня больше не беспокоить, чтобы не запутать и меня.
Пользуясь относительно мягким режимом, арестанты в Бутырках коротали время между чаем, обедом, прогулкой, оправками и ужином в разговорах, чтением книг по своему культурному уровню, отводя час перед сном на ходьбу гуськом между нарами под хоровое пение идущих, помогавшее им не сбиваться с шага.
Так проходил день за днем, для меня почти пять месяцев, которые я просидел в Бутырской тюрьме.
ОГЛАВЛЕНИЕ ЗДЕСЬ