Ширяев Борис Николаевич. Воспоминания о Средней Азии 1920-х - начала 1930-х годов

Oct 23, 2022 23:44

«Здесь жилось тогда много вольнее...»
Предисловие и примечания к текстам Бориса Ширяева Михаила Талалая: Путь с крайнего севера на крайний юг необъятной Империи, бывшей российской, а затем советской, совершил в 1920-е годы писатель Борис Николаевич Ширяев (Москва, 1889, - Сан-Ремо, 1959). Путь был вынужденный - с каторги в ссылку.

Борис Ширяев родился в Москве в дворянской семье, учился в университете у Ключевского, затем в Геттингенском университете. Ушел добровольцем на фронт - дважды, сначала на Мировую войну, потом на Гражданскую. Вместе с «белыми» он впервые попадает в Среднюю Азию, под самый эпилог войны, и бежит отсюда в Иран, но неудачно: персы выдали его, за деньги, «красным».

источник https://sted-ats-02.livejournal.com tag/Борис Ширяев

Командовавший Туркестанским фронтом командарм Михаил Фрунзе неожиданно помиловал белогвардейца, более того - поручил ему работать в конском запасе Красной армии. Через три месяца Ширяева отправляют из Средней Азии в Москву, где в 1922 году он был осужден на смертную казнь, замененную на 10-летнюю каторгу на Соловках (тогда максимальный срок). Именно соловецкий опыт позднее стал источником для написания его главной книги - «Неугасимая лампада», которая вышла в 1954 г. в США и была не раз переиздана. Задолго до Солженицына Ширяев создал обличительное произведение, но с особой тональностью - христианского смирения.

На Соловках будущий литератор провел пять лет. В 1927 году, при «разгрузке» лагеря, его выслали в Ташкент, где, в условиях послереволюционного сумбура, его приняли на работу журналистом. Именно эти пять лет в Средней Азии и составили материал для его мемуарных очерков, которые он писал уже в Италии и публиковал в монархических газетах «Знамя России» (Нью-Йорк) и «Наша страна» (Буэнос-Айрес).

Эти его эссе, вместе с другими историческими очерками, мы с американским исследователем Андреем Власенко, собрали для будущей книги, которая готовится к выходу в петербургском издательстве «Алетейя». Как же писатель оказался в Сан-Ремо, в столице итальянской канцоны? В 1933 г. в родной Москве он подвергается новому аресту и новой ссылке. Скитаясь по российской глубинке, оседает в Ставрополе.

Приход немцев Ширяев воспринимает как возможность легальной борьбы с большевизмом, через основанные им газеты. Конец войны застает его на севере Италии, среди казаков генерала Краснова, которым он преподает русскую литературу в «Пропагандистской школе».

Казаки-красновцы в мае 1945 г. сдались в Австрии в плен англичанам и были выданы СССР, но опытный каторжник и ссыльный Ширяев остался в Италии, где перешел на положение беженца. Именно в Италии, в рядах «второй волны» эмиграции, он и состоялся как писатель. Он опять живет в лагерях, но теперь - «перемещенных лиц», «Ди-Пи». После успеха «Неугасимой лампады» он покупает в любимой Лигурии, на окраине Сан-Ремо, клочок земли и сам строит жилище. Продолжает писательскую деятельность, в том числе составляет антологию «Религиозные мотивы в русской поэзии» (Брюссель, 1962).

Пройдет полвека, и тексты Ширяева начнут возвращаться на его родину. Соловецкий и итальянский период писателя теперь хорошо известны; пришла очередь для ташкентского.

Воспоминания Ширяева не свободны от отдельных неточностей и тенденциозных трактовок, которые поясняются в примечаниях.

Все имена и названия, связанные со Средней Азией, даны в авторском написании, которое зачастую отличается от принятого и отражает либо распространенное в 1920-е годы, либо неверно воспринятое автором «со слуха». Например: «чай-ханэ» (вместо «чайхана»), «Ляби-хоуз» («Ляби-хауз»), «Фейзула Ходжаев» («Файзулла Ходжаев») и т.д. Современное написание дается в примечаниях.
* * *
Вывихнутые жизни [Напечатано впервые в газете «Знамя России» (Нью-Йорк). 16 февраля 1952 г. № 56. С. 11-14. См. примечание 1]
В кабине сильно потрепанного «Юнкерса» нас четверо [автор пишет, что все приведенные им фамилии точны. В дальнейших очерках он изменял некоторые, не желая причинить зла их носителям, но каждый раз он осведомлял об этом читателя. См примечание 2]: первый секретарь ЦК Киргизии Кульков[3], наркомзем той же республики киргиз Исакеев[4], делегат на сессию ЦИК’а от Каракола (б. Пржевальск) колхозник Семикрасов и я, командированный на ту же сессию сотрудник крупнейших среднеазиатских газет - «Правды Востока», «Советской Киргизии» и всех газет на местных языках, которые будут перепечатывать переводы моих отчетов, платя половину гонорара. Среднеазиатские националы (узбеки, таджики, туркмены, киргизы и каракалпаки) - очень честные люди. Я с ними большой приятель.

Попутчики тоже мои приятели. Я уже второй год кружу в качестве разъездного корреспондента по Фергане, Семиречью и Прибалхашью, мое имя беспрерывно мелькает на страницах газет, я в курсе и «внешней», и таинственной «внутренней» местной политики, я, «нужный» человек, могу стать и «вредным»...

С Кульковым, благодаря которому я и получил место на правительственном самолете, у нас даже общая тайна: я привожу в «христианский» вид его статьи и стенограммы речей. Он член партии с 1917 г., выходец из петербургских рабочих, малограмотен и стыдится этого перед своими товарищами. Мода на малограмотность, рисовка ею уже кончена. Внешний лоск Кульков приобрел, а вот с грамотой неладно...

- Эх, грамматику, грамматику мне надо подучить, - говорит он, смотря на принесенный мною перемаранный текст его статьи. - Отчего ж не подучишь, Семен Матвеич? - спрашиваю я. - А где времени взять? Сам видишь, я по двадцать часов в день работаю! Это правда. Работает он, как мотор. Я это вижу, наблюдая его на службе, и знаю, что дома, вернувшись за полночь, он еще штудирует всякую партийную литературу, - Надо, брат! Нельзя без этого! Партия - дело ответственное, того гляди уклончик дашь. Тогда - амба!

Довольный выправленной статьей, он сейчас же старается меня угостить. А угостить в то время, в начале коллективизации, в Киргизии было еще чем. - Марфа, - кричит он, - ташши по первому разряду! В дверях почти тотчас же появляется Марфа Николаевна с подносом. А на подносе чего только нет. И водки всех видов домашнего настоя, и жареные фазаны, и маринованная форель «салтанка». Сам Кульков уже мало похож на рабочего, а Марфа Николаевна совсем простенькая. Она ставит поднос на стол и кланяется в пояс, сложив руки на животе.

- Не обессудьте, чем Бог... - она спохватывается и робко взглядывает на мужа, но он сегодня благодушен и милостив. - Ладно там... Бог или не Бог, а ты еще грибков в сметанке поджарь. Товарищ писатель их очень уважает. Не могут бабы без Бога, - резонирует он, - но революция от этого не страдает, хотя женщина и большая сила, как верно говорит товарищ Сталин... Повторим? Под рыбку!

По должности Кульков - фактический генерал-губернатор всего Семиречья и части Ферганы. Его полномочия даже шире, чем были у генерал-губернатора. Он достиг этого положения в жестокой внутрипартийной борьбе, благодаря необычайно крепкой в нем русской сметке. Часто наблюдая его в работе, я поражаюсь, видя, как туманные, запутанно изложенные предначертания «генеральной линии» разом претворяются в его голове в ясные, конкретные, практические мероприятия. В этом его сила.

Крепка в нем и воля. Все партийцы Киргизии трепещут при его имени. Он знает все грехи каждого из них, и горе тому, кто пойдет против Кулькова. Но пока человек нужен ему, Кульков держит патроны в кармане. Так и со мной. Он прекрасно знает мое соловецкое прошлое, но протежирует мне. Я ему нужен. - Коли ты соловецкую академию прошел и уцелел, значит, кое-чему научился, а такие, как ты, нам нужны, - сказал он как-то после многих «повторений» домашнего травника.

При проведении сплошной коллективизации Кульков был чудовищно жесток не только по отношению к коллективизируемым, но и к коллективизаторам. За малейшее проявление человечности видные местные партийцы «исчезали». Это и погубило Кулькова. После отбоя, данного Сталиным, он попал в «козлы отпущения». Весь аппарат партии Киргизии разом набросился на него, и разжалованный «генерал-губернатор» загремел в ссылку...

Мой второй попутчик - наркомзем Исакеев - типичный киргиз. На его круглом и плоском желтом лице ничего не прочтешь. Карие глазки чуть поблескивают в узких щелках, и мне кажется, что они всегда иронически смотрят на нас, русских:- Что вы там ни вытворяйте, - говорят они, - а мы сами по себе, и вам нас не поймать.

Исакеев считается и пишется в анкетах «батраком», но в степных кочевьях все знают, что он из богатого байского рода, знают, но помалкивают. Помалкивают и о том, что теперь, в период ожесточенной коллективизации, через наркомзема Исакеева можно спасти кое-что из имущества, и о том, что агенты Исакеева скупают у раскулачиваемых, конечно, за гроши, ценнейшие ковры и золото головных женских уборов. Я узнал об этом на горных пастбищах за Иссык-Кулем, но тоже молчу. Он ли, другой ли, не все ли равно? Глядя в его щелки-глаза, я тоже посмеиваюсь, но не угадываю того, что через пять лет этот Исакеев будет расстрелян как национал-уклонист и «агент одной державы».

С моим третьим спутником, колхозником Семикрасовым, мы едем вместе от самого Иссык-Куля. Там я видел его «работу» по раскулачиванию русских поселенцев, из среды которых он сам. Страшна была эта «работа», а посмотреть на Семикрасова, так хоть икону с него пиши: в глазах - ясная синь, улыбка мечтательна и безмятежна, не то что матерного слова от него не услышишь, но все речи его мягки и ласковы. - Я ж его из детства знаю, - рассказывает он мне в дороге о своих «подвигах», - все родство его мне известно! Трудовые мужики, основательные. По полсотне десятин каждый засевал. Кровью и потом поливали. - А вы их по миру пустили?

- Значит так надобно, - уверенно возражает Семикрасов, - они батраков-малаек[5] держали? Держали. И половинщиков-чайрикеров[6] эксплуатировали? Значит, я по всей справедливости действовал. А он на меня с ломом...- Ну и что же? - Что ж? Выпалил я в него. В живот попал. Однако, еще жив был, когда увозили. Четверо детей осталось. Что ж! Революция на это не смотрит...

Мы летим из Фрунзе[7], столицы Киргизии, в Ош, где собирается сессия ЦИК. Под нами лесистый Тянь-Шань. Для меня это хаос каких-то нагромождений, но Исакеев и Семикрасов знают эти места и прекрасно разбираются в живой карте. - Сусамыр! - указывает Исакеев на расстилающуюся под нами широкую ярко-зеленую долину.
- Богатеющие летовки! - подтверждает Семикрасов, - не трава тут, а пирог! Я еще в прежнее время с отцом сюда ездил. Скотины-то, скотины-то сколько сюда нагоняли. Прямо Ноев ковчег был, а теперь, гляди, пусто...- А ты откуда про поголовье Ноева ковчега осведомлен? - откликается Кульков.

- Я, товарищ Кульков, всю леригию очень точно знаю. Смолоду всегда интересовался и духовные книжки читал. Можно сказать, даже и в партию через леригию вступил.
- Вон что! Бывает и так, - соглашается Кульков, - а скажи-ка, у вас в Караколе сейчас много скота через горы в Кульджу угоняют?
- Чтобы русские гнали - не слышно... наш крестьянин со двора не погонит, хотя бы и от коллективизации, а киргизы, те, конечно, гонят.

Я знаю, что гонят в Кульджу десятками тысяч. Исакеев знает это много лучше меня, но мы оба молчим. Замолкают и наши спутники, думая каждый свою думу. Что было в головах у других, я не знаю. Но, смотря на моих соседей, я задавал себе вопрос: чем стал бы каждый из них, если бы Россию миновала катастрофа революции?

Вот Кульков с его острым практическим умом, огромной трудоспособностью и упорной энергией. Он, слесарь-механик, несомненно, выдвинулся бы, завел бы свою мастерскую, а потом, быть может, и фабрику... такие, ведь, и строили русскую промышленность.

Исакеев? Чем был бы он, киргиз байского рода, воспринявший и усвоивший европейские методы работы? Несомненно, стал бы ловким широким торговцем, посредником между фабрикой и степью, и его агенты везли бы в эту степь звонкие полноценные рубли, а не срывали бы последние из них с родовых женских уборов киргизок.

А Семикрасов? Ну, это совсем ясно. Он был бы хорошим, крепким мужиком-поселенцем. Сам засевал бы десятин 50 и, вероятно, не отошел бы от «леригии» в коммуну, не палил бы в живот своему соседу во имя революционной справедливости...

- Будь проклята эта революция! - думал я тогда, смотря на них. То же проклятие, думаю я теперь, повторил и Исакеев в подвале НКВД, и Кульков в концлагере, и Семикрасов в своем голодном колхозе, обнищавшем поселке богатых мужиков-семиреков...
* * *
Служба лжи [Напечатано впервые в газете «Знамя России» (Нью-Йорк). 23 марта 1952 г. № 59. С. 7-9. См. примечание 8] Сессия ЦИК Киргизской АССР собирается в г. Оше, в северной Фергане, где еще совсем недавно хозяйничали басмачи. Теперь тут спокойно. Город и район густо насыщены войсками всех родов оружия. Поэтому Ош и избран местом сбора делегатов. Им нужно показать:- Смотри, мол, как сильна советская власть! Попробуй где-нибудь еще побасмачить! Делегаты, главным образом киргизы, собраны со всех концов Семиречья. Большинство - неграмотные кочевники, но все же партийцы. Из русских поселков собран «актив». Весь состав делегатов резко распадается на две группы: «головку», в центре которой Кульков, и «массы», т.е. статисты предстоящей комедии.

На сцене городского театра, под огромным портретом «мудрейшего»[9], - покрытый красным сукном стол президиума, слева трибуна, справа, в глубине, стол прессы и за ним человек десять корреспондентов. Кроме меня, все националы: киргизы, казахи, узбеки - комсомольская молодежь. Но я знаю, что работать буду только я, то есть, получив стенограмму, сокращу ее, выберу из речей наиболее осмысленное, продиктую под максимальное число копирок и раздам им копии для перевода на их языки. В накладе я не останусь. Они честно выплатят мне половину своего гонорара. Правила адата (обычая) еще живы в мусульманской среде, а по адату в степях вору отрубали руку. Там и теперь не крадут.

Первыми на повестке дня доклад Кулькова и содоклад Исакеева о проведении сплошной коллективизации. Я только что вернулся из-за Иссык-Куля, т.е. проехал, по большей части верхом, всю Киргизию и видел коллективизацию воочию, теперь слушаю о виденном мною.

Оказывается, что в восточных районах (там, где Семикрасов пустил пулю в живот своему соседу) 90% русских и киргизов с восторгом вступили в колхозы (секретарь зачитывает их благодарственные резолюции), кочевники Сусамыра, над которым мы пролетели и Семикрасов удивлялся его пустоте, коллективизировались полностью, выработав новый тип кочевых колхозов. Они даже прислали подарок своему правительству - два десятка баранов, которыми сегодня нас будут угощать. В Токмаке и зачуйских районах небольшая группа кулаков сделала бешеную вылазку, которая была ликвидирована самим населением. (Там было поголовное восстание русских и киргизов в трех районах. Подавляли его два полка кавалерии и бронеавтоколонна. Районы опустели. Я видел «стада» выселяемых по 300-500 человек с женщинами и детьми, гонимых пешком).

Кульков говорит четко и уверенно, иллюстрируя доклад цифрами, телеграммами, резолюциями с мест... Ни тени сомнений на его энергичном лице... бодро... смело...
Потом начинаются «прения». Отсталые европейцы и американцы, вероятно, предполагают в прениях присутствие полемики, возражений, оспариваний, нескольких точек зрения. Какая отсталость! В самой «прогрессивной и передовой» стране этого нет. Там все «монолитно», и «преющие» лишь подтверждают в своих выступлениях тезисы основного доклада.

Так и теперь. Оратор сменяет оратора, и все повторяют одно и то же: как разом возросло благосостояние их колхозов. Все приводят цифровые данные. Цифры, вероятно, вполне правильны, но дело в том, что сравнивается имущество прежних колхозов, включавших в себя 3-5 бедняцких семей, и теперешних, захвативших собственность всех поселенцев и кочевников. Но об этой ничтожной детали все молчат. Молчат и о грудах павшего от бескормицы обобществленного скота, которые красуются и смердят около всех поселений Киргизии.

Скучно. И я, и мои соседи, чтобы не задремать, играем «в крестики». Но вдруг мои коллеги-комсомольцы прислушиваются и начинают фыркать в кулаки. Прислушиваюсь и я, хотя плохо понимаю киргизский язык, а на трибуне старый оборванный киргиз-пастух. Что это? Я не верю своему знанию туземного языка. Оратор излагает сплошную непристойность. И с каким пафосом! Но хохочет уже весь зал. - Переведите мне, в чем дело, - толкаю я соседа. - Его (этого «показательного старика») в Москву с делегацией возили, - захлебываясь смехом, сообщает мне комсомолец, - и там он впервые увидел проводной ватерклозет... Поражен «достижениями советской власти» и сообщает свои впечатления со всеми подробностями! - Хоть один говорит искренно, от всей души! - думаю я, глядя на старика...

Перерыв, и мы «в кулуарах», т.е. в фойе театра. Мне предстоит еще собрать для газеты страницу «Наше правительство», т.е. фото наиболее ярких делегатов и их короткие реплики. Я выискиваю подходящий «типаж», даю записки к фотографу, коротко опрашиваю, стараясь вытянуть что-либо путное. Нужно 24 фото. За мной неотступно бегает русский доктор из Фрунзе, партиец из незадачливых. Он, как из пулемета, распинается в восхищении «нашим ростом». Я понимаю, что он хочет попасть в число фотографируемых, но мне в «типаж» он не нужен.

Отчаявшись, он отстает, и меня ловит нарком здравоохранения. - С чем он к вам приставал? - Все достижениями восхищался. - Ясно. Он в заместители ко мне лезет. Черта лысого я его пущу, склочника такого! - Почему, - наивничаю я - ведь он известный активист, всюду выступает и партстаж у него солидный? - Мало ли что! А Сизов через кого в Нарым загремел? А доктора Маныкина кто слопал? Нет, ему в Наркомате не быть. Вот он, «монолит», при взгляде на него изнутри!

На мое плечо опускается тяжелая рука. Оглядываюсь. Это начальник пограничного поста в самой глуши Тянь-Шаня. Я гостил у него целую неделю. Он угощал меня охотой на каменных баранов и сногсшибательной китайской водкой. Он партиец и вместе с тем лихой рубаха-парень, прямой потомок старых русских пограничников.
- Какого еще петрушку ты здесь валяешь, товарищ-корреспондент? - Видишь, собираю фото членов правительства КирАССР. И тебя сниму. Держи записку. Подвиг твой какой-нибудь опишу. - Ну тебя к черту и с фото, и с подвигом! Без меня вранья хватит! - Да ведь ты сам тоже будешь выступать с речью. - Ну, так что ж? У меня служба. Я по обязанности.- И они по обязанности. У них тоже «служба».

- Так ты раздай им записки, а клещами за душу их не тяни. Сам наври. Это складнее выйдет. Пойдем лучше водку пить. Но выпить водки со славным парнем мне не пришлось. Кульков вызвал меня срочно выправлять стенограмму его доклада. Мы трудились над ней весь вечер. Я смотрел в его глаза и не видел в них ни малейшей искры стыда за сплошную ложь. Этой лжи требовала партия, узами которой был скован Кульков. Социализм торжествовал.
* * *
Сатрапы разных образцов [Впервые опубликовано в газете «Знамя России» (Нью-Йорк). 5 апреля 1952 г. № 60. С. 8-10. См. примечание 10]
Первый и бессменно пробывший на своем посту целых 19 лет председатель Совнаркома Узбекской ССР Фейзула Ходжаев[11] выглядел на своих многочисленных портретах точь-в-точь как изящный сын раджи из оперетки «Жрица огня»[12]. Маленькая белая чалма при европейском пиджаке, капризный излом тонких губ, мягкий овал лица, нос с горбинкой... казалось вот-вот заканканирует с своей партнершей-парижанкой.

Фейзула Ходжаев принадлежал к мощному роду Кунград, делавшему внутреннюю политику эмирской Бухары. Его отец был вторым в ней после эмира по богатству и его главным конкурентом в оптовой торговле каракулем, хлопком и кишмишом. Именно на почве этой коммерческой конкуренции Ходжаевы и возглавили возникшую в 1917 году младо-бухарскую партию, оппозиционную еще державшемуся у власти эмиру. Большевики, конечно, их использовали, и, после бегства эмира, младобухарцы, во главе с молодым Фейзулой, влились, мало что в этом понимая, в компартию.

Из них было сформировано первое советское «национальное» правительство тогдашней Туркреспублики. Фейзула Ходжаев был поставлен во главе его. Выбор был удачен для большевиков. Как мусульманин из знатного рода Кунград, Фейзула был авторитетен среди местного населения, но, как азиат, глотнувший всех прелестей западной «культуры» и уже отравленный ими, он становился марионеткой в руках Москвы, где он и нахватался этих прелестей, окончив там коммерческое училище. Часть своего огромного богатства Ходжаевы сохранили, и Москва делала вид, что не замечает этого.

Я познакомился с Фейзулой не в политической, а в частной обстановке, в его особняке. Мой приятель, художник К-ий отделывал для него служебный кабинет, и я, много тогда писавший об искусстве Средней Азии, был приглашен в качестве эксперта по выбору материалов для украшения этого кабинета, задуманного в восточном стиле.
Явившись в назначенный час, мы с К-м были введены в большую залу. - Тысяча и одна ночь! Сокровищница халифа! - воскликнул я.

Весь пол был устлан кучами образцов яшмы, малахита, переливчатого «павлиньего глаза», разноцветных мраморов и других неизвестных мне пород. Они перемежались со столбиками древних узорчатых изразцов из мечетей Бухары и Самарканда, а на столах лежали груды светлых ходжентских аметистов и зеленоватой с темными прожилками персидской бирюзы. По стенам висели полотнища шелка и парчи... ковры...- Для выбора хватит! Не правда ли?

К нам подходил сам хозяин. Чалмы на нем не было, но блистал идеальный «набриолиненный» пробор. Пиджак сидел великолепно, и брюки были отглажены «в стрелку». Мы с увлечением углубились в работу, примеряя сочетания образцов к эскизам. - А если в эти медальоны вставить вместо яшмы бирюзу? - предложил Ходжаев.
- Темные прожилки можно позолотить, и будет очень эффектно, - отозвался К-ий, - но это обойдется не меньше, как в полмиллиона.
- Das spielt keine Role [«Это не играет роли» (нем.). См примечание 13], - по-немецки бросил Ходжаев, небрежно скривив губы.

Потом мы были приглашены к ужину. Все вина были только лучших марок, и хозяин знал в них толк. То, что в этом деле понимал кое-что и я, его, видимо, радовало: было перед кем хвастнуть. Как все азиаты, он быстро опьянел, и мы заговорили о прежней Москве. Фейзула впал в дикий азарт. - Вы у Зона бывали? И у Максима? Помните даже этого самого негра? А Мари-Шери, французскую дизёз[14], помните? Какая женщина? Неповторимо! Сверхъестественно. А Яр? Стрельна? Цыгане? Неповторимо!

Он приказывает принести граммофон, и из трубы раздается подлинно неповторимое бархатное контральто Вари Паниной...- У меня полная коллекция, - хвастает Ходжаев. - Варя Панина, Вяльцева, Дулькевич. Он млеет. Но он умеет и работать. Восемнадцать лет он пролавировал в густом сплетении внутрипартийных интриг, угадывая тонким чутьем восточного купца все капризные изломы политического ветра. В своей вотчине Узбекистане он буквально царствовал, пока не поскользнулся. Его расстреляли в 1937... Что ж, пожил, и будет!

Второй сатрап Узбекистана - секретарь ЦК УзКП(б) Икрамов[15] использовал свое время менее «продуктивно». Он всерьез уверовал в построение социалистического рая на Востоке и фанатично отдал себя этому делу. Икрамов жил аскетом, работая, как вол, и именно его знанию Востока обязан Сталин распространением влияния на Персию, Афганистан и Кульджу, созданием системы школ восточных пропагандистов, которые работают теперь в пятых колоннах Азии, ликвидацией басмачества. Ошибка Икрамова была в том, что он, организовав этот мощный агрессивный аппарат Среднего Востока, стал сам слишком силен и, следовательно, опасен. Его расстреляли вместе с Фейзулой.

У обоих этих сатрапов была общая вывеска - председатель ЦИК’а Узбекистана («президент» республики). Их сменил подлинный батрак Ахун-Бабаев [16], «Калинин советского Востока». Кличку «Калинин» он получил не зря: Ахун-Бабаев был такой же безличностью, таким же покорным <…>, как и его всесоюзный прототип.

Он не умел говорить ни по-узбекски, ни по-русски. А говорить с трибуны ему приходилось по должности часто. <…> И слушали его, и аплодировали ему тоже «по должности», а всерьез его слова не принимали. Даже самые «низовые массы», и те пересмеивались. Однажды в Ташкенте я присутствовал в качестве корреспондента на каком-то торжестве городских пожарных. Ахун говорил им поздравительную речь и был избран «почетным пожарным». На голову ему надели блестящую каску, а в руки дали крюк-топор. <…> Мне захотелось пошкольничать. - Снимай красавца Ахуна, - крикнул я своему фоторепортеру и после вспышки магния торжественно сказал «президенту»:
- Подождите еще минутку, товарищ Ахун-Бабаев, не снимайте каску, я вам сейчас «почетную кухарку» приведу. Куму-пожарному нельзя без кумы-кухарки.
- Каряшо, - благодушно согласился <…> «президент» и не снимал надетой набекрень каски до самого конца вечера, терпеливо ожидая «кухарку»…

Средне-Азиатский военный округ возглавлял некогда знаменитый «победитель Кронштадта» Дыбенко[17]. Во время каких-то очередных осложнений с Англией я был послан к нему взять интервью о мощности Красной армии на афганско-персидской границе. Цель - припугнуть Черчилля. Я ожидал увидеть статного самоуверенного красавца (ведь должен же быть красивым любовник разборчивой и опытной в этом деле Коллонтай[18]), но меня принял невзрачный, хотя и здоровенный детина. Еще удивительней было, что он явно робел, диктуя мне интервью, и беспрерывно оглядывался на стоявшего за его стулом начальника политуправления округа, кивавшего в знак согласия на каждую фразу

- Вот во что обратилась теперь «краса и гордость революции», - подумал я тогда, - буйная, жестокая, но смелая и крепкая «братва-клёшники» перемолота в пыль партийным жерновом! «За что боролись, братишки?» Если ваш «вождь» оглядывается на политрука, то что же от вас осталось? И осталось ли что-нибудь?

Но и оглядка на политрука не спасла Дыбенку от общей для всех героев октября и февраля заслуженной ими участи. Собрав остатки своего бунтарского темперамента, он, последним из начальников военных округов, все же примкнул к заговору Тухачевского[19]. Но восстановить в себе пафос бунтарства уже не было сил. Он «оглянулся» на политрука и был в числе выдавших организацию, что, конечно, не спасло его. Расстрелян вместе с прочими. Говорили, что на следствии и суде он, в противовес Тухачевскому, держался позорно малодушно, каялся, плакал и давал обещания исправиться. <…>
* * *
Романтика революции [Напечатано в газете «Знамя России» (Нью-Йорк). 11 мая 1952 г. № 62. С. 10-13. См. примечание 20]
Русский Туркестан, Средняя Азия играет большую роль в моей судьбе, да и не только в моей: в 20-х годах ее просторы и сохранявшие тогда еще свой колорит городá давали приют многим подобным скитальцам. Здесь жилось тогда немного сытнее и много вольнее, чем в Европейской России. Но моя жизнь связана с ней особенно крепко и причудливо.

В первый раз я попал в нее летом 1918 г., командуя конными разведчиками особого Сибирского полка армии ген. Деникина. Этот полк был сформирован из возвращенных из Франции русских солдат, полностью распропагандированных большевиками. Он почти целиком сдался в бою под Казинджином 23 ноября 1919 г. Но мои разведчики не сдались, а прорвались в горы и потом прошли весь крестный путь отступления вплоть до Каспия - второй фазы замечательного, но мало известного «знойного похода» преданной англичанами Закаспийской белой группы ген. Казановича[21]. С остатками этих всадников я ушел в Персию, почему и считаю себя одновременно и «старым» и «новым» эмигрантом.

Но об этой части моих скитаний я расскажу, если Бог даст, когда-нибудь потом, а в этих очерках вспомню лишь кратко о моих первых встречах с коммунистами того, уже ушедшего в историю, времени.

Персидские пограничники меня буквально продали красным за 10 туманов (20 царских рублей) и передали связанным комиссару кавалерии 1-ой армии Советов еврею Марцеллу Соломоновичу Рабиновичу[22], за упокой души которого я ежедневно молюсь. Вы удивлены, читатель? Не удивляйтесь: не такие еще «чудеса» случались тогда, в то суматошное время, да и теперь бывают...

Марцелл Рабинович был один из очень немногих евреев, заслуживших солдатского Георгия на Германской войне, куда он пошел добровольцем. В 1917 году он вступил в партию. Этот человек был «романтиком революции», характерным для того времени, но теперь уже полностью истребленным, типом. Мне думается, что ему были созвучны полковник Муравьев, Котовский, Чапаев и другие подлинно доблестные, но одурманенные революцией русские солдаты. Вероятно таким же, с тайной мечтой о карьере Бонапарта, был и Тухачевский.

Все они теперь или погибли в боях или перебиты своими же социалистическими «единомышленниками». Но к Марцеллу Рабиновичу Господь был милостив и послал ему легкую смерть: в конце 20-х годов он полетел с приятелем-пилотом «прокатиться по облакам» на непроверенном еще новом аппарате. Сверзились. От романтика осталось только кровавое пятно...

Комиссар Рабинович привез меня непосредственно в свой личный салон-вагон в поезде командующего Туркфронтом М.В. Фрунзе. В нем - целая серия неожиданных встреч. Во-первых, я совершенно свободен и мог бы бежать, если было бы куда. Но после встречи с англичанами, оккупировавшими тогда Персию и заставлявшими наших, попавших туда разоруженных офицеров чистить конюшни и резать саман для их сипайской конницы (бенгальских улан)[23], - бежать к ним снова у меня не стало охоты. Здесь же, в том же вагоне - свои, взятые в плен в Красноводске ротмистр Львов (Приморского драгунского полка), ротмистр Голодолинский, гардемарин Пульман[24] ... Заходят и красные... бывшие гвардейцы Ушаков, Тросков. Позже я узнал, что это отношение к нам диктовалось самим Фрунзе, стремившимся привлечь в комсостав пленных белых офицеров.

В первый же день - допрос в Особом отделе. Его начальник - по фамилии Ганин[25]. Он прекрасно, тонко, как говорили тогда, одет, стилизован под англичанина, щеголяет, вставляя а речь немецкие и английские фразы. Его вопросы трафаретны, вежливы, и мои ответы его, видимо, мало интересуют.
- Допрос окончен, - говорит он через пять минут, - он только формальность. Война в Туркестане тоже закончена, и нового вы мне не скажете. Поговорим о другом.

Из этого «другого» я узнаю, что товарищ Ганин окончил знаменитую Петербургскую Анненшуле, что он поручик (военного времени) одного из пехотных гвардейских полков, Павлов...[26], и что завтра со мной будет говорить сам командующий фронтом.

Настает и завтра. Я впущен в личный салон-вагон Фрунзе. Множество книг. Я успеваю заметить, что большинство из них военного содержания. За столом начинающий полнеть, не то небритый, не то с легкой бородкой тридцатилетний человек, с спокойными серыми глазами, в мешковатой и грязноватой парусиновой гимнастерке.
- Садитесь, ротмистр!

Мой чин назван просто, без иронии, без аффектации. Так же просто завязывается и разговор. Не допрос, а именно разговор двух любящих свое конное дело военных. Фрунзе расспрашивает меня о водопоях в колодцах пустыни, о преимуществах русского седла перед попавшим тогда в Россию канадским. Увидев, что я путаю местные породы лошадей, достает книжку о них полковника Ионова и объясняет мне разницу между карабаиром и ахалтекинцем... Полчаса проходит незаметно.

- Вы - серьезный кавалерист-практик, - говорит мне Фрунзе, - такие нам очень, очень, - подчеркивает он, - нужны. Но я не предлагаю вам вступить в Красную армию. Таким, как вы, насколько я понял вас, - поднимает он на меня свои спокойные серые глаза, - это трудно, пожалуй, невозможно. Я предлагаю вам должность начальника табунного коневодства Семиречья. Огромное поле работы. Там уже есть пять тысяч маток. Производителей вы выберете сами в Байрам-Али. Согласны? - и, видя, что я колеблюсь, добавляет: - России всегда, какой бы она ни стала, будет нужна кавалерия, а кавалерии - строевая лошадь. Согласны?

Я соглашаюсь, и через десять минут (как позавидуют мне современные «военные преступники»-коллаборанты!) у меня в кармане широковещательный «мандат» и свидетельство о персональной амнистии за подписью Фрунзе, что, однако, в дальнейшем, через три месяца действительно большой и интересной работы в Тянь-Шане, не помешало мне быть арестованным и отправленным в Москву, а там получить приговор к смертной казни. Меня спас Перекоп. Упоенные победой большевики «даровали широкую амнистию», по которой предстоявшая мне «шлепка» была заменена 10-ю годами Соловков, предельным тогда сроком (теперь 25 лет).

Не помешали и гибели М. Фрунзе его действительные революционные заслуги, несомненный талант полководца и военного организатора и глубокое, серьезное отношение к своему делу. Когда СССР облетел слух, что Фрунзе зарезан ножом хирурга по приказанию Кремля, все изумились. Но я не удивлялся. Мне вспомнились его слова:- России всегда, какой бы она ни стала, будет нужна кавалерия.

России... ее искра все же тлела тогда в сердце большевицкого главковерха, под пеплом уже перегоревшего революционного безумия. Такой полководец, к тому же пользовавшийся огромной популярностью в РККА, был немыслим в социалистической системе. Его «устранение» было неизбежно и вполне логично для нее. Вслед за ним, через 10 лет, пошли Егоров, Блюхер, Тухачевский, Саблин. 57% высшего красного генералитета. Саблина я знавал еще гимназистом. Он принадлежал к хорошей почтенной московской семье и был тоже «романтиком революции». Сколько таких «романтиков» было в числе этих 57%? <…>

С допрашивавшим меня начальником Особого отдела Ганиным судьба свела меня еще раз при моем втором приезде в Среднюю Азию. Он был тогда переводчиком иностранной прессы при газете «Правда Востока». Его держали там «из милости». Раз в месяц он неизменно запивал ровно на неделю и бродяжничал в эти дни по Ташкенту. На шестой день запоя он столь же неизменно приходил ко мне опохмеляться, мылся, брился, разговаривая только по-немецки (этим языком он владел в совершенстве) и по-французски. Потом брал у меня ровно на бутылку водки и уходил... на могилу высланного Государем в Ташкент и умершего там Великого Князя Николая Константиновича[27]. (Это отец находящегося теперь в эмиграции кн. Искандера[28], оставившего по себе в Средней Азии очень добрую память). Там, на могиле отпрыска Царственного Дома, особист Ганин проводил последнюю, особенно мучительную ночь припадка своей страшной болезни. Что переживал он? Бог весть! Но во всяком случае не горделивые воспоминания о своих «подвигах» в Особом отделе.

М. Рабинович был единственным человеком, присылавшим мне посылки в Бутырки после моего ареста. Семьи у меня тогда не было. Судьбы остальных я узнал, попав вторично в Ташкент. Фон Шульман погиб в бою с басмачами, Львов и Голодолинский сгинули в недрах ГПУ. Не чудо ли, что я сейчас пишу эти строки? Кровь... кровь... кровь... ею залит путь русской интеллигенции, указанный «прогрессизмом» XIX века.

мемуары; СССР

Previous post Next post
Up