Але, Лёше, иерусалимцам и всем, кто...
Был сегодня в ленте пост, всколыхнувший воспоминания, которые, кажется, уже и не мои вовсе, и непонятно чьи, но картинки, слова, предложения -- никак не выкинуть из головы, наплывают дружными стайками. Заполоняют всю меня -- до корней волос, до самых кончиков.
В годы студенчества была чудесная программа, дающая студентам возможность заработать на половину года обучения и заодно помочь. И надо было всего ничего. Три раза в неделю, по два-три часа, встречаться со школьником -- лет семи-восьми. Помогать с уроками, болтать, ходить в музей или просто гулять по городу. Достался мне совершенно необыкновенный мальчик. Имени не вспомню, может и хорошо, что так. Восемь лет мальчику. В меру религиозная семья, предоставляющая возможность самому постигать, понимать, выбирать. Картинки наплывают и наплывают -- никак их не отогнать. Необыкновенный мальчик, не обыкновенный. И сейчас, вспоминая, кажусь я себе молодой и глупой, не понимающей ничего, а тогда-то, конечно, знала, что уже взрослая, самостоятельная и вообще. Это самое вообще, оно всегда самое главное, оно таит в себе всё, что невозможно описать, можно только чувствовать, дышать, проживать секунду за секундой. Был он из одного из неблагополучных районов Иерусалима: района N. Не по-детски рассудительный, жадно хватающий информацию, перерабатывающий её в одному ему понятный клубок мыслей, картинок и слов. Какой-то невероятно родной, хотя совершенно чужой. Чужая ментальность, чужое детство, чужая жизнь.
Мы гуляли по Иерусалиму, ходили в музеи и разговаривали. Много разговаривали. И часто я слушала и молчала, потому что даже не представляла, что можно сказать. И в голове его роилась дивная суматоха из полученных отовсюду разных кусочков информации. Рассказывал он мне с горестью о том, что тяжело понять, как же так получилось, что Бог создал Адама и Еву, а настоящие люди появились много времени спустя, постепенно из обезьян. Спокойно рассуждал и выдвигал теории. Говорил, что, наверное, понимает, как это могло случиться. Ведь к его маме ходит подруга, которая очень хочет такого же сына, как он, а у неё никак не получается. Она ходила к раввинам, ездила на нужные могилы, кланялась правильным святым, молилась и просила. Тихо плакала на плече у мамы и говорила, что это просто невыносимо. Он продолжал развивать сюжет, а я только молчала -- было очень страшно, что замолчит и не расскажет. И говорил он мне, что, наверное, Еве не повезло. Что когда Бог её создал, что-то случилось, что-то пошло не так. И она, как мамина подруга, очень хотела, но не могла никак. Потому и пришлось постепенно превращаться из обезьян. И что это вовсе не так уж плохо, это же только зависит от того, как посмотреть. И он смотрел на меня, улыбался и я понимала, что ни сказать, ни ответить, только улыбнуться и погладить по голове. Показать птицу, рассказать про Галактику. Я рассказывала, что есть Галактика, что она спиралевидная, он молчал, внимал, а потом, неожиданно, совершенно в другой день, делился тем, как он это всё воспринял.
Мы такие разные, воспитанные на разных сказках, разных сюжетах. Я мучительно придумывала, что бы ему рассказать. Какую сказку или историю. Но в голову неизменно лезли только Курочка Ряба и, почему-то, стих про Бычка. Для такого взрослого это всё не годится -- ни Ряба, ни Бычок. А больше ничего не вспоминалось. Вспоминалось потом, дóма, вспоминалось, и я обещала себе не забыть -- добродушного Карлик Носа и его очаровательную Мими, ужасающий корабль с привидениями и, обязательно, обаятельного пирата, навсегда покорившего моё сердце как раз в этом возрасте: с большой каплевидной жемчужиной в ухе. Но мы встречались и я всё забывала. Никаких сказок не получалось, только -- взрослая и дурная -- слушала и молчала. И только один раз была сказка. Он рассказал мне сказку -- хотел, чтобы придумали её вместе. Были мы в музее, там, где детская комната и можно лепить из пластилина. Музей в Иерусалиме просто дивный -- там всё, включая детскую комнату с пластилином. А я никогда ни рисовать, ни лепить не умела. Только и научилась шарики и кубики -- да и те выходили какие-то жалкие и кособокие. Он сидел задумавшись, и лепил что-то нетривиальное, напоминающее то ли ленту Мёбиуса, то ли бутылку Клейна. Быстро шевелил пальцами и что-то такое оттуда выходило, что напоминало то ли древних чудищ, то ли невероятных морских красавиц. Взял он тогда мой несчастный шарик и предложил придумать сказку. Он же живой, -- говорит, -- можно и про такого. И на глазах, из пустоты, начал заново придумывать Колобка. Я растерялась, только что-то неуклюже бормотала, а он, на ходу:
Жил-был пластилин у папы с мамой. Они тогда не были папа с мамой, у них тогда вообще никого не было. А это очень грустно, когда совсем никого нет. И решили они слепить себе маленького мальчика. Но мама, -- посмотрел на меня серьёзно и грустно, -- она, как ты, совсем лепить не умела. Слепила только шарик. И они сразу его полюбили.
И пальчиками продолжает что-то лепить, каких-то волшебных друзей этому несчастному, которому не повезло, и у него мама такая неумёха. И бормочет, бормочет. Потом посмотрел и говорит: наверное, у них потом всё хорошо будет. Ведь Бог не даст, чтобы плохо было. И такой серьёзный. А я тогда чуть не расплакалась, потому что сидишь как дурак -- взрослый дурак -- а тут он, такой серьёзный, будто знает всё то, что ты только мечтаешь узнать.
Целый год мы дружили, а потом год закончился. И он знал, что в следующем году, впрочем, не только в следующем, а, наверное, вообще, мы больше не будем так гулять, не будем говорить, не будем встречаться. Нарисовал мне открытку со спиралевидной Галактикой и обезьянами. И когда я уходила, вдруг подошёл и обнял. А я стояла, и ком в горле, и дышать тяжело, и в глазах песок. Даже не песок, а галька -- я такую на Чёрном море видела. Красивая, гладкая, чёрная галька, которую если кинешь умело, несколько раз по воде проскочит и только где-то вдалеке уйдёт на дно. И на море это прекрасно, а в глазах совсем никуда. И я стояла и думала, что как же может так щипать глаза, когда там огромная галька. А он стоял, обняв, и ничего не говорил. После этого отошёл, отвернулся, махнул рукой и убежал.
Я больше его не видела. Но вспоминала. Один раз перед глазами стоял. В обычный день я сидела на остановке, болтала ногами, а ко мне подсел обычный, родной, иерусалимский сумасшедший. Неопределённого возраста. Посмотрел на меня внимательно и зашептал, почти в ухо:
- Ты знаешь, что в районе N, резко возросли цены на квартиры. Знаешь? Надо срочно покупать там квартиры. Срочно. Знаешь почему?
Говорил он так жарко, что мне захотелось немедленно купить там квартиру и уже всё равно почему. Но я продолжила болтать ногами и только спросила:
- Почему?
А он посмотрел на меня, как на пришельца, глаза широко раскрыл, брови поползли вверх, ближе придвинулся и уже совсем жарким шёпотом:
- Да ты что? Не знаешь?! Скоро, совсем скоро, придёт Мессия. И идти он будет именно там. Понимаешь?
Тогда подошёл мой автобус, да и денег на квартиру не было, поэтому я только поблагодарила и зашла в автобус. А уже в автобусе, смотря из окна на иерусалимский камень, поняла я что-то очень важное. Не сумасшедший он. Не сумасшедший. И действительно, наверное, там Мессия. Но не скоро придёт, а уже, кажется, там. И я даже, наверное, с ним знакома. Только имени не вспомнить никак, но, наверное, и хорошо, что так.