Рутику,
ко дню рождения
Предрождественская горячка сходит на нашем рынке на нет часа в четыре 24-го декабря.
Продавцы, словно потеряв вдруг всякий интерес к наживе, спешно загоняют в фургоны брюки и блузки целыми стояками, фрукты-овощи корзинами и коробами, полотенца и простыни тюками и охапками, и навешивают пудовые замки на закрытые двери ларей.
Пора по домам - сочельник!
В этот самый миг, я, уже смирившись с тем, что на всё опоздала и шанс свой утратила, вдруг высмотрела у единственного припозднившегося торговца ёлками деревце себе по вкусу. В цветочном горшке - а не в лесу - она росла. Горшок был (я линейку потом приложила) 17 см в высоту, а сама ёлка полметра ростом. Стоила - я ушам своим не поверила! - два фунта. Автобусный билет с нового года дороже в Лондоне!
Эта ёлка подходила мне по всем параметрам.
Девять лет назад, в угоду застарелой питерской фанаберии и здешнему модному поветрию, я пригласила мастера Володю, болгарского эмигранта, и он содрал с пола серый лысый ковролит, и настлал якобы дубовый якобы паркет литовского производства по 23 фунта за квадратный метр. Тут-то и выяснилось, что в двух моих комнатах с коридором этих квадратных метров ровно 26 и две десятых.
Впрочем, в нашей ленинградской кооперативной квартире на Гаврской (б. Ильинская), из которой мы в 1974 году выехали на ПМЖ в Израиль, тоже было две комнаты и всего на один метр больше, а жили мы там впятером - двое взрослых, двое детей и нянька.
Однако и на ёлку места хватало. Дане было четыре года, когда мы отправились покупать ее вместе с ним. Ёлочный базар от дома был недалеко, так квартала два. Но и очередь растянулась примерно на те же два квартала. Мы подошли к заборчику, и Даня, черный мутоновый шарик на войлочных ножках, водя красной шерстяной рукавичкой по вывеске на калитке, медленно и уверенно прочитал: «П-р-о-д-а-ж-а ё-л-о-к». Это было эффектно, особенно потому, что ростом он тогда до своих четырех не дотягивал, вытянулся потом.
Очередь сказала: «Дать этому мальчику ёлку без очереди». И мы ушли с большой раскидистой ёлкой - призом за грамотность.
Игрушки докупали каждый год, но большой картонный ящик довоенных украшений, который неизвестно как и почему уцелел в нашем полуразрушенном ленинградском жилище, любили больше всего и ежегодно праздновали встречу с его обитателями, как бы каждый раз узнавая и приветствуя их заново. Муж Боря (не путать с родным двоюродным братом того же имени и почти того же возраста) выворачивал наизнанку шубу, обзаводился белой бородой, усами и накладным носом, и с мешком за плечами подступал к двери.
Не звонил, стучал посохом - палкой от швабры. Басил не своим голосом: «Здесь живёт мальчик Даня?» Мальчик Даня замирал от ужаса и счастья, на подарки его душевных сил уже почти не хватало. Он озирался: где же папа, опять, как и в прошлом году, пропустит Деда Мороза… Месяц спустя, по дороге из детского сада, он спросил меня, есть ли бог? Я ответила в том смысле, что это вопрос непростой, и каждый его решает для себя сам, когда станет постарше и наберется опыта. Но тема не была закрыта.
- Дед Мороз есть, - сказал Даня. - Я его сам видел. А вот бога точно нет.
Я поинтересовалась, откуда такая точность.
- Мне сама баба сказала, а бабушка знает всё.
Я только вздохнула: в других семьях отсталые бабушки рассказывают внукам библейские предания, а наши-то прогрессистки…
Рут пятью годами младше Дани. Она родилась 8 января, на другой день после православного Рождества. Когда мы уезжали из Питера, ей было три с половиной года. Три ее первых дня рождения прошли под ёлкой. Но дочкино питерское детство пришлось на годы отказа, исказившего нашу жизнь, и ей не перепало тех забав и веселья, с которыми отмечались Данины праздники. Правда, ей-то не с чем было сравнивать, а запомнить она, как выяснилось, кое-что запомнила.
Мы держали елку в доме недели четыре, и только когда хвоя осыпалась так, что ель почти становилась собственным скелетом, Даня с няней соглашались её разобрать. (Здесь, в Англии, выброшенными ёлками, едва перешагнув новогодье, ощетиниваются мусорники и полнятся тротуары, как бы в подтверждение строк Бродского: «На пустырях уже пылали елки, и выметались за порог осколки, и водворялись ангелы на полки. Католик, он дожил до Рождества…» А вот как Бродский знал об этом в 1965 году, когда писал «Стихи на смерть Т.С.Элиота»?)
Рут похоже считала зеленое наряженное дерево, среди зимы появившееся в комнате, непременным аттрибутом своего дня рождения. В Израиле в ее четвёртый день рождения небо было ясным, а день тёплым и солнечным: в Ленинграде сгодилось бы и для июля. Мы уже полгода жили под Иерусалимом. А точнее сказать - над ним. Потому что иерусалимское предместье Мевассерет Цион расположено, как нам тогда объясняли, 800 метрами выше. Рут здесь впервые пошла в детский сад. Ностальгия у неё протекала в самой острой форме. «Когда мы уже уедем с этой дачи?» - жизнь под пальмами и кипарисами казалась ей несерьёзной. Она за рукав тащила меня в будку местного телефона-автомата: «Давай позвоним бабушкам». Ей вроде и нравилось в детском саду, она делала всё, что положено: играла с другими, кувыркалась и прыгала, похоже, всё понимала, но не говорила на иврите ни слова. Не говорила - и всё. А потом заболела, стала сипеть и заходиться в кашле. Диагноз - ложный круп. В жару и бреду она вдруг сказала отчётливо: «Эйфо кадур шели? (Где мой мячик?)». Это были первые слова на иврите, которые мы от неё услышали.
В ее четвёртый день рождения мы принесли в детский сад угощение для всей группы. Её чествовали, как здесь положено, - по-королевски: усадили на стул, возложили на голову корону, стул с нею четверо взрослых подняли на руках и торжественно понесли в обход двора, возглавив шумное детское шествие. В этой зыбкой позиции она сохраняла невозмутимость и самообладание, и осыпала своих подданных леденцами и шоколадками. Я же волновалась. Мне по протоколу предстояло сказать слово о героине праздника на едва знакомом языке. Всего пять или шесть предложений. Я их полночи зубрила наизусть…. Где моя детская детская абсолютная память? Вот бы пригодилась!..
Рут вместе со всеми выслушала мою короткую речь. Потом она прижалась ко мне боком и жарко зашептала по-русски: «Это не мой день рождения. Когда мой день рождения, должны быть ёлка и снег…»
Это я всё к тому, что на 27-ми ленинградских метрах умещались не только пять человек, но и ёлка, и детский хоровод вокруг неё.
А на лондонских метрах я одна.
Так что места навалом!..
Ну и теперь - назад, в английский сочельник.
Делать на рынке больше было нечего.
С неба летели снежинки, оседая на землю грязным хлюпающим студнем. Быстро темнело. Мы с ёлкой заторопились домой.
Она у меня была такая не первая, а уже третья.
Дома я устроила ёлку на небольшой довоенной выделки ореховый столик. Подставила широкую фаянсовую тарелку под мокрое днище горшка. Обмотала его канителью, чтоб прикрыть неказистый коричневый пластик. А как нарядить гостью, придумано было еще в позапрошлом году. Игрушки, даже самые мелкие, выглядели бы на ней грубо. Я принесла шкатулку со своими украшениями. Ей шли мои бусы, брошки, браслеты, цепочки, кольца и серьги. Мишуры за жизнь скопилось достаточно.
Потом я взяла лесного мужичка, которого в 1974 году перед отъездом вырезал для нас из липы покойный Саша Ляховицкий, и поручила ему быть Дедом Морозом. Собрала на подносе человеков, зверей и птиц, в обычное время обитающих на книжных полках - получилась довольно большая толпа из дерева, глины и металла. А в центре всего расположилось точеное казахское семейство - девять деревянных персон, три поколения одной фамилии, мал-мала меньше: самый крупный, дед, как мой указательный палец, а меньшой, младенец, весь умещается на ногте. Это привёз приятель, работавший переводчиком в 90-е годы на американскую фирму в Алма-Ате. И как угадал! Точно такие бирюльки были у меня в детстве, в Алма-Ате этой самой.
Там, в эвакуации, была у меня самая первая ёлка, в честь и память которой я воздвигаю ежегодно крошечный елочный монумент. То есть ёлка была, конечно, не первая, первые были на улице Чехова, в Ленинграде, до войны, но до войны мне и трех лет не было, а в Алма-Ате уже исполнилось пять. И эту ёлку я запомнила, как видите, на всю жизнь.
Ёлка в моём детстве не была связана с Рождеством. Я, пока не начала сама читать книжки, и слова-то такого не знала. Ёлка была новогодняя, советская. Верхушку ее украшали звездой - не Вифлеемской, а алой, пятиконечной, коммунистической. Но мама предпочитала серебряный шпиль. И мастерила его сама из картона, обернутого фольгой.
Вообще говоря, я о собственной ёлке и не мечтала. Довольно и того, что роскошная ёлка стояла на третьем этаже у соседского мальчика Андрона.
За пять дней до нового года её привёз ночью на военной машине папа Андрона,
отпускной военкор газеты «Красный сокол», высоченный, весь в портупее и ремнях, - привёз вместе с ящиком игрушек и гирляндой крошечных лампочек. Двери в Андроновы комнаты были раскрыты настежь, подходили дети (и взрослые) со всей нашей гостиницы для эвакуированных, любовались и радовались. Мама и две мои тётки (Елена и Валентина) дружили с мамой и бабушкой Андрона. Так что я в этом доме пользовалась статусом наибольшего благоприятствования. Я могла рассматривать ёлку вблизи и мне снимали с ветки конфету, пряник или яблоко.
Сам Андрон, годом старше меня, елкой интересовался мало. Он получил от Деда Мороза настоящую лошадь-качалку, с хвостом и гривою, и не слезал с седла, к моему отчаянию, ни на минуту. Я канючила, он отмахивался: «Накатаюсь - дам!» Да когда же он накатается? Я вцепилась лошади в хвост, мешая джигитовке и попирая священное право собственности. Он толкнул меня, не больно, но я сладострастно заревела. «Не стыдно - девочку, да еще младшую?! Ты жадный что ли?» - Наталья Петровна усадила меня на лошадь. Я не мальчик. Сидеть на лошади в платье было неудобно. И скучно. Кататься почти сразу же расхотелось. «Обедать будем скоро, и Наточку позовём, - сказала Андронова бабушка.- В компании дети хорошо кушают».
Мы жили мало сказать скромно - в обрез. Но голодной я не была. Вернее - голодной была не я. Тетки Лены, бывшей блокадницы, туберкулезная карточка обеспечивала мне белки и углеводы. Это двоюродный брат Боря, которого до войны во дворе на Арбате дразнили Жиртрест, а теперь обзывали на ту же букву Жердью, потому что к 16 годам он «весь ушел в стебель», как говорила его мать военврач Валентина, вечно хотел есть, поскольку продолжал расти. Просто Андронова бабушка была права - компания великое дело. Я побежала спрашиваться и мне разрешили обедать у соседей.
За всеми этими событиями я как-то не заметила, что мама исчезла.
Тетка уверяла, что ушла по делам, и скоро придет. Но мама не вернулась и к ужину; меня уложили спать без неё.
А между тем мама отправилась в поход за ёлкой. Был какой-то аул в предгорье или посёлок, где, по слухам, можно было ее купить. Мама ехала на трамвае, потом шла пешком, уже в темноте, и ёлки на ее долю не хватило.
Она, едва не плакала, и какой-то парень, сжалившись, всё же выдал ей единственное, что осталось, - облезлый и однобокий ствол сосны, ее верхнюю часть. Мама была небольшого роста. Верхняя часть сосны была выше ее. Нести на плече это дерево было трудно, мама тащила его волоком.
Тётка Лена, известная любовью к правде-матке, сказала утром, что это не ёлка, а палка, и лучшее, что с ней можно сделать - выкрасить да выбросить. Это вообще была её основная рекомендация. Но мама здоровую критику отмела на корню, какие-то ветки с одного боку сняла и подвязала к другому, и сказала тихо (она никогда не повышала голоса): «И не отвяжется, и не осыплется, и неделю продержится». Потом Валентина забрала меня к себе, Боря играл со мной в домино и шашки, и, по-моему, чуть ли не до следующего дня меня под разными предлогами в нашу комнату не пускали.
А когда пустили…
В углу комнаты стояла ёлка. Ослепительная, как принцесса. Лампочек не было, были тонкие редкие свечки в самодельных глиняных подсвечниках. Но так было даже красивее. Стеклянных шаров не было. Вообще не было ни одной покупной игрушки. Висели грецкие орехи, позолоченные или посеребренные. И обыкновенные шишки, частично преображенные в рыбок. Человечки и лошади из желудей. Я узнала, узнала - мы с мамой их делали осенью вместе, набрав желудей под дубами на улице Виноградова. Автомобиль - из спичечных коробков, с катушечными колёсами! Пушка на лафете - да здравствуют катушки, шпули и гильзы! Мама не разбивала яиц, а, проткнув иглой на полюсах дырочки, выдувала на блюдце белок с желтком. Теперь полые скорлупки превратились в голову печального Пьеро, с подклеенным пышным жабо, в акулу с гибкими плавниками, в серебристый дирижабль. Мама вырезала из картона диковинных птиц, зверей и рыб. Она весь год копила коробки, собирала конфетные фантики, станиолевые ленты и обертки. Она разрезала бумагу на полоски, раскрасила их и склеила бумажные цепи. Из листа фольги получился у нее целый сервиз - чайник, чашки и самовар, и вся эта посуда сверкала на ёлке. Еще был парашютист под белым марлевым куполом, и розовая балерина в пачке на качелях из веточек, и два зелёных плоских танка, вырезанных в профиль из резины прохудившейся грелки. А мамины гирлянды сцепившихся за руки человечков, ее кораблики, лягушки и петушки из тетрадного листа мне были и раньше знакомы. Она была великая мастерица оригами, хоть мы и не знали тогда этого слова.
Деда Мороза, как у Андрона, в пол детского роста, в белой ватной шубе, с мешком за спиной и суковатой палкой в руке, правда, не было. Но зато под ёлкой сидела парочка - серый плюшевый мишка с красным язычком наружу, и коричневый клеенчатый слон с белыми бивнями.
Вся наша жизнь в разговорах той поры, как я их поняла, запомнила и усвоила, состояла из двух частей - то, что было раньше, и то, что теперь. Та, что раньше, называлась «до-война»: до войны мы жили в Ленинграде, до войны была жива бабушка, до войны у нас дома была кошка. Под третью часть жизни - «после войны» - отводилось будущее, но когда оно наступит, точно не было известно. Должно быть, скоро. Тогда мы вернёмся «в до-войну», в Ленинград, где нет арыков, а течёт большая река Нева. Теперь, напрягая воспоминание, я ощущаю, - или мне это кажется? - что настроение у взрослых к новогодью за номером 1943 было не самое плохое: во-первых, в семье все были живы, во-вторых, неистовой волей маминого брата Генриха все оказались в сборе (а ведь чуть больше года назад - Лена в блокаде, я в интернате, причем неизвестно где, а мама в странствиях в поисках дочери), в-третьих, если верить сводкам Совинфорбюро, дела на фронте с каждым днем всё лучше и лучше.
Кстати, о сводках… Я не помню, когда возник домашний аттракцион, в котором мне отводилась главная роль, но сам аттракцион, почти ежедневный, помню отчётливо. Мало того, что целый день радиовещала черная тарелка в вестибюле гостиницы, что на улице на столбах были закреплены почему-то обязательно по двое громкоговорители, так и в комнате у нас была своя радиоточка и включалась непременно ради последних известий. Сводка за день звучала не меньше пяти раз.
Меня завораживали просторные интонации густого левитановского баритона: «От Советского Информбюро…» Заглавные буквы, казалось, выделялись и в голосе. Боря однажды услышал, как я бормочу про себя эти сакральные тексты. Он первый понял, какая у меня попугайская память. И ему понравилось развлекать этим взрослых: «Натка, даёшь сводку!». И под локти поднимал меня на табуретку:
«От Советского Информбюро. Сегодня юго-западнее Сталинграда наши войска продолжали успешное наступление. Бойцы Н-ской части, отражая контратаку противника, сожгли и подбили 11 немецких танков и истребили свыше 200 немецких автоматчиков. Огнем зенитной артиллерии сбито 3 самолета противника. На другом участке наши части заняли населенный пункт и захватили 50 вагонов с боеприпасами, 3 вагона с медикаментами, склад боеприпасов, склад горючего, склад продовольствия, 36 орудий, 50 мотоциклов, 100 велосипедов и другое военное имущество».
То, что я не понимала половины слов и перевирала их, ничему не мешало. Дети ведь и вообще обречены на неполное понимание. Они как бы вошли в зал в середине спектакля, и должны сами разбираться в происходящем по ходу пьесы. Тем не менее, в целом, они вполне просекают и фабулу и интригу.
Так и я, не ошибалась, полагая «войну» шрамом, рассекающим единство и целостность жизни. Потом, правда, выяснилось, что у старших есть и другая зарубка: «До того, как это случилось с Наумом…» «Это» случилось с Наумом, моим отцом, за два месяца до моего рождения. И не хуже войны разбивало надвое существование моей семьи на «до» и «после»… Просто «это» было частным обстоятельством нашей семейной истории, война же была раной общей, она отчасти как бы даже прикрывала нашу постыдную семейную болячку.
В Алма-Ате мама была не инженер-экономист, как «до войны», в Ленинграде, а швея-надомница. Она шила серые шапки-ушанки из искусственного меха для наших доблестных бойцов.
Однажды ей пришла повестка - мобилизация на какие-то трудработы. - А дочку куда? - Отдадите на пару недель в интернат. Устроим. Только справку возьмите в санэпидстанции, что у вас в доме нет инфекционных заболеваний.
Мама была «ЧСИР», член семьи изменника родины, она возражать боялась. Мы пошли с ней за справкой. Слово «интернат» неприятно царапало, я не успела забыть, что полтора года прожила без мамы в интернате в деревне Раи Кировской области.
«Санэпидстанция» оказалась усталой женщиной из эвакуированных, чем-то даже немного похожей на Валентину. Мама попросила справку.
- Откуда вы?
- Из Ленинграда.
- А отец где?
Почему она задала этот дурацкий вопрос? Отцов почти ни у кого не было дома. Они все были на фронте. И я своего, естественно, определила туда же. Я писала папе письма, разворачивая не в ту сторону буквы «я» и «р»: «Красная Армия всех сильней! Папа, бей фашистов!» Я писала на маленьких с многими сгибами шершавых листочках, которые мне доставались в награду, если я без капризов принимала завернутые в них горькие порошки. Мама не сумела сохранить отцовские письма, но папа из лагеря привёз все, что от нее получил, вместе с моими рисунками и боевыми лозунгами…
Нет, почему она вдруг спросила, где отец? Говорят, люди общей беды узнавали друг друга по глазам. Говорят…
Может быть, мама тоже вычитала у нее в глазах что-то там такое, во всяком случае, она ответила, как мне показалось, странно: «Отец сидит».
Где, спрашивается, сидит? В танке? В штабе? В самолёте?..
«Санэпидстанция» помолчала немного, потом сказала: «А зачем вам справка, что у вас нет инфекционных заболеваний? Вот вам справка, что они у вас есть. И оставайтесь дома со своей дочкой».
И мама осталась кроить серые ушанки и копить обрезки, из которых потом сшила мне черноглазого мишку с алым высунутым язычком, а я сидела возле швейной машинки Зингер с букварем, который мы с мамой уже заканчивали. А откуда она взяла коричневую и белую клеенку для слона - ума не приложу. Эти мишка и слоник так и назывались Мишка и Слоник. И жили со мной очень долго - вплоть до замужества, до ухода из дому. А вот куда они делись потом?..
Я вцепилась в них не хуже, чем Андрон в свою лошадь. Не выпускала из рук, не хотела без них ни есть, ни спать. Неохотно возвращала под ёлку, чтобы и другие могли на них хотя бы посмотреть. Об «дать подержать» не могло быть и речи! Пусть считают, что я жадина. Но это была не жадность, а любовь. Любовь с первого взгляда.
Вся гостиница - три этажа! - ходила смотреть на нашу ёлку. Меня просто распирало от гордости. Лена говорила, что от свечек загорятся бумажные цепи, и тогда огонь перекинется на занавеску - и поминай как звали. И тут ходит слишком много народу, трогают руками, подвязанные ветки отвалятся, скорлупки побьются, и лучше вообще закрыть дверь, чтобы хоть немного покоя. Но дверь не закрывалась.
Пришёл Андрон с мамой и бабушкой. На Мишку и Слоника не покушался, а попросил посмотреть поближе пушку и дирижабль. Мама дала их ему в руки и пообещала, что покажет, как сделать такие же.
Наталья Петровна обнимала маму долго и крепко. И подарила ей ажурную шаль, такую тонкую, что её можно продеть в кольцо. А мне она сказала: «Ты эту ёлку никогда не забудешь, правда?»
Я и так бы не забыла, но спасибо Наталье Петровне. Это важно, когда взрослый человек говорит, что вот здесь и сейчас происходит нечто, что следует запомнить. А когда, неделю спустя, разбирали ёлку, мама рассказала мне кое-какие секреты. Например, почему купол над парашютистом и пачка на балерине держались твёрдо и не сминались. Так и быть, я открою его вам: если марлю опустить в подсахаренную воду, она становится жёсткой. А то, что пачка на балерине розовая, так это совсем просто: покрашена свекольным соком.
Я у мамы была поздний ребёнок. Она - спасибо ей! - оставалась в моей жизни долго, и умерла в 93 года 13 лет назад.
Ей не посчастливилось встретиться с правнуками: старший, Эмиль, родился через семь лет после ее смерти, в год ее столетия. А всего у мамы правнуков трое - это Рутины сыновья Эмиль, Адам и Руми.
Они гоняют волчки и зажигают свечки на Хануку, а игрушками и сластями украшают шалаш в праздник Кущей.
Эти дети растут без единого русского слова во рту. У них ни в жисть не будет никакой ёлки. Но я говорю себе и им:
- я не забыла елку 1943 года!
8 января 2011 года