Зорин Леонид Генрихович. Драматург. цитаты из записных книжек.

Jan 10, 2025 23:35

...Беда многих писателей в том, что их творчество становится аргументом в полемике - политической, нравственной, поколенческой. Понять же их истинное место можно будет только во время, свободное от идеологических войн. Бог весть, когда оно наступит, но тех, кого оно воскресит, будет немного, совсем немного.

Почти три тысячи языков, почти семь тысяч, считая с мертвыми. Сколько ж было сказано слов! Сколь мало тех, что имеют цену.

Старый ремесленник Иосиф Прут рассуждает о тайнах творчества. И ты, Прут?

"Зорин Леонид Генрихович. Один из самых популярных в СССР, затем и в России фильмов по пьесе Зорина - «Покровские ворота»

***
"В пятидесятых годах все учились в вечерних университетах марксизма-ленинизма. Не исключая самых прославленных деятелей искусства и науки. Считалось, что и народный артист, руководитель известного театра Юрий Александрович Завадский проходит этот курс постижения марксистско-ленинского учения. Время от времени он появлялся в Центральном Доме работников искусств, где происходило приобщение к конечным выводам мудрости земной.

И вот настала пора экзаменов. Изрядно смущенный преподаватель решил не слишком уж донимать народного артиста Советского Союза, лауреата Сталинских премий, кавалера орденов, носителя регалий. Первый вопрос был не самым сложным.
- Не скажете ли, Юрий Александрович, когда состоялся Второй съезд партии?
Завадский слегка повел красивой, гордо посаженной головой, задумался, очень благожелательно посмотрел на экзаменатора и сказал:
- Так. Это я знаю. Перейдем к следующему вопросу.
Педагог залился густым румянцем и несмело прошелестел:
- Не назовете ли, Юрий Александрович, год, когда Владимир Ильич выступил с апрельскими тезисами?
Завадский задумался. Потом улыбнулся приветливо и чуть удивленно:
- И это знаю. Еще есть вопросы?
- Нет, нет, - заспешил экзаменатор. - Вполне достаточно. Благодарю вас.
Юрий Александрович получил свидетельство об успешном окончании вечернего университета. Впоследствии он замечал при случае:
- Учиться никогда не поздно."
***
Когда еще задумался Мирза Шафи: «Не приложу ума, что с миром стало. Благонадежных тьма, надежных мало».

Фадеев однажды усмехнулся: «Больше всего меня веселит, когда меня называют «трезвым реалистом». Имелись в виду фундаментальные запои. Добродетельный Маршак подтвердил, почти не скрывая восхищения: «Пить при вас водку, Саша, все равно, что при Паганини играть на скрипке». Смешная реплика Самуила Яковлевича должна бы вызвать ответный смешок или, по крайней мере, улыбку, но возникает, помимо воли, одна лишь горестная гримаса. Жизнь Фадеева была столь греховной, столь нечистой и вероломной, столь переполненной предательствами и ежедневными капитуляциями, что, если бы не последняя пуля, его патетическое пьянство осталось бы единственной краской, утепляющей Главного Писателя, без коей только бы и запомнился этот непроницаемый лед. (август 1956 г.)

Время - величина влиятельная. Террор Сталина дисциплинировал дух и заметно отрезвлял небожителей. Потусторонний Андрей Белый уж так был свободен в своем парении! Однако при всей своей астральности написал очень взвешенные мемуары - встал перед властью по стойке «смирно».

Уж этот пассионарный Брехт! «Для искусства «беспартийность» означает только принадлежность к правящей партии». Дай ему волю, он всех решительно заставил бы обличать, сокрушать, бороться, освобождать человечество. С каждым днем все больше я отдаляюсь от этих идейных гедонистов и сладострастных идеологов.

Маркс сказал, что «поэты нуждаются в большой ласке» и призвал пролетариев всех стран соединиться - построить общество, в котором, при случае, поэтов будут отстреливать. Гейне понял это мгновенно, но - по интеллигентской традиции - выразил готовность отдать страницы своих стихов под пакетики для обертки. Общепринятые правила хорошего тона подчиняют самые светлые головы.

Система выработала особый тип руководящего функционера. Считается, что все эти люди и день и ночь решают проблемы - экономики, обороны, промышленности, пропаганды - десятки разных проблем! Вздор. Все летит ко всем чертям. Проблема у них всегда одна - как-нибудь усидеть на месте. Ей они посвящают все силы, с утра до вечера, без выходных. Наоборот, по воскресеньям, выезжая компаниями на травку, встречаясь в баньках с себе подобными, намыливая бедра и ляжки, они делают главные шаги, запасаются связями и информацией. Боятся уезжать в отпуска, тут-то и могут выгнать в шею. Вот так и идет бессонная жизнь, в которой геракловыми усилиями решается эта всеобнимающая, эта Единственная Проблема.

Литераторская тяга к возвышенности: им мало того, что Парнас - гора, они и на нем возводят Олимп.

Комедия из советской жизни, озаглавленная «Номерки». Все ее действие - в гардеробе. Люди, пришедшие в учреждение, сдают свою верхнюю одежду и получают номерки. Диалог дождевика с пальто, шубы - с овчинкой, не стоящей выделки. Вещи определяют людей, которые, в общем-то, номерки.

О, дивный язык профессионалов! Не устаешь им восхищаться. Однажды я стал невольным свидетелем беседы знаменитого клоуна (его называли «солнечным клоуном») с постоянным автором его реприз. Мастер манежа был недоволен: «Нет, малый, это не ливер. Надо иначе. Я канифолюсь, потом - сразу на фиц, вот тут и продажа. Будет полный ливеронс». Литератор веско кивает - все ясно. А я сижу за соседним столиком, сижу, точно якут в Индонезии - не понимаю ни единого слова.
***
В 1950-м году в Центральном театре Советской Армии ставили пьесу о мелиораторах. Драматург Барянов со сладким ужасом рассказывал мне о режиссере Канцеле: «Он прямо опасный вольнодумец, ходит по сцене и напевает: «жить невозможно без орошенья». Барянов не имел к этой пьесе никакого решительно отношения и дело не в самолюбии автора, которого шутка могла задеть. Но всюду тогда прорывали каналы, мелиорация была в моде - получалось, что Канцель сотрясает основы.

Проще всего объяснить подобное трусостью бедного драматурга. Если бы так! Анатолий Барянов был человеком безумной храбрости, равного ему я не видел, хотя знавал я не одного героя и среди них даже Покрышкина. Писавший о разведчиках пьесы, Барянов был сам разведчиком-асом, нелегалом, которому поручались почти невыполнимые миссии.

( Комментарий, сделанный в 1990-х: Всегда не устаешь удивляться несовпадению военной отваги и политического мужества. Но в анекдоте, мною рассказанном, не требовалось и подобия мужества. Жизнь в этом странном паноптикуме переворачивала мозги. Человек начинал походить на робота.

Поразительно, что при этом Барянов был несомненной индивидуальностью, своеобразнейшим экземпляром. Он чувствовал мой к нему интерес и иногда бывал откровенен. Частенько говорил о себе: «Я - человек казарменного воспитания». Всегда был готов к решительным действиям. За кордоном, на чужой территории, застрелил сбежавшего из Союза коллегу - выполнил боевое задание. Случалось ему, на всякий случай, избавляться от ненужных свидетелей. Однажды он с горечью мне сказал: «Рука, способная на такое, не напишет уже ничего высокого». О дамах говорил очень сдержанно, но порою бросал не без гусарства: «В мужчине женщина должна чувствовать острый запах судьбы». Сам он в личной жизни был неудачлив - из Германии под видом жены вывез молодую разведчицу, и этот фиктивный брак перерос мало-помалу в настоящий - юной немке некуда было деться. Но истинный союз не возник даже при схожести биографий - рядом жили два чужих существа.

В этом человеке без внешности (девять из десяти им встреченных на него бы не обратили внимания) тлела какая-то червоточина, размежевавшая его с сослуживцами, толкнувшая к письменному столу. Среди десятков картонных подделок из той же тематической рубрики пьесы Барянова выделялись - и ощущением достоверности, и необычной мужскою жесткостью, сквозила в них некая тайная боль. Жена его, как он мне сказал, «легче живет на этом свете», невзирая на свою чужеземность. Однажды он меня с ней познакомил - уютная пожилая немочка с круглым добродушным лицом, полненькая, с пышными формами, рассказывала о своих цветочках - благодаря ее стараниям в доме у них оранжерея, голос журчал, как ручеек. Впоследствии он обронил, что она даст ему сто очков вперед по беспощадности и по бесчувственности. В общем, таков и весь ее круг - когда друзья приходят к ней в гости, он никогда не остается. Странно, но ему тяжелы их разговоры, их стиль, их песни. В конце концов, он ушел из дома - и жил один, и пил в одиночестве. О смерти его соседи узнали случайно - уже на четвертый день.
***
Из многочисленных рассказов о некрасовских штудиях Чуковского, бесспорно, привлекают внимание самобытные речи Корнея Ивановича, в высшей степени эмоциональные, которые без особых усилий можно свести в такой монолог:

«И вот наступают дни Некрасова, и я хожу, хожу по школам, вхожу в классы, сидят за партами милые чудные малыши, уткнули свои кулачки в щечки, смотрят сияющими глазенками, потом, послушав меня, задумываются, сидят, притихшие, озабоченные, тронула их судьба поэта. А у столов стоят учительницы, молодые, бодрые, кровь с молоком. Казалось бы, что им судьба Некрасова? И время другое, и строй другой, свои дела, интересы, задачи. Но нет, нет, вон одна пригорюнилась, вон закручинилась другая, вот третья ладошкой смахнула слезу - нет, вижу, им дорог, дорог Некрасов. Да вот я и сам, хотя уж немолод, да что там - немолод, попросту стар, а вот, однако ж, не сдался годам, не полеживаю на своем диванчике, мол, все трын-трава, моя хата с краю… Нет! Все хожу, хожу по школам, бросаю доброе семя в почву и сколько хватит сил говорю об этом печальнике горя народного, этом высоком израненном сердце, этой святой страдальческой тени. И так светло, так светло на душе…

Но, конечно, что там скрывать, иногда, вдруг - и уколет недоумение: а почему я хожу по школам, зачем пытаюсь что-то внушить этим малолетним дебилам, недоноскам, потенциальным бандитам, что такое Некрасов? Очень им надо! Сидят, глядят тупыми гляделками и думают сейчас об одном, как бы стрельнуть в меня из рогатки. Рядом стоят их педагогини, злые, насупленные, все векши, ни одной не касалась рука человека, пахнут мочою и нафталином, много им дела до Некрасова, они уж за то его ненавидят, что он был в штанах, значит, классовый враг! И сам я тоже хорош, прохиндей, скоро пора протягивать ноги, восемь десятков - лежи на печи, старость должна быть благообразна! Так нет же, все бегаю, бегаю, бегаю, этакий мышиный жеребчик, жалкий хлопочущий старичишка, и все говорю, говорю, говорю об этом картежнике, об этом шулере, да! в карты играл нечисто! Нечисто! Присваивал чужие доходы, обманывал женщин, подло обманывал, лежал себе на медвежьей шкуре и фарисейски вопрошал: кому на Руси жить хорошо? Как будто кто-нибудь сомневался, что только ему одному-единственному и впрямь на Руси жить хорошо. Все это знали, что уж тут спрашивать?..

Ах, мерзко! Но взглянешь в глаза детей, чистые, светлые, как озера, и так становится хорошо…»
Далее все идет, как в начале, так сказать, по второму кругу.
***
Едва взлетишь мыслью, упрешься в цензуру. Привстанешь с колен, упрешься в цензуру. Поднимешь голову, упрешься в цензуру. Лихтенберг заметил, что книга, которую следовало бы запретить самой первой, - это каталог запрещенных книг.
Однако и цензура, случается, способствует произрастанию семени. И у запрета, сколь это ни странно, есть эстетическое назначение - он силой уводит от публицистики. И все же вся радость такого открытия меркнет при мысли, что его навязали. Позвольте вступить на путь художества без ваших постоянных толчков.

Больше всего Михаил Михайлович Зощенко ценил наблюдение одного англичанина: «Смысл жизни не в том, чтобы удовлетворять желания, а в том, чтобы их иметь». Эта антибуддистская мудрость так характерна для него! До конца своих многотрудных дней, растоптанный паровым катком Системы, полувменяемый, безнадежно больной, он все еще желал справедливости.

Чем крепче у писателя локти, тем слабее пальцы, что держат перо.
***
Нынче вспомнил политрука Муратова с его истерической боязнью совершить политическую ошибку и - по странной ассоциации - юбилейный вечер Михаила Светлова. Председательствовал Ярослав Смеляков, худой, с лицом, словно изглоданным, с темными, острыми глазами, жутко мерцавшими в глубоких впадинах, трижды сидевший в лагерях, весь исполосованный жизнью. «Мы чествуем сегодня, - надсадно кричит он в виновато притихший зал, - поэта, ни раза, ни единого раза, не совершившего ошибки!»

В самом деле он был похож на Муратова - такой же тощий, такой же истовый, с таким же полубезумным взглядом.

Печальный, на сей раз не улыбающийся, не разжимающий уст Светлов, Шолом-Алейхем Союза советских писателей, безмолвно слушает эту речь. Невесело оказаться поэтом, за всю свою жизнь не совершившим ни единой, ни е-ди-ной ошибки.

(Комментарий, сделанный в 1990-х: Он был негромок и привлекателен. Всегдашней снисходительностью и доброжелательностью он как бы умело самортизировал свою недюжинную наблюдательность. Можно сказать, нашел нишу. Глаза лучились веселой печалью (сочетание в этом случае точное). В ту пору его жена Радам еще не ушла от него к Понтекорво (итальянскому физику, оказавшемуся в Москве по зову сердца и наших спецслужб). Однажды Светлова кто-то спросил: «Скажите, кто этот человек, беседующий с вашей женой?» Светлов сказал: «Понтекорво, физик. Он за нею ухаживает. И небезуспешно».

Да, он выгородил свое местечко - скупой лирический вздох режима, ностальгирующего о комсомольской юности. Его элегическая игра в умудренность, его всеприемлющее обаяние заставили даже закрыть глаза на его семитское происхождение. Оно стало сразу и содержательным и формообразующим качеством - Шолом-Алейхем, удостоенный Ленинской премии. Творчество его, видно, забудется, но личность и стиль, возможно, и вспомнятся.)
***
Наблюдая победу трагикомедии как жанра, востребованного эпохой, то и дело вспоминаю историю деловитого шоферюги Виктора, которую он мне рассказал. Не бабник, никогда им и не был. Но нужна была комната, свой потолок, общаги совсем его доконали. И главное, не будь холостым, комнату он мог получить - очень уж все удачно сошлось, ведомственный домина достраивался и был почти готов к заселению. Надо было скорее жениться. Но все кандидатки, увы, отпали по независящим причинам. Виктор взял отпуск, рванул в деревню - сроки отчаянно поджимали. Там вызвал он девичий переполох, ибо, страхуясь от неудачи, закидывал в разных местах свой крючок, не обходя ни одной вниманием.

При этом ввиду нехватки времени с ходу форсировал события. Эта беспроигрышная стратегия не привела, однако, к успеху - местные парни его изметелили, да так, что он уже отходил. Полумертвый, был доставлен в больницу и здесь познакомился с медсестрой. Исцелился он быстро, нельзя было нежиться, можно было опоздать к заселению - мысль эта помогла организму. Когда он выписался, они зарегистрировались. И действие понеслось к хэппи-энду. Ему был выдан ордер на комнату. В ней он и зажил вместе с женой, с трудом привыкая к своей удаче. Что было основой его ликования - жилплощадь или семейная жизнь - мне не до конца прояснилось. Но, в сущности, это не так уж важно - я видел счастливого человека.

И сразу же понял: в моих руках трагикомический сюжет, настолько объемный, что он вмещает и любовную и социальную жизнь этих непостижимых лет. Все есть в нем - и наш повседневный быт, и мечта, граничащая со страстью, и новый герой, который готов на авантюру и на смерть, и любовь, и рифмующаяся с ней кровь и, наконец, счастливый конец, вознаграждающий за испытания.
***
Вот он, наш сегодняшний жанр, когда после тотальной войны, после безжалостного террора, после всего, что мы с вами пережили (многое переживаем и ныне - бедность, бездомность, зависимость, тупость, тусклую казенную жизнь), - нам нужно спастись и закрыться иронией.

Несчастные люди устали страдать, созрели для того, чтоб смеяться над самой драматической темой, над самым трагическим поворотом - будь то война, будь то разлука, будь то даже последний час. (Комментарий, сделанный в 1990-х: До сих пор не могу я себе простить, что так и не написал этой пьесы.)
***
Лет двадцать пять тому назад, а может быть, и того больше, администрация актерского Дома в благословенном Комарове, что в сорока минутах езды от славного города Ленинграда, урожденного Санкт-Петербурга, затеяла Клуб интересных встреч. По замыслу оной администрации было положено приглашать разных прославившихся господ и этим украсить актерский досуг.

Для открытия клуба обратились к знаменитому композитору-песеннику. Помимо дани понятного уважения автору превосходных песен, вошедших в повседневность сограждан, тут был и некоторый расчет - композитор и сам жил в Комарове, от дачи его до актерской здравницы было просто рукой подать. Путь наименьшего сопротивления, бесспорно, просматривался в этом выборе, но кандидатура была поддержана - Василий Павлович был у всех на устах.

Однако кому же вести этот вечер? Тут не могло быть ни колебаний, ни сомнений, ибо в Доме жила Елизавета Ивановна Тиме. Народная артистка республики, жена академика Качалова, дочь николаевского генерала, в молодости предмет воздыханий Александра Федоровича Керенского - чистопородная петербуржка.

Когда делегация к ней обратилась с просьбой представить высокого гостя, Тиме пришла в большое волнение.
- Нет, нет, - воскликнула она, протестуя, - слишком ответственно, я на отдыхе. Это потребует напряжения всех моих сил… Нет, невозможно!
- Но, Боже мой, Елизавета Ивановна, кто, если не вы? Нет, только вы! Да и какое тут затруднение - просто представите композитора.
- Ах, Господи, все со мной можно сделать. Характер - воск, всегда для общественности готова, рассудку вопреки, не пожалеть себя хоть немножко. Ну, хорошо, ах, какие вы все же, но я-то, я-то… как легкомысленно! И все потому, что так нужно актерству.

- Ну вот и славно. Вы - наше солнышко.

Утром торжественного дня Тиме отправилась в Петербург к своей парикмахерше Луизе, которая сделала ей прическу, вернулась она с любимым платьем, платье отгладили, она тихо постанывала: «Будьте осторожны, гюпюр…»

В три часа она легла отдыхать, прося не тревожить ее до вечера, при этом бормотала чуть слышно: «Нелепый, невозможный характер… все - для общественности, ничего для себя…»

К восьми часам зал стал заполняться. В актерской среде всегда соблюдается, как ни в какой другой, иерархия: в первых рядах вальяжно сидели народные артисты Союза, поглаживая свои животики, чуть дальше - народные артисты республик, еще дальше - заслуженные и просто артисты, а в задних рядах теснились те, кто пребывал на договорах и вообще неизвестные люди. На сцену вышла встреченная плесканием рук Елизавета Ивановна Тиме - она была в гипюровом платье, в новой, весьма эффектной прическе. Почти благосклонно улыбаясь рукоплескавшим своим коллегам, величественно уселась за столик. Не было только героя встречи.

Василий Павлович имел обычай, которому неуклонно следовал, - каждый день в восемь вечера шел на станцию и там принимал свои триста грамм. Этот режим был освящен прочной традицией, и он, естественно, не видел причины его нарушить и в день открытия Клуба интересных встреч. Итак, в восемь часов он был, как всегда, в уютном пристанционном буфете, где в обществе двух весьма обаятельных, хотя и незнакомых людей, вкусил свою неизменную порцию.

Таким образом, отнюдь не в восемь часов, а с опозданием на три четверти часа Василий Павлович появился в зале. Директор был на пределе паники, Тиме нервно мяла батист в длинных аристократических пальцах, горько шепча: «Вот так всегда… исключительно по собственной слабости и неумению отказать…» Можно только себе представить, с какою радостью и облегчением встречен был долгожданный гость, взошедший по ступенькам на сцену.

Василий Павлович был хоть куда, держался уверенно и бодро, был, правда, несколько красен лицом, заметно побагровел затылок. Он сел рядом с Тиме и, чуть насупясь, стал смотреть на притихший зал, на народных-Союза и народных-республик, на заслуженных и просто артистов.

Тиме встала и мягко заговорила:- Нет достаточно слов, чтоб воздать хвалу нашей разумной администрации, учредившей Клуб интересных встреч. Не секрет, что наша актерская жизнь протекает в стенах любимых театров и поэтому нам часто приходится вариться в собственном соку. В мучительном повседневном труде, ушедшие в творческий процесс с головой, мы порою обкрадываем себя, лишаясь общества значительных личностей, составляющих цвет и славу времени. И когда перед нами встал вопрос, кто же будет первым в ряду тех титанов, с которыми нам предстоит увидеться, здесь сразу же явился ответ: естественно, наш Василий Павлович! Само собой, он, и только он!

Василий Павлович! Мы пригласили вас не только как нашего выдающегося, а вернее, великого композитора, - не сомневаюсь, что потомки именно так вас и назовут, - не только как вдохновенного автора незабываемых мелодий, которые у всех на слуху. Вы не только певучий голос эпохи - вас призывая, мы звали сюда совесть отечественной интеллигенции, мощный сверкающий интеллект, не побоюсь этого слова - вы рафинированнейший художник, славящийся своей эрудицией, энциклопедическими познаниями. Что ж удивительного, что нам мечтается хоть слегка, хоть несколько причаститься к бессонной работе вашего духа - поведайте нам, Василий Павлович, все, что вы сочтете возможным, а мы в молитвенной тишине будем благоговейно внимать вам.

Елизавета Ивановна села под шумные аплодисменты. Василий Павлович привстал, аплодисменты еще больше усилились. Он подошел к краю эстрады. Все примолкли. Василий Павлович молча и грозно смотрел на зал.

Так в почтительной тишине прошли две или три минуты. Потом далеко, в глубине зала, раздался отчетливый смех договорников. Он оказался заразительным - весело смеялись артисты, им сдержанно вторили заслуженные, негромко посмеивались, покачивая сереброволосыми головами, народные артисты республик, а в первых рядах многозначительно чуть слышно похрюкивали и улыбались народные артисты Союза.

Василий Павлович сделал шаг вперед. Лик его стал еще более красен. Наконец он решительно произнес:
- Я вас сейчас всех обоссу!
Дамы взвизгнули. Тиме упала в обморок. Клуб интересных встреч закрылся. Как выяснилось потом - навсегда.
***
Был странный ежегодный обряд - первомайские лозунги партии и комментарии средств информации. «С огромным подъемом встретили шахтеры Мосбасса призывы Центрального Комитета». Не было худших пропагандистов, чем те, кто служил этой системе. Стоит только себе представить, как выглядит этот «огромный подъем». Вот встречают друг друга шахтеры на улице. «Ну что, Колян, слышал призывы?» - «Слышал, Серега, душа поет». - «Дай поцелуемся на радостях…» - «Давай, чертушка, и меня пробрало…» Все радостно поздравляют друг друга, лобзаются, кто-то уж очень чувствительный смахивает мужскую слезу. То же - и деятели искусств. Счастливый сияющий Шостакович душит в объятиях Хачатуряна.

О миролюбии ислама столько сказано аятоллой Хомейни и вслед за ним - его последователями. Но для жертв уже не хватает кладбищ

Какое горькое ощущение от мемуаров советских артистов. Очень многих из них я знал. Они комфортно расположились в нашем свинюшнике, охотно играли предписанную макулатуру, «создавали образы положительных героев» и получали за это регалии. Вспоминают об этом со вкусом, с сознанием своей элитарности. Все смещено, искажено, все воспринято с дикарским восторгом. Вот, например, совсем неглупая, незаурядная Пыжова, которую так любил Качалов, пишет в своей книге «Призвание»: «Мое сопротивление внутренней позиции Михаила Чехова заставило меня страстно мечтать о современных ролях, пробудило общественный темперамент, вызвало стремление заняться политическим образованием, а когда в Театре Революции меня выбрали председателем местного комитета, я занялась этой работой с большим энтузиазмом. Среди дорогих моему сердцу памятных вещей хранится выданный мне пропуск на завод „Электросвет”».
Обрываю цитату, сил не хватает.
***
Воспоминания Чуковской об Анне Ахматовой. Странное дело! Она, бесспорно, была влюблена в свою героиню, фанатичка, служила ей верой и правдой. Ради нее она не считается ни с собственным зрением, почти отсутствующим, ни с больными опухшими ногами. По первому зову она готова бросить свой дом, дела, работу, даже безмерно ее захватившую - ранним ли утром, глубокой ли ночью, кинуться к своей повелительнице - читать ли верстку, статью, две-три строчки, только что нежданно рожденные, или пришедшую телеграмму. Ловлю себя на том, что меня буквально преследуют эти сгорающие, эти слепнущие глаза, эти отказывающиеся служить бедные опухшие ноги.

Эпическая, античная преданность! Но что ж возникает из этих трех книг, из этого мемуарного подвига, какая Ахматова предстает? Умная, властная, славолюбивая, недобрая, никого не любящая, думающая лишь о месте в истории и ревнующая историю к Пастернаку, к Цветаевой, к Заболоцкому, к Блоку, к каждому самобытному голосу. Даже больного несчастного Зощенку, которому жить осталось полгода, она добивает своим рассказом. Всякая ее похвала (самая пышная и щедрая) сопровождается тонкой добавкой, этакой ядовитой специей, в сущности, сводящей на нет все лестное, сказанное в начале. В зловещую нобелевскую неделю, когда на Пастернака обрушились со всех сторон - и сановная сволочь, и доброжелатели-коллеги, она не находит ни слова сочувствия для старого друга - одно раздражение, странная, желчная реакция. Солипсизм, доведенный до абсолюта, до религии, ни больше ни меньше! («Трагический случай нарциссизма», - писала английская журналистка.)

Неужто же Лидия Корнеевна не понимала, не разглядела, что вышло из-под ее пера? Признанный мэтр редактуры, опытный, сильный литератор? Не верится. Так что же тут было? Реванш (возможно, и подсознательный) за эти годы духовного рабства, почти мазохического самоотречения, за все ташкентские унижения? Ответа мы никогда не узнаем.

Вместе с тем мемуары великолепны - своей беспощадностью, прежде всего. Но чем они выше, тем горше думаешь - и об Ахматовой и о Чуковской, обо всем нашем несовершенном роде. А главный итог размышлений не нов - чем одареннее произведение, тем оно свободней от автора, тем меньше оно от него зависит.
***
Впередсмотрящий идиот.
***
Через год или два после войны Надежда Сергеевна Надеждина организовала ансамбль «Березка». Победившая фашизм держава парадоксально, но необратимо вступила на путь национализма, близилось время идейной борьбы с «безродными космополитами», и хваткая, жесткая, энергичная Надежда Сергеевна Надеждина, как говорится, попала в яблочко. Стройные девушки в сарафанах, стройные и одновременно вальяжные, румяные и вместе с тем белолицые, пшеничноволосые, все красивые, плавно плывущие по сцене царственной лебединой стаей, олицетворяли Великую Русь.

Однако обласканную властью, высокую, крупную, крепкотелую, всегда уверенную на вид Надежду Сергеевну Надеждину одолевала своя забота. Мать ее была старой еврейкой - довольно известной в тот период деятельницей детского театра, автором популярных пьес Александрой Яковлевной Бруштейн. Это родство и удручало и, безусловно, компрометировало Надежду Сергеевну Надеждину, она его всячески скрывала, запрещала матери появляться в ее обществе и даже рассказывать, кто такая ее высоко взлетевшая дщерь.

Скрыть, разумеется, было трудно. Помню, знакомая мне девица, танцевавшая в этом славном ансамбле, весьма непосредственное существо, непонимающе восклицала: «Какое странное отношение! Такою матерью можно гордиться!» Все обстояло наоборот. Гордилась своею дочкой старуха, фанатически ее обожавшая. Она пробиралась тайком на концерты - ждала, когда наконец, уступив шумным вызовам избранной публики, на сцене появится ее дочь, Надежда Сергеевна Надеждина.
***
Постмодерн способен быть собутыльником, но не наперсником в горький час. Главная же беда его в том, что он со своим анархическим пафосом семантической эгалитарности обречен не только из-за того, что позвоночник искусства - отбор, но уже потому, что идея равенства обнаружила на исходе века свою тотальную несостоятельность."
Previous post Next post
Up