"...Решающим обстоятельством моего оставления института явился так называемый «саботаж интеллигенции» в первые месяцы революции и гражданской войны.
К тому же мой отец, врач по профессии, большевик с 1918 года, заочно приговоренный белофиннами к расстрелу за большевистскую пропаганду, в то время был начальником санитарной части Котласского района 6-й армии Северного фронта, сражавшегося с английскими интервентами. Это также не могло не повлиять на мое решение бросить институт и поехать на фронт.
Так, не достигнув 18-летнего возраста, я оказался «активным защитником революции». Однако собственно в военных действиях мне практически участвовать не пришлось. То ли по молодости лет, то ли вследствие моей «высокой грамотности», которая в те годы в армии была дефицитной, но я использовался преимущественно на «интеллигентных» должностях: сотрудника для поручений при штабе армии, инструктора агитпросвета, начальника связи, председателя полкового суда. Кстати, в качестве руководства судебной деятельности в то время у меня была лишь инструкция, в которой подробно указывалось, как вести документацию, а в отношении существа дела имелась лишь одна фраза: «Судить согласно революционной совести».
В 1921 году, по окончании гражданской войны, приказом Реввоенсовета республики я был демобилизован и как бывший студент направлен для продолжения образования в Ленинград, по месту моего жительства. Выбирая свою будущую специальность, я решил поступать в Ленинградский Политехнический институт на химический факультет, так как тяга к химии оказалась еще со времен школы все же наибольшей.
Выбор института также не был случайным, так как в то время именно этот институт был известен не только составом своих преподавателей - ведущих ученых нашей страны, но и передовыми методами преподавания. Поначалу мое становление студентом неожиданно встретило трудности. Приехав в Ленинград ранней весной, я мог сначала
поступить на подготовительные курсы при институте, чтобы осенью после их окончания экзаменоваться уже в институт. Это меня вполне устраивало, так как кое-что вспомнить было полезным.
Экзамен же для поступления на курсы мне, бывшему золотому медалисту представлялся простой формальностью. Но не тут-то было! На экзамене по математике я позорно провалился, не сумев достаточно четко проанализировать систему уравнений. Кстати, этот факт и сегодня заслуживает внимательного рассмотрения. В те двадцатые годы для поступления на подготовительные курсы требовались знания, которых, как правило, недостает многим нашим студентам!
И другой факт для размышления. После окончания школы повышенного типа с золотой медалью я безусловно имел достаточную подготовку по математике, чтобы непосредственно выдержать экзамен для поступления в ВУЗ. Однако за три года военной службы эти знания были в значительной мере утрачены. Этот факт наглядно подтверждает явную нецелесообразность перерыва вузовской учебы для прохождения воинской службы.
Если же вернуться к моей личной судьбе после провала на экзамене, этот вопрос оказался легко разрешимым. Мое военное удостоверение командира Красной Армии, направляемого по решению Реввоенсовета для продолжения учебы, оказалось достаточным для моего зачисления студентом непосредственно на химический факультет, где я начал быстро восстанавливать свои знания.
..Надо сказать, что условия учебы в Политехническом институте тогда существенно отличались от современной практики. Посещение лекций и других занятий никем и никогда не регистрировалось. Требовалось лишь выполнение всех предусмотренных программой экспериментальных и письменных работ. Экзамены же проводились весьма требовательно, и проставляемые оценки строго отвечали действительным знаниям, без всяких поправок для украшения отчетов по успеваемости. В этих условиях студент не
тратил лишнюю энергию на «оформление» посещаемости и на разработку «техники» сдачи экзаменов с минимальной затратой
времени и труда на подготовку.
Как и следовало ожидать, оставив Академию художеств, я вскоре перестал посещать и Музыкальный институт, и вплоть до окончания Политехнического института в 1928 году все эти годы практически были посвящены лишь изучению наук в программе химического факультета, которая, в отличие от большинства других технических ВУЗов, была весьма обширной и базировалась на углубленном усвоении теоретических основ химии и физики.
Главной же особенностью Ленинградского политехнического института была направленность подготовки будущих инженеров не на ознакомление с существующей техникой, которая быстро устаревает, а с лежащими в ее основе фундаментальными науками и, что наиболее важно, с навыками научного мышления.
Характерным примером в этом отношении является запомнившаяся мне на всю жизнь беседа с преподавателем лаборатории органической химии Шалиным. Так, уже при первом знакомстве с ним, он спросил меня - умею ли я читать научную литературу и, не ожидая ответа, сказал: «Вот, к примеру, в книге написано: “ ...B коническую полулитровую колбу вводится 200 миллилитров реакционой жидкости...“ Читая, Вы должны последовательно задавать себе вопросы: Почему в “ коническую“ ? Почему “ полулитровую“ ? Почему “ колбу“ ? Почему “ вводится“ ? Почему “ 200 миллилитров“ ? Почему “ реакционную“ ? Почему “ жидкость“ ?»
Столь же эффективно стимулировало усвоение научного мышления общение с преподававшими в Политехническом институте учеными с мировым именем: академиками А.Ф. Иоффе, Н.Н. Семеновым, А.А. Байковым, В.А. Кистяковским, а также с профессором П.П. Федотьевым и др. крупными учеными. Так, например, на сдаче последнему экзамена по химической технологии мы в течение двух часов «вели беседу» по теоретическим основам нескольких технологических процессов, сущтвенно выходя за пределы материала в учебниках.
Огромную роль в моем становлении как работника науки сыграл профессор А.Ф. Добрянский, под руководством которого мною была выполнена дипломная работа, проводившаяся в течение почти целого года в лаборатории при заводе Нефтегаз (впоследствии ВНИИХимгаз), научным консультантом которого был А.Ф. Добрянский.
Александр Флавианович был не только выдающимся ученым, талантливым исследователем и глубоким мыслителем, но и живым, остроумным человеком, интересы которого выходили далеко за пределы его узкой специализации. Это был русский интеллигент в самой высокой степени этого понятия, для которого абсолютная честность и бескомпромиссное служение научной истине были главным смыслом жизни.
Этот последний факт, в частности, подтверждается тем, что его многочисленные статьи и книги написаны столь образным и ясным русским языком, что ему могли бы позавидовать многие профессиональные писатели. И это не случайно. Он постоянно говорил своим ученикам, что недостаточно самому понимать свои писания. Первейший долг ученого писать свои книги и статьи так, чтобы они были вполне доступны возможно более широкому кругу читателей, на что требуются усилия ничем не меньшие тех,
которые затрачивает поэт на каждую строчку своих сочинений. Эта глубоко человечная мысль постоянно приходит мне в голову, когда я читаю научные опусы авторов некоторых книг и статей...
После успешной защиты дипломной работы в 1928 году мною был получен диплом об окончании Политехнического института со званием инженера-химика.
Учитывая мою явную склонность к научной работе, Ленинградская областная стажерская комиссия направила меня для дальнейшей научной подготовки в лабораторию высоких давлений Института прикладной химии, возглавляемую академиком В.Н. Ипатьевым.
В соответствии с предельной четкостью своего научного мышления В.Н. Ипатьев особенно ценил принципиальные и оригинальные идеи. Так, например, руководя работами, проводившимися не только в ряде советских организаций, но и за рубежом (он был научным руководителем исследовательской лаборатории Stickstoffwerke в Германии, с которой в то время развивалось научное сотрудничество), он говорил нам, что из-за границы он привозит нам оборудование и лабораторные методики, а от нас увозит научные идеи. Кстати, лабораторное оборудование, и в частности компрессоры и другую дорогостоящую аппаратуру, он приобрел за границей для института на собственные деньги.
* * *
Важнейшей особенностью ГИВДа была исключительная взаимозаинтересованность всех членов его дружного коллектива во всех работах института. Этот отрадный факт, в частности, выражался в неизменно горячих дискуссиях на Ученом Совете и на других научных собраниях и совещаниях. Научные споры велись с такой экспрессией и бескомпромиссностью, что напоминали то ли рыцарские турниры, то ли «бой быков в Испании». Неудивительно, что промышленные организации, охотно заключавшие с
ГИВДом договоры на проведение исследовательских работ, в качестве условия обычно оговаривали приемку работы на Ученом Совете самого института, зная, что в ГИВДе «круговая порука» и защита «чести мундира» принципиально исключены.
При этом самые резкие критические оценки исходили от лучших друзей докладчика, который не только не обижался, но и воспринимал критику с радостью. Ведь иногда даже ошибочные высказывания оппонента могут вызвать у автора новую ценную и правильную мысль, за которую нельзя не быть благодарным. Как это непохоже на обстановку «научных споров» в некоторых институтах настоящего времени, когда сколько-нибудь резкое научное высказывание воспринимается как недопустимое личное оскорбление, «пресекаемое» председателем как нарушение «этических норм».
В соответствии с активной творческой атмосферой во всех лабораториях ГИВДа проблемы «рабочей дисциплины» в нем вообще не существовало. Более того, дирекция института была вынуждена бороться за то, чтобы хотя бы к 10-ти часам вечера сотрудники, не имеющие на это специального разрешения, покидали лаборатории и не приходили работать в праздничные дни.
Если к этому добавить, что в те годы должностные оклады научных работников были весьма небольшими, то никакой корысти в такой напряженной работе быть не могло, и, естественно, в институте карьеристы и «дельцы от науки», как удачно назвал этих людей Альберт Эйнштейн, практически отсутствовали, что существенно отличало ГИВД от большинстба современных институтов.
Кстати, своеобразным было отношение работников ГИВДа к научным степеням и званиям. В отличие от современных условий, к защите диссертаций никто не стремился, тем более, что при большом научном вкладе ученые звания присуждались без защиты, по совокупности опубликованных работ. Так, например, ученое звание «действительного члена института», равнозначное званию «профессора», было мне присуждено в 1935 году, причем оно практически не отражалось на должностном окладе.
Не стремились тогда и к защите докторских диссертаций, считая это излишней формальностью, что, конечно, было неправильным, так как в нормальных условиях докторская диссертация должна являться обобщением ведущихся ученым исследований, которое способствует их развитию и углублению. В соответствии с этим в 1937 году академик А.Е. Порай-Кошиц на своем юбилее в заключительном слове высказал мысль о непростительности уклонения молодых ученых от защиты докторских диссертаций, которые являются «праздником науки». Это выступление оказало на меня столь сильное воздействие, что я, бросив все свои «неотложные» дела на два с половиной месяца, написал диссертацию, за которую в 1939 году ВАКом мне была присвоена степень доктора химических наук, которая, кстати, также мало отразилась на материальных и прочих условиях моей жизни.
Кроме, конечно, упомянутого «праздника науки», на котором мой лучший друг А.В. Фрост разразился речью, где критических замечаний было не меньше, чем восхвалений.
Кстати, сопоставляя те времена с сегодняшним днем, невольно вспоминаю слова одного старого профессора, который сказал:«Ученым нельзя много платить, иначе все прохвосты полезут в науку».
В начале 30-х годов ко мне домой пришла женщина, кандидат химических наук, сказавшая, что обращается ко мне по поручению Ленинградского Обкома ВКПБ с просьбой помочь в оценке работ Института химической физики, организованного в 1931 году академиком Н.Н. Семеновым. В соответствии с письмами, поступившими в Обком, работы этого института якобы оторваны от практики и не находятся на необходимом научном уровне. Организованная Обкомом комиссия не смогла разобраться в этом вопросе, что и привело к необходимости обратиться ко мне.
Подобный выбор «консультанта» из внеакадемической сферы, к тому же беспартийного, уже сам по себе мог быть объяснен лишь высоким теоретическим и техническим авторитетом Института высоких давлений. В тот же момент этот визит меня немало удивил, хотя само выполнение подобной задачи для меня не являлось затруднительным, так как публикации работ Института химфизики лежали в области моих непосредственных интересов и были мне хорошо знакомы.
В результате в порядке выполнения задания Обкома ВКПБ мы вдвоем с моей гостьей приезжали несколько раз в институт и знакомились с работами всех его лабораторий. Надо сказать, что институт в те годы помещался в небольшом двухэтажном доме вблизи Политехнического института, а его лаборатории размещались в маленьких комнатках и состояли всего из нескольких сотрудников каждая.
За прошедшие с тех пор более полувека я уже запамятовал содержание моих бесед с руководителями всех лабораторий, кроме одной, по причине, которая станет ясна из дальнейшего.
В этой лаборатории, которой руководил молодой Ю.Б. Харитон, ныне академик и трижды Герой Социалистического Труда, тогда проводилась под его руководством работа с «ружьем Рамзауера», представлявшее собой одноствольное ружье, ствол которого в конце был заварен. В результате пуля при выстреле производила сильное сжатие воздуха в стволе до некоторого предела, после чего возвращалась обратно, сжимая воздух в противоположном конце ствола. Юлий Борисович, в отличие от Рамзауера, «ружье» существенно усовершенствовал, установив посредине кварцевые окна, которые позволяли при помощи осциллографа регистрировать скорости пролетания пули, что, в частности, позволяло рассчитывать физические свойства сжимаемого газа. Это было великолепно, как с точки зрения эксперимента, так и в теоретическом плане.
Когда пришло время писать заключение по работе института, я, не имея опыта подобных обследований, написал о каждой лаборатории просто несколько строк, причем по лаборатории Ю.Б. Харитона буквально следующее:«При исключительных способностях и экспериментатора и теоретика, Ю.Б. Харитон до сих пор еще не создал ничего, отвечающего его необыкновенным возможностям. Очевидно, этого следует ждать в ближайшем будущем».
Как известно, вскоре он оказался автором нашей атомной бомбы (совместно с Я.Б. Зельдовичем). Такое совпадение моего случайного прогноза с действительностью и явилось причиной того, что написанное выше так хорошо запомнилось.
Результатом этого «обследования» оказалось то, что мое «нестандартное» заключение о работах института почему-то очень понравилось директору института Н.Н. Семенову и он ввел меня в состав Ученого Совета ИХФ, что позволило мне близко познакомиться с атмосферой в его коллективе, которая достойна специального освещения.
Как я уже упоминал, свобода высказывания мнений и эмоциональные творческие научные дискуссии были характерными и для ГИВДа, но то, что я увидел в ИХФе, как мне тогда казалось, превосходило все мыслимые пределы. Для иллюстрации опишу свои впечатления в первые месяцы моего знакомства с институтом. На каком-то семинаре после сообщения докладчика выступил Н.Н. Семенов, начав, как обычно, с того, что в химии он ничего не понимает, но думает, что... и исписал целую доску уравнениями, математически отражающими, что именно он думает.
Вслед за ним поднялся юноша небольшого роста, лет 20-ти, и сказал: «Все, что здесь написал Н.Н., неверно. Во-первых, неверно математически (показывает на доске), во-вторых, неверно физически (показывает) и, в-третьих, - химически (показывает)». Я невольно посмотрел на Н.Н. Семенова. Он сидел на стуле, закрутив по привычке ногу за ногу, и на его лице было написано такое блаженство, которого, признаться, я никак не ожидал. И лишь потом узнал, что он буквально был влюблен в своих «талантливых мальчишек».
Тогда же я обратился к сидевшему рядом со мной М.Б. Нейману, известному физико-химику с вопросом - неужели этот юноша недостаточно уважает Николая Николаевича? На что Моисей Борисович ответил: «Ну, что Вы, даже Яшка Зельдович, который всех считает дураками, говорит, что Н.Н. самый умный человек,
который ему встречался».
Царившая в ИХФе атмосфера, кстати, характерная для всей советской физической школы, создавшейся вокруг академика А.Ф. Иоффе, приводила к тому, что страстные научные споры проводились в самой острой форме, но при неизменной благожелательности к «противнику». Поиски научной истины происходили при полном пренебрежении к форме и «учтивости» выступлений. Как мало это похоже на атмосферу современных институтов, отравленную мелкой возней во имя внешней «корректности» отношений между «учеными», забывшими, что такое научная истина...
...Мое участие в Великой Отечественной войне было весьма своеобразным, но шансов сохранить жизнь я имел меньше, чем в самых трудных фронтовых условиях. Дело в том, что уже на четвертый день после вторжения немцев в нашу страну, 26 июня 1941 года, был подписан ордер на мой арест, и 5 июля 1941 года до меня дошла, по-видимому, длинная очередь «военного обезвреживания врагов народа». Одновременно, как я потом узнал, был арестован и мой «одноделец» профессор В.В. Ипатьев, сын прославленного русского ученого В.Н. Ипатьева, о котором я уже вспоминал раньше.
Кстати, как выяснилось позже, одновременно та же участь была предрешена и для упоминавшегося выше третьего профессора ГИВДа, Б.Л. Молдавского, который в самые первые дни войны был мобилизован и как специалист по авиационному топливу был отправлен в соответствующую воинскую часть вне Ленинграда. Эта «ошибка» выяснилась значительно позднее, когда ГИВД, в соответствии с изданным приказом об отзыве мобилизованных крупных специалистов, используемых в армии не по их прямой
специализации, ходатайствовал о его возвращении в институт, работающий по важнейшей военной тематике.
В полученном ответе указывалось, что Б.Л. Молдавский в качестве врага народа арестован и возвращению не подлежит. Впрочем, когда выяснилось, что арест не состоялся, Б.Л. Молдавский был демобилизован, возвращен в институт и его превращение во «врага народа» осталось неосуществленным.
Мы же с В.В. Ипатьевым, конечно, ничего друг о друге не зная, оказались заключенными Шпалерки, как обычно именовалась следственная тюрьма на Шпалерной улице в Ленинграде. К нашему счастью, следствие проводилось весьма торопливо, причем «беседы» со следователями осуществлялись с большими перерывами. Этот отрадный для допрашиваемого факт объяснялся тем, что, согласно существовавшему тогда правилу, во время воздушных тревог, которые в те дни были достаточно частыми, заключенный покидал кабинет следователя и возвращался в камеру.
Таким образом, в частности, полное осуществление обычно применяемого «следственного» приема, заключавшегося в весьма длительном стоянии допрашиваемого в кабинете следователя, приходилось на время «тревоги» прекращать. Так, например, мне не пришлось стоять более трех часов, хотя и этого достаточно для доведения более истощенных людей до обморока. Кстати, я никогда раньше не представлял себе, что подобное «стояние», с окатыванием теряющего сознание и падающего человека холодной водой, может быть такой пыткой, и мне трудно винить тех, кто подписывал свои «показания», данные при подобных методах воздействия.
Однако ни я, ни, как я узнал впоследствии, В.В. Ипатьев, никаких «вынужденных» показаний не давали, хотя мне, например, следователь «доверительно» сообщил, что Ленинград находится под угрозой окружения и весьма возможно, что скоро из города будут срочно вывозить самое ценное. А так как заключенные могут выпасть из числа наиболее ценных объектов, то их придется оставить, причем в «неактивном состоянии». К этому надо добавить, что применение «физических мер воздействия» для повышения «эффективности следствия» в этот период, в отличие от 37-38 годов, было «строго регламентировано». Так, например,для избиения подследственного требовалось специальное разрешение, причем оно производилось при обязательном участии двух следователей.
Поэтому когда в кабинете оказывалось одновременно двое следователей, я сразу понимал, что меня «разрешено» избить. Понимая, что оказать эффективное сопротивление двум молодым и сильным следователям, очевидно более опытным в этом отношении, чем я, невозможно, я решил - смотреть совершенно спокойно им прямо в глаза. Эффект оказался превосходным. То один, то другой, подходя ко мне и всячески себя «подбадривая» словесно и несильными толканиями в мое плечо, не выдерживали моего взгляда и прекращали «операцию». Быть может, конечно, на мое счастье, оба следователя оказались в данном случае морально «недостаточно подготовленными».
Так, например, мой сосед по камере, известный в Ленинграде превосходный врач-хирург Александр Александрович Скорняков говорил мне, что его многократно избивали до полусмерти. При этом он добавил, что если бы его раньше спросили, как врача, может ли человек в его возрасте вынести подобное избиение, то он ответил бы - ни в коем случае. Кстати, этот факт лишний раз подтверждает заключение, что человек является самым выносливым животным в мире.
К этому следует добавить, что следователи, как правило, прекрасно понимали, что их «клиенты» политического профиля никаких прегрешений не совершали и соответственно задачей следователя является лишь получение подписи «подследственного» на «составе преступления» в протоколе следствия. Впрочем, и при этом случались «недоразумения». Так, например, по рассказу одного из моих соседей по камере, он после соответствующих мер воздействия со стороны следователя подписал свои показания о
том, что участвовал в подготовке «взрыва Ладожского водопровода», причем они со следователем расстались почти «лучшими друзьями».
Каково же было удивление выявленного «злоумышленника», когда через некоторое время его вызвал тот же следователь и рассказал, что при утверждении приговора на заседании «тройки», на каждом из которых рассматривалось по несколько сот установленных следствием «преступлений», кто-то из чистого любопытства спросил, что такое «Ладожский водопровод»? - и неожиданно выяснилось, что целая группа «врагов народа» собиралась уничтожать сооружение, которого нет и никогда не существовало.
В результате пришлось «следственное дело» начинать с начала, а поскольку ни «подследственный», ни следователи не имели необходимого опыта в сочинении детективов, эта работа была достаточно сложной и трудоемкой.
Еще один характерный случай, иллюстрирующий практику следствия того времени, рассказал другой мой сосед по камере, юрист по специальности. Когда следователь в «разговоре» стал обзывать его всякими нецензурными словами, мой юрист возразил, что следователь не имеет права его оскорблять, так как он еще не осужденный, а лишь подследственный. Тогда следователь подвел его к окну, выходившему на Литейный проспект - многолюдную ленинградскую магистраль, и сказал: «Вы видите идущих по улице людей - вот это подследственные. А если Вы уже здесь, то не сомневайтесь, Вы уже осужденный. Был бы человек, а статья найдется...»
Таким образом, моему юристу пришлось пересмотреть свои наивные представления о юридических нормах.
Просидев пару недель в сверхпереполненной камере, я был неожиданно переведен в одиночную камеру нового здания тюрьмы, построенной «по высшей категории тюремного зодчества» в период царствования Александра Третьего. Этот властелин Великой России лично наблюдал за ее строительством и, по рассказам, весьма гордился своим «детищем». Когда же тюрьма была готова, то император распорядился запереть себя в одной из одиночных камер на трое суток с приказанием не выпускать ранее этого срока, даже если он будет этого требовать. Этот «эксперимент» преследовал «научную» цель проверки психологического эффекта воздействия «образцовой» тюрьмы на ее узников, независимо от того, является ли он врагом государства или самим императором всея Руси! Результаты этого эксперимента, говорят, императора вполне удовлетворили.
По сравнению с общей камерой, «одиночка» была вполне комфортабельной, обладая умывальником и стульчаком с водяным баком, причем в связи с «жилищным кризисом» в тюрьмах того времени, в камере нас оказалось двое. Чем был вызван перевод меня в «одиночку», осталось для меня загадкой.
Свою «несговорчивость» со следователем я объяснил ему полной бесталанностью в отношении писательского ремесла и наотрез отказался от изобретательского творчества. Не знаю, чем бы это кончилось, если бы в конце июля не последовал массовый вывоз заключенных из Ленинграда. В соответствии с этим вскоре я попал в переполненную людьми «транзитную» камеру, в которой на доске большого стола я увидел вырезанную каким-то острым инструментом надпись:«Валентин Краузе», принадлежащую любимому ученику профессора С.В. Лебедева и его главному соавтору созданного в нашей стране впервые в мире массового производства синтетического каучука. Как мне было известно, В.П. Краузе в 1937-1938 годах умер в тюрьме. Я не удержался, чтобы рядом не оставить свой «автограф»: Марк Немцов.
Вскоре мы все оказались «погруженными» с максимальной плотностью в товарные вагоны и увезенными в неизвестном направлении. Основное количество переполнявших вагон заключенных были «политические», не имевшие представления о причине их превращения во «врагов народа».Во время одной из остановок я выбросил через находившееся почти под крышей вагона небольшое окно сложенный вдвое листок бумаги с коротким письмом жене и адресом своего дома в Ленинграде, практически не веря, что оно дойдет до адресата. Тем не менее, как я потом узнал от жены, это письмо до нее дошло по почте в полной сохранности.Этот факт наглядно характеризует отношение советских людей к «врагам народа» эпохи «культа».
По прошествии ряда дней, число которых я не помню, двери всех вагонов нашего поезда были настежь открыты и все ленинградские «враги народа» были выгружены, чтобы под конвоем отправиться в тюрьму города Андижан в Узбекской ССР.
Вначале в камере находились преимущественно ленинградцы, но постепенно, по мере их «выбывания», в ней появилось также значительное количество местных жителей - узбеков, таджиков, казахов и других обитателей Средней Азии, часто вовсе не владеющих русским языком.
Среди ленинградцев, кроме «политических», в небольшом количестве в камере находились также осужденные за «хозяйственные» преступления. Так, например, здесь оказалась группа бывших членов артели, производившей в массовом количестве весьма распространенные в то время значки с черными профилями Ленина и Сталина на ярко блестевшем красном фоне, сделанные на высоком художественном уровне. Как рассказали мне сидевшие в камере участники артели, последняя официально представляла
собой многочисленный коллектив работников, никогда не существовавших в природе, но исправно получавших вознаграждение за свою «трудовую деятельность».
В действительности же вся артель состояла из нескольких человек, которые на станке-автомате производили эти значки во многих сотнях экземпляров в сутки.
Эти любопытные технические детали поведал мне сидевший со мной в камере художник Бродский, создавший упомянутые силуэты на значках и руководивший техникой их воспроизведения.
При этом он неоднократно с тяжелой досадой упоминал, что забыл сказать жене, куда им была спрятана «последняя получка» по артели. Я долго удивлялся столь непонятной досаде и грусти по поводу этой «получки», потеря которой казалась несоизмеримой по сравнению хотя бы с его пребыванием в тюрьме. Но когда на мой вопрос о размере этой «получки» он мне ответил, что она составила 28 тысяч рублей, то мое недоумение сменилось пониманием того, что в умелых руках «трудовые артели» могут оказаться источником огромных материальных благ. Кстати, этот факт был подтвержден в беседе с председателем той же артели, который также находился в нашей камере. Он как-то сказал мне: - Сидеть тут в тюрьме, конечно, неприятно, но зато мы можем быть спокойны за наши семьи. Мы оставили им столько денег, что им не израсходовать их за всю своюжизнь. А вот за что вы, политические, здесь сидите? За то, что вы всю свою жизнь хорошо работали, причем почти «бесплатно»?
Среди «политических» в нашей камере действительно были интересные и одаренные люди, причем ни один их них, конечно, не был связан с какими-либо преступлениями...Так, например, моим соседом по камере был заведовавший художественной частью Ленинградской филармонии композитор Иоганн Григорьевич Адмони, который, кстати, оказался изумительным рассказчиком. В течение многих дней подряд он ежедневно рассказывал всей камере роман Дюма «Граф Монте-Кристо», причем все заключенные внимательно слушали, по достоинству оценивая его память и искусство изложения. В благодарность за это он ежедневно пользовался "добавочной обеденной миской.
Дело в том, что операция кормления камеры с населением около ста заключенных осуществлялась при помощи назначаемых надзирателями «дежурных», которые «по
положению» не могли быть «политическими» и соответственно назначались из «урок». Последние же имели право сами выбирать себе «помощников», причем запрет для «политических» в этом случае не существовал. В результате и для «дежурного», и для его «помощников» выдавалась дополнительная миска «баланды», составлявшей собою весь «обед» заключенного. Кстати, и я периодически что-нибудь рассказывал, за что также вознаграждался добавочной миской в качестве «помощника» дежурного.
Кстати, как выяснилось позднее, в одной камере со мной в Андижане оказался профессиональный ленинградский квартирный вор, который, по его рассказу, намеревался обокрасть мою квартиру. При этом он добродушно рассказывал мне, где мы жили и в каком меховом пальто ходила моя жена, т.е. профессиональная подготовка к краже была закончена, но помешало его «переселение» в тюрьму. .
Возвращаясь к «качеству» питания в Андижанской тюрьме, следует сказать, что оно отвечало минимальной калорийности. Так, например, полагавшийся по рациону сахар вообще отсутствовал, а хлеб выдавался намного меньше нормы. «Излишки» этих продуктов поступали в распоряжение тюремного персонала. От одного из жителей Андижана, попавшего в нашу камеру вскоре после нас, мы узнали, что ко времени нашего «привоза» в Андижан на его рынке несколько дней продавались значительные количества сахара, хлеба и других продуктов, очевидно, оставшихся «неизрасходованными» на кормление многих сотен заключенных, привезенных из Ленинграда.
В отношении «изобретательности» руководителей тюрьмы в этой области можно упомянуть следующий факт. Поскольку известно, что среднеазиатские шелкопряды питаются листьями тутового дерева, которыми Узбекистан весьма богат, у тюремного начальства возникла идея перевести на эту пищу и заключенных. В результате последние подверглись массовому заболеванию дизентерией, что, к тому же, резко понизило перегрузку тюремных камер. Однако этот двойной практический эффект от упомянутой
«рационализации» не получил положительной оценки в столице Узбекистана. Приехавшая из Ташкента комиссия разъяснила, что после войны потребуется огромное количество рабочих для восстановления военных разрушений, что делает массовое умертвление заключенных нецелесообразным. В соответствии с этим тутовый лист из тюремной баланды исчез и последняя перестала опустошать кадры потенциального «рабочего класса».
Впрочем, не только тяжелейшие условия существования заключенных приводили к их преждевременному переходу «в лучший мир». Огромное значение имело состояние духа заключенных. Недаром немецкая пословица гласит: «Geld verloren - nicht verloren, Mut verloren - alles verloren», т.е. «Деньги потерял - ничего не потерял, дух потерял - все потерял».
Со мной в камере сидел инженер-кораблестроитель Гаккель, один из представителей известной семьи русских деятелей техники, внесших большой вклад в наше народное хозяйство, и, в частности, в развитие советского железнодорожного дела (тепловоз Гаккеля и др.).
Из рассказов этого замечательного человека у меня в пдмяти сохранились некоторые подробности его интересной биографии. Так, например, в детстве он мечтал о морских путешествиях, и еще мальчиком убежал из дому и оказался подручным у поваров на трансатлантическом лайнере. Ресторан на последнем был высшего класса, и поваренок научился высокому поварскому искусству.
Поэтому во время его работы на Мурманской верфи в качестве ведущего инженера, он по общественной линии был как-то включен в «столовую комиссию» для проверки работы столовой ИТР, низкое качество пищи в которой превосходило все мыслимые пределы. Произведенная комиссией проверка показала, что все ценные продукты уходили на сторону, а в «котел» попадала преимущественно мерзлая картошка и мясные и рыбные отходы.
Поэтому Гаккель прежде всего установил порядок, по которому все исходные продукты с утра закладывались в котлы в присутствии дежурного члена столовой комиссии.
Единственным результатом этого нововведения явились заявления всего персонала столовой ИТР об уходе с работы. Тогда комиссия приняла в качестве поваров двух женщин - мать и дочь - с условием полного принятия их на продовольственное содержание, но и с условием запрета выноса. В результате претензии к качеству пищи в столовой полностью прекратились.
Естественно, что в наших беседах обсуждался вопрос о смысле происходящего организованного уничтожения советских людей. Так, если Сталин избавлялся от своих «соратников» по партии, то это можно было объяснить соперничеством, личными антипатиями и т.д. Но зачем, например, было уничтожать виднейших ученых и работников литературы и искусства?!
Размышляя на эту тему, я придумал версию, которую можно назвать «физико-химической теорией». Как известно, обычные растворы различных веществ в жидкостях, отвечающие термодинамическому равновесию, характеризуются строго определенным количеством растворенного вещества. Однако существуют так называемые пересыщенные растворы, содержащие растворенное вещество в резко повышенных против равновесных концентрациях. В этом случае имеют место термодинамически неустойчивые
системы, которые могут легко распадаться с выпадением кристаллов растворенного вещества.
Описанная картина близка к ситуации в человеческом обществе, находящемся в неустойчивом состоянии, причем сохранение общества требует аналогичных мер, препятствующих кристаллизации раствора...
Источник Немцов М. С. Воспоминания и размышления (записки химика).