я родилась в роддоме.
Я бы сказала, дважды повезло, первый раз, когда мне удалось усмирить свои попытки осуществить стремительные роды, которые произошли через двадцать минут после того, как моя мама перешагнула порог этого заведения.
В противном случае я бы получила родовую травму, шмякнувшись об асфальт ул. Станиславского. Этой травмой можно было бы объяснить, множество странностей моего мышления, в т.ч. почему я так плохо вычитываю свои посты, умудряясь не заметить ошибки аж в самом заголовке.
Еще мне повело с годом рождения,
в те времена, когда я родилась, дома рожать было уже не модно. А так, появиться бы мне на свет в той же самой комнате, в которой родились мой дед, мой отец и два его брата.
Дети существа легкомысленные, я боялась бабы Яги, боялась сделать что-нибудь не так и получить подзатыльник или, как это по-русски, ах да, легкий шлепок тяжелой рукой. Но тени предков меня не волновали. Теперь я бы не смогла не думать про рождения под этим потолком и про своего тихого деда, тихо умершего от голода во время войны в этой самой комнате.
Дом наш стоял аккурат за книжным магазином "Москва", который на Тверской. Книжный под номером 2, если по переулку, а наш был дом 4. Теперь там дырка вроде скверика и совершенно непонятно, как на этой маленькой площадке размещалось столько людских судеб.
Говорили, что дом середины девятнадцатого века, наверное, знаю, что простоял он до 1972, когда и пошел под снос.
То, о чем я пишу было не в первую империалистическую, а в пятидесятых-шестидесятых двадцатого века.
Мы жили в шестнадцатиметровой комнате, что по тем временам было вполне себе ничего, с потолком 4,5 м, фигурным дубовым паркетом, двумя печками голландками из белого прямоугольного кафеля в потолок, одна из них никогда не топилась, выходя тыльной стороной в нашу комнату, а дверцами в соседнюю коммуналку. Печки были как бы полукруглые, вогнутые, моя детская кровать стояла по диагонали у нетопившейся. Если не спалось, а родители наоборот уже засыпали, можно было опустить руку в щель между кроватью и печкой, свесить голову и тихонько достать из стоящего под кроватью ящика какую-нибудь игрушку.
Я росла под разговоры о печках, колосняках, дровах, угле, дымоходах, их коленах и печной тяге. Черные ходы квартир и часть подвалов были отданы жильцам под сараи. У нас как раз была под ентим делом лестница черного хода.Каждую осень туда завозили машину угля.
Как только холодало, моя высокая, худенькая и весьма избалованная мама каждое утро одевала старый байковый халат, сверху ватник, брала ведро и шла по улице в "сарай". Там она ползла вверх по угольной куче, наполняла ведро и на попе съезжала вниз, Если сначала выбирать нижнюю часть кучи, то верх грозил обрушиться и выдавить казенную дверь.
Потом она приходила, переодевалась, растапливала печку и поднимала меня.
Еще были широкие растрескавшиеся подоконники и старые рамы окон, на зиму замазываемые замазкой. С тех пор я и люблю бетон.
Квартира наша была конечно коммунальная, интеллигентом в кепке был только мой отец, да и вообще на весь дом было два человека с высшим образованием, он и его двоюродный брат, врач.
Интерес для окружающих представлял только мой отец, инженер, он единственный мог помочь подрастающему поколению решить заданные в школе задачи. Поэтому график его работы, а приходил он с неё поздно, имел общественный резонанс, те, кто глухо не мог решить или понять, набегали к маме, с вопросом, не пришел ли.
В квартире жили с семьями сапожник, плотник без постоянной работы, что в те времена был нонсенс, недоучившийся агроном, воспитательница детсада и водитель.
Сапожник, когда изредка принимал на грудь, крыл матом интеллигентскую сволочь, обосновавшуюся за стенкой и колошматил обувными колодками свою толстуху жену. Помирившись, они сидели за стоявшим к коридоре плохо проструганным и плохо прокрашенным кухонным столом, такие были у всех, маленечко попивали и попевали.
Плотник дядя Степа, когда ему удавалось заработать, напивался в усмерть, но на посторонних не покушался, орал и поколачивал только свою жену и четверых дочерей. Жили они в шестимиметровой комнате, родители спали на единственной кровати, дочери, все они были старше меня, спали на полу. Еще у них в комнате стоял кухонный стол стандартной конструкции и на гвоздях, вбитых в стену, висела одежда, два комплекта школьной формы.
Ко всему этому можно добавить кухню с единственным краном холодной воды и единственной на всю квартиру раковиной, уборную с проржавевшим бачком под потолком, с конденсатом влаги, холодными каплями, падавшими на голую попу, и длинную ржавую цепочку, оканчивающуюся неожиданно красивой белой фарфоровой каплей с черными готическими немецкими письменами.
И еще запахи, забивающий все запах щей различной рецептуры и влажный запах кипящего в наструганном хозяйственном мыле белья.
Особенностью нашей квартиры была лестница, она начиналась в подъезде на первом этаже и широкая, из какого-то желтого камня, без перил, поднималась четырьмя маршами на второй в самый центр квартиры.
Молодая жена моего покойного дядьки, известная нынче правозащитница, а в те времена что-то вроде сегодняшних "пуси", костыляла в то время на только что появившихся в продаже розовых высоченных шпильках (какая только чушь не откладывается в девчачьей детской памяти).
Подходя к краю нашей лестницы, она трагически понимала руки и кричала мужу: "Держи меня, держи крепче, иначе ты будешь собирать внизу скелет в розовых шпильках".
Московские коммуналки, написал бы кто-нибудь о них, только о них. А пока все это разрозненные воспоминания.