P. Ш. Ганелин: Советские историки: о чем они говорили между собой

Jan 17, 2008 01:29

Страницы воспоминаний о 1940-х - 1970-х годах. "Я отчетливо сознаю, что могу быть обвинен в уходе от строгой научности. Но должен заметить, что производившийся в то время, о котором я рассказываю, историографический и источниковедческий анализ событий и явлений, независимо от того, к каким историческим периодам они относились, был связан с множеством обстоятельств, казалось бы, чуждых науке, но, к сожалению, очень и очень на нее влиявших, в гораздо большей мере, чем в другие времена. Мало того, именно поэтому такие обстоятельства подчас с наибольшей яркостью характеризуют то трагическое время, о котором идет речьИ для подлинно научных оценок историографии важны реалистические представления об условиях, в которых жили создававшие ее люди. Условия эти, влиявшие на ими написанное, как правило, оставались за его рамками. Не только быт в узком смысле этого слова (в какой квартире жили и т. д.) имеется при этом в виду, но и житейские обстоятельства в отношениях между различными частями исторической корпорации, между историками и властью.Подлинная картина жизни того времени много сложнее тех представлений, которые складываются о ней теперь и сводятся иногда к тому, что люди жили в идеологической клетке, боясь друг друга, боясь власти, занимались сплошным доносительством и имели в виду единственную цель - писать, как требовалось. Так действительно было, но было и не только так.

Ручейки информации, спускавшиеся вниз с самого верха, стали до некоторой степени обыденностью. Иногда сведения оттуда бывали пикантными. После гибели в автомобильной катастрофе в 1962 г. председателя Ленгорсовета Н.И. Смирнова между Хрущевым и считавшимся вторым после него лицом, переведенным из Ленинграда Ф.Р. Козловым, произошел скандал, записанный в дневнике Н.Я. Эйдельмана ... через 8 лет после отставки Хрущева и после смерти Козлова. "На каком-то заседании (Политбюро или Пленума) Козлов предоставил слово Хрущеву, а тот вдруг зачитал письмо [Козлова] из сейфа Н.И. Смирнова - о лысом м..., а дальше: "Скоро приеду, пусть Нинка и Эльвира подмоются ". У Фрола инсульт - Н.С.: "Сдохнет - похороним в Кремлевской стене, выживет - пусть пеняет на себя " (появилась шутка: "смерть возвратила в наши ряды..")

Осенью 1943 г- я оказался в Москве и столкнулся с последствиями принятого в октябре этого года под председательством Сталина партийного решения об ограничении роли евреев в различных областях жизни страны. Как это ни странно, но воспитанная в нерушимо интернационалистском духе интеллигенция была взволнована слухами об этом, пожалуй, сильнее, чем процессами и расстрелами 30х годов. С весны 1943 по наблюдениям И.Г. Эренбурга, возобновилась общая «строгость» (он связывал это с победой в Сталинградской битве). Но «строгость» была какая-то неполная. Так, к моему отцу пришла по делу заместительница декана истфака МГУ (кажется, фамилия ее была Рубина) и с иронией рассказала, что с поступлением на факультет С.И. Аллилуевой все преподаватели марксизма-ленинизма отказались читать лекции на ее курсе. Каждый из них с ужасом представлял себе, что отец этой студентки заглянет в ее конспекты. Положение спас своим согласием старый большевик В.Г. Юдовский.

У Я.М. Света были свои многочисленные связи в литературной Москве Помню его рассказы о двух тостах А.Н. Толстого, позволявшего себе еще в Ленинграде, а затем и после переезда в Москву такие шутки, которые ярко характеризовали эпоху. После отмены входившего в состав гонорара драматургов поспектакльного сбора Толстой устроил прием в «Европейской», где заявил, что со времени отмены крепостного права его род не переживал удара такой силы. А в Москве на банкете по поводу юбилея одной из канонизированных мхатовских актрис, проходившем в неофициальной обстановке, он вдруг самым торжественным образом провозгласил тост за Великую октябрьскую революцию. «Она всех нас сделала тем, кем мы стали», - пояснил он свои слова и, обращаясь к юбилярше, спросил: «Вот Вы, кем были Вы до этой революции?» И сам ответив на свой вопрос наименее лестным для нее словом, заключил: «А теперь мы пьем за Вас как за обломок великой русской культуры».

Были признаки того, что Сталин подумывал об отправке в Израиль добровольческого корпуса из советских евреев для создания там государства народной демократии. В качестве командующего называли генерала В.Я. Колпакчи, по национальности караима. В политотделах военных академий собирали заявления, причем подавшие их впоследствии не пострадали. Мой друг В.Я. Голант декламировал составленное при его участии заявление инженер-полковника Рабиновича, состоявшее из одной фразы: «В ответ на сделанное мне командованием предложение принять на добровольной основе участие в освободительной борьбе народа государства Израиль сообщаю о своей готовности к такому участию, если партия и правительство сочтут его соответствующим интересам моей родины - СССР».

Н.М. Васильев, ответил евреям, пришедшим просить о легализации молельни в частной квартире поблизости от Суворовского пр., поскольку до синагоги на Лермонтовском пр. им не дойти, а ездить по субботам на трамвае нельзя по религиозным канонам: "Легализовать молельню я не могу, но помощь верующим - мой долг. Передайте им, что тов. Васильев всем разрешил ездить по субботам на трамвае"

Но уже зародилось скептическое отношение к таким формулам, как, например, «физкультура и спорт в период столыпинской реакции и нового революционного подъема» или «родовспоможение в период перехода от феодальной раздробленности к образованию русского централизованного государства»

...вернусь в 1949. Формы кадрового контроля, внедрявшиеся в практику, мне пришлось увидеть воочию. Случилось так, что в разгар приема в высшие учебные заведения летом этого года мне пришлось быть в помещениях приемных комиссий сначала университета, а затем Института им. Герцена. В университете ответственный секретарь комиссии сидел за письменным столом, а по обе стороны от него, следя за каждым его словом и движением, сидели в неловких позах вплотную к нему (стол был на одного) двое чернявых мужчин. Минут через тридцать в герценовском я увидел точно такую же картину. Сидевшие рядом со здешним секретарем люди были так похожи на виденных мною в университете, что в первый момент мне показалось, будто они меня обогнали по дороге. Но это были другие люди, и задания у них были разные. В отличие от университета в герценовский институт евреев все-таки принимали, и в немалом количестве.

Это было время участившихся арестов. Запомнилось поведение людей в связи с ними. Кажется, один только раз в частных разговорах мне довелось услышать об арестованном в обвинительном духе. Мы, аспиранты, должны были участвовать в чистке факультетской библиотеки и «бубнении», как мы это называли, ее фондов. На книгах был штамп библиотеки Ленинградского университета им. А.С. Бубнова. А Бубнов, нарком просвещения, был расстрелян и его имя в сохраненных в фонде книгах требовалось с помощью особой печати «погасить». Некоторые книги подлежали изъятию по инициативе снизу, которую, впрочем, старались не проявлять.
Вероятно, опасениями перед такими выходками определялось поведение моих однокурсников Э. Кузнецовой и ее мужа И. Вольфсона. У нее была арестована мать, и они оба не только не говорили об этом, но и старались вести себя так, словно ничего не произошло. ...литературный критик Б.С. Вальбе во время блокады у себя дома вместе со знакомым литератором В. Дружининым топил «буржуйку» (так назывались маленькие чугунные печки) книжками из своей библиотеки. Среди них была изданная в Одессе во время гражданской войны брошюра об Армагеддоне. Вскоре он был вызван в НКВД, но отпущен. Тихий мудрец, всему научившийся сам (в дореволюционных провинциальных газетах, если не ошибаюсь, «Бердичевском вестнике» и «Юго-западной Волыни», полемизировавших между собой о Шопенгауэре, были его пространные статьи), он знал, что это означало, и в разговорах со знакомыми скорбно шутил: «Если бы Вы знали, как я умею бояться». Впрочем, дело это было нешуточное. Я присутствовал при том, как уже через несколько лет после смерти Сталина один опытный и доброжелательно относившийся к члену-корреспонденту Н.В. Пигулевской человек упрекал ее в том, что она стала мало бояться. Она оправдывалась: «Нет, я боюсь, очень боюсь»

А.И. Буковецкий, вернувшись, рассказывал, что связь с братьями Вознесенскими чуть ли не перевесила в представлении следователя его принадлежность к меньшевикам в 1917. Помимо того, что он был членом кафедры А.А. Вознесенского, он оказался еще и содействовавшим карьере «врага народа» Н.А. Вознесенского: сохранилась с давних пор характеристика, данная тому Буковецким. В ней отмечалась успешная работа студента Н. Вознесенского в руководившемся Буковецким семинаре по денежному обращению. Вина профессора усугублялась сохранением или возобновлением компрометирующей его связи: в 1946 г. он шел в Москве по Кузнецкому мосту. Председатель Госплана увидел его из своего автомобиля и узнал (А.И. Буковецкий прихрамывал на обе ноги), остановил машину и отвез туда, куда тот направлялся. Что охрана зарегистрирует пассажира и затем последует его «разработка», Вознесенский должен был знать. Но вреда себе от знакомства с Буковецким, он, по-видимому, не испугался. Предположить же, что опасность для окружающих будет исходить от него самого, он, конечно, не мог. Как бы то ни было, совершенно естественный человеческий поступок, возможно инстинктивный, в условиях тогдашней действительности оказался недопустимым. В соответствии с ними следовало отвернуться и ехать дальше.

Вообще в университете была своя собственная строгость, не смягчавшаяся даже под влиянием либеральных проявлений на самом верху. Через два года после меня истфак кончил специализировавшийся по той же кафедре Э.М. Павлов. Его мать работала в ЦК ВКП(б), где имела отношение к связям с компартией Франции. Об этом было всем известно, потому что на юбилее Сталина речи представителей зарубежных компартий переводились публично называвшимися работниками ЦК и ею в том числе. Но через два года после этого Э. Павлову в поступлении в аспирантуру отказали. Я спросил о причинах этого тогдашнего парторга кафедры, сославшись на мать в ЦК. «Мать матерью, - ответил он мне, - а отец расстрелян». А через некоторое время после смерти Сталина Э. Павлов занял в горкоме такой пост, что университетское начальство оказалось в некоторой от него зависимости. Мы говорили по этому поводу: «Неважная картина - коза дерет Мартына, а вот наоборот - Мартын козу дерет». Впрочем, Павлов, насколько мне известно, был очень корректен в своем поведении.

Моя двоюродная сестра Мэри жила в семье профессора Певзнера и его жены, которая была ее тетушкой. Как тогда мне рассказывали, в возглавлявшемся М.И. Певзнером Институте лечебного питания был арестован доктор Берлин, родственник служившего во время и сразу после войны в английском посольстве в Москве Исайи Берлина, впоследствии сэра. И. Берлин практиковал встречи с советскими гражданами без предварительного согласования с властями СССР. Говорили, что и арест доктора Берлина объяснялся его контактом с английским родственником, хотя их встреча носила официальный характер. Арест повлек за собой появление в институте комиссии из райкома партии по кадровым вопросам. М.И. Певзнер скоропостижно умер, то ли отчитавшись перед комиссией, то ли не успев этого сделать. А его вдова Л.М. Певзнер была арестована вместе с врачами. Известные мне связанные с ее арестом два эпизода не совсем соответствовали той пропагандистской словесности, которая была создана вокруг «убийц в белых халатах», и по-видимому, как теперь представляется, означали, что причастные к делу или, по крайней мере, осведомленные относительно его хода люди не питали полной уверенности в его доведении до конца.

Эпизод первый. Моя кузина, взяв дядину записную книжку с телефонами пациентов, остановилась на А.Я. Вышинском. Его жена пригласила ее сейчас же приехать, а затем вместе с ней ожидать его до позднего вечера. Не ссылаясь на то, что он министр иностранных дел, Вышинский пообещал попросить следователя получше обращаться с арестанткой и предложил содействие в передаче ей теплых вещей.
Эпизод второй. Домоправительница Певзнеров Евгения Степановна (к сожалению, не знаю ее фамилии) была вызвана к следователю, который сначала упрекал ее в кулацком происхождении, а потом, в противоречии с этим, попытался ей доказать, что профессорская чета ее эксплуатировала, и чуть ли не выражал ей в связи с этим сочувствие. Это-то и возмутило Евгению Степановну больше всего, и она заявила своему собеседнику, что он в жизни не видел столько денег, сколько она могла получить чаевых за один профессорский прием, если бы их брала. Этим допрос окончился, и она была отпущена.
При освобождении Л.М. Певзнер Берия сам явился на рассвете 4 апреля 1953 в ее камеру и просил не вешать телефонной трубки, если после первого прочтения по радио в 6 часов утра сообщения «В МВД СССР» иностранные корреспонденты станут звонить ей домой. «Говорите, что хотите, только не вешайте трубки», - просил он. Мне рассказывали, что она узнала о смерти Сталина только дома, как и профессор В.Н. Виноградов, который, входя в квартиру, приписывал ему свое освобождение.

Значительным событием в жизни писательской организации, волна от которого также докатилась до Библиотечного института, был приезд Ж.-П. Сартра. Ему уделялось очень большое внимание со стороны властей, а он вел себя с некоторой игривостью. По окончании встречи в Доме писателя он вежливо всех поблагодарил, а известного специалиста по французской литературе Б.Г. Реизова, члена-корреспондента АН СССР, декана филологического факультета ЛГУ, пригласил поехать с ним в гостиницу поужинать. Но тот исчез, люди в штатском, сопровождавшие Сартра, обежав здание, его так и не нашли. Сартру пришлось ужинать без него. На следующий день один из не сумевших обнаружить Реизова в Доме писателя пришел к нему в деканат филологического факультета университета с вопросом, где же он спрятался. «В туалете», - ответил тот. «Мы там были», - возразил пришедший. «Вы были в мужском, а я-в женском», - ответил Б.Г. Реизов, твердо знавший, что для ужина требовалось не только приглашение Сартра, но и официальное разрешение или даже поручение.

Н.Д. Синцов, 2 рассказа. Первый состоял в том, что в 1943 Сталин распорядился, чтобы ленинградские руководящие работники написали свои воспоминания о блокаде (Синцов, если не ошибаюсь, возглавлял радиокомитет). Второй относился к М.М. Зощенко, который после постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград» остался без всякого заработка. Однажды Синцову позвонил начальник Управления пропаганды и агитации ЦК Д.Т. Шепилов, который от своего имени и от имени находившегося у него А.А. Фадеева попросил помочь писателю. Синцов и директор Ленинградского отделения Гослитиздата, к которому он обратился, решили заказать Зощенко перевод. Было выбрано произведение финского писателя И. Лассилы «За спичками». Благонадежность автора, расстрелянного белыми в 1918 г., сомнений не вызывала, перевод был сделан и вышел в свет. После этого Шепилов позвонил с просьбой повторить подобную операцию. Но уже ощущались признаки надвигавшегося «ленинградского дела», и Синцов сказал, что его обращение куда бы то ни было в пользу Зощенко может тому только повредить. Шепилов все понял, и чуть ли не на следующий день у Синцова появился человек, вручивший ему пакет с деньгами для Зощенко от Шепилова и Фадеева, который Синцов передал Зощенко, пригласив его к себе.

В.В. Бедин (ЦГИАЛ).Однажды в разговоре он обнаружил такую осведомленность в трудах ленинградских историков, что я спросил его: «Неужели Вы все это читали?» Он ответил: «Читал все, что они пишут друг на друга в обком». В людях и специалистах он разбирался превосходно. Вместе с С.Н. Валком был редактором путеводителя по архиву, многие годы остававшегося незаменимым. Как опытный аппаратчик высоко ценил хранимые документы с точки зрения качества работы царских ведомств. «Что-что, - говорил он, - а вопрос готовили как следует».

Под понятие архивного фетишизма вполне подпадало расхожее представление, согласно которому само то обстоятельство, что документ попал в архив, удостоверяет истинность его содержания, а уж если он был или стал секретным, сомнений в ней не может и быть. Между тем зависимость между достоверностью документа, естественностью его происхождения - с одной стороны, и способом его попадания в архив - с другой, может быть не только не прямой, но даже обратной. Приведу, выходя за хронологические рамки, несколько примеров, действительно предостерегающих против фетишизации архивного достояния, безоговорочно доверчивого отношения к документу любого происхождения, вошедшему в состав архивного фонда или коллекции.

В 1957 был опубликован полицейский документ о заседании Петербургского комитета большевиков 25 февраля 1917 необыкновенно боевого содержания. Это было агентское донесение, в котором сообщалось, что на заседании предлагалось 27 февраля в случае, если правительство не примет мер к подавлению движения, приступить к строительству баррикад, прекращению подачи электричества, порче водопровода и телефонов.
К чести исследователей, документ этот не встретил отклика в их среде, хотя и подтверждал, казалось бы, версию о большевистском руководстве февральскими революционными выступлениями. В 1967 г. мне было поручено привезти на конференцию, посвященную 50-летней годовщине Февральской революции, М.Г. Павлову. В квартире ее и ее мужа Д.А. Павлова по Сердобольской ул., 35 помещалось большевистское Русское бюро ЦК РСДРП, состоявшее из А.Г. Шляпникова, В.М. Молотова и П.А. Залуцкого. Дочь старого петербургского рабочего-революционера Е. Афанасьева (Климанова), она была очень интеллигентна и осведомлена о событиях прошлого и настоящего, несмотря на то, что почти не видела.
На обратном пути я познакомил ее с документом о заседании ПК 25 февраля 1917 г- и спросил о ее мнении.«Голубчик, - ответила она, - это очень просто. На заседании ПК, как правило, присутствовал кто-нибудь из полицейских агентов. В это время, скорее всего, - Озол или Шурканов. Я думаю, что это был Шурканов, у него было 11 детей. Он имел обыкновение сам наговорить побольше всяких ужасов, там ведь не сказано, наверное, кто что предлагал, а потом просил у жандармского офицера повысить плату ввиду важности сообщенного».

Когда М.Г. Павловой было предоставлено слово, некоторые из организаторов конференции переглянулись: ведь все трое ее «квартирантов» упоминанию не подлежали, хотя время было не такое уж строгое, как до того. Тем не менее Шляпников оставался нереабилитированным очень долго. Залуцкий тогда тоже реабилитирован не был. Молотов же числился в антипартийной группировке с 1957. Но опасения в президиуме, носившие, впрочем,легкий и даже чуть иронический характер, были напрасны.
М. Г. Павлова начала свое выступление словами: «Приходит первый член Русского бюро ЦК и говорит второму: надо послать за третьим...» Слепенькая старушка преподала залу урок большевистской партийности, как это тогда называлось. Она напомнила мне нескольких рабочих, участников революции 1905 г., приглашенных на конференцию в связи с ее 50-летней годовщиной. Когда они сняли пальто, оказалось, что ни один из них не был одет в костюм из пиджака и брюк. Вместо этого на них были свитера, так называемые спецовки, лыжные штаны, куртки и т. д. И.И. Минц строго переговорил с присутствовавшим секретарем горкома, и было велено пригласить их на следующее же утро в закрытый для посторонних так называемый голубой зал Гостиного двора, чтобы их там приодели. Однако, поблагодарив, они отказались.

Кстати, о стенгазетах, или стенной печати, как они официально назывались, хотя печатались только на пишущей машинке. Они были обязательными, рассматривались как нечто среднее между газетой (здесь я имею в виду, прежде всего, так называемые многотиражки, издававшиеся типографским способом в больших организациях) и речами на собраниях. Контроль за ними осуществляли парторганизации. Появлялось в них то, что в настоящей печати найти было невозможно. Помню стенгазету ленинградских художников во время борьбы за смену на посту председателя Союза художников долгое время его занимавшего A.M. Герасимова. В ней был шарж на него и на постоянно популяризировавшего его работы критика-искусствоведа с подписью: «Наш уважаемый переседатель и его популизатор».

С.Н. Валк... как-то рассказал, что, придя в в Центрархив и получив в свое распоряжение материалы Департамента полиции со всей, говоря нынешним языком, оперативно-розыскной частью, прежде всего нашел дело, заведенное на него самого. «Очень любопытно, знаете, - говорил он, - ни одного из посещавшихся мною студенческих кружков за мной записано не было, зато я числился членом нескольких, к которым не имел никакого отношения»

Настоящей трагедией была квартирная история А.И. Буковецкого. Вернувшись из заключения, он застал в квартире вселившегося в нее своего следователя. Тот лишился рассудка, помешавшись, конечно же, на бдительности и надзоре за своим бывшим подследственным. Подняв телефонную трубку, А.И. обнаружил, что телефон не работает. В коридоре на стремянке стоял его сосед, который, разрезав телефонный провод, вложил его концы себе в уши. В другой раз А.И. не мог выйти из комнаты, потому что сосед лежал в коридоре под дверью на полу, пытаясь услышать, что происходит в комнате. Так они жили-поживали..

Двадцатилетие победы СССР над гитлеровской Германией не привело к возможности дискуссии о происхождении и различных событиях Великой отечественной войны. Новые сведения о ней, попавшие в научную и общую печать, составляли лишь малую часть по сравнению с тем, что оставалось достоянием устной традиции или еще закрытых архивных материалов.
Приметой этих лет было то обстоятельство, что при крайне медленном ослаблении ограничений в печати участники войны, как и других трагических событий советского времени, публично и особенно на встречах с историками, носивших характер научных заседаний, заговорили о них охотнее и чаще, чем это можно было раньше себе представить. Разрыв между печатным и устным словом, как это для таких времен ни парадоксально, на несколько лет углубился и расширился. Тому были причины не только цензурного, но и доцензурного характера, в некоторых случаях представлявшиеся тогда несомненными. Помню, как замер большой конференц-зал Академии наук, когда главный маршал авиации А.А. Новиков, в течение некоторого времени после отсидки служивший в Ленинграде, рассказал, как в самом начале войны для психологического воздействия на немецких летчиков был сброшен на немецкий аэродром ящик с телом сбитого немецкого аса. Разумеется, появление таких вещей в печати было немыслимо.

...помню, что выступали на заседаниях Ученого совета ген. М.С. Михалкин, адм. В.Ф. Трибуц, адм. Ю.А. Пантелеев. Но особенное значение имели беседы «бывалых людей» с небольшой группой сотрудников, в числе которых несколько раз оказывался и я. Из заседаний Ученого совета в начале 60x годов первым было, пожалуй, заседание по поводу написания «блокадного» тома «Истории Ленинграда»., когда ген. В.П. Свиридов и адм. Н.К. Смирнов преподали урок скептического отношения к командно-штабным документам, свободного доступа к которым добивались историки. (До того в архивах с закрытыми фондами довольно широко применялся такой порядок, при котором исследователь должен был отдавать на проверку сделанные им выписки из выданных ему документов, и А.В. Карасев, наш московский коллега, нарушивший в 1959 г- своей смелой книгой «Ленинградцы в годы блокады» замалчивание этой темы, рассказал мне, что делал выписки из документов Генерального штаба в двух экземплярах: один сдавал на проверку, второй прятал в карман). В. П. Свиридов говорил о том, что когда в 1944 г. части под его командованием заняли позиции, с которых немцы обстреливали Ленинград из дальнобойных орудий, их было захвачено меньше, чем ожидали, но ему было приказано в донесении увеличить число взятых.

Н.К. Смирнов изложил историю, приключившуюся осенью 1941 с Н.С. Фрумкиным, во время войны начальником разведуправления Балтийского флота, на основании разведывательных материалов которого был тогда организован печально известный уничтоженный немцами петергофский десант. Г.К. Жуков, вступивший в командование фронтом, после этого отдал телеграфный приказ о расстреле Фрумкина, но под влиянием ходатайств разрешил приказа не выполнять, не уничтожая документ.
Н.С. Фрумкин пришел в Москве в более чем скромный номер академической гостиницы к В.М. Ковальчуку, и мы слушали его до поздней ночи. До сих пор чуть ли не слово в слово помню его рассказ об обеде с турецким военно-морским атташе в ресторане речного вокзала канала Москва-Волга 21 июня 1941. За обедом турок сообщил о предстоявшем германском нападении. По разведывательным правилам пить полагалось всерьез, и Фрумкин, чувствуя близость, как теперь бы сказали, отключения, попрощавшись с атташе, сел в машину и сказал шоферу, чтобы тот любой ценой доставил его к Ворошилову. Он был введен в кабинет (об обеде, конечно, знали) и успел доложить о полученном сообщении.

Дважды я тихо сидел в ЛОИИ в директорском кабинете в числе нескольких слушателей генеральских рассказов. Пожалуй, первым, кого я увидел из пришедших в наш институт генералов, был городской военный комиссар Ленинграда чуть ли не на протяжении всей войны Ф.Ф. Расторгуев, с житейской простотой объяснивший происхождение народного ополчения. Первые же дни войны, сказал он, выявили невозможность выполнения мобилизационного плана. Часть тех мест, куда в соответствии с ним следовало направлять мобилизованных, была уже занята противником, другая труднодостижима, тем более в короткие сроки. Тогда он, по его словам, обратился 25 июня к секретарю горкома А.А. Кузнецову с предложением таких принципов формирования частей, которые получили известность как создание народного ополчения и были применены повсюду.

С наибольшей полнотой я могу воспроизвести рассказ ген. М.С. Хозина.Он говорил четко составленными короткими фразами, довольно образно и стараясь избегать недомолвок. Когда они с Жуковым в сентябрьские дни 1941 г. прилетели на Комендантский аэродром, рассказывал он, и начали путь в Смольный, они были поражены обилием на улицах красноармейцев и командиров, разыскивавших свои части или возможности включиться в формируемые.
В Смольный они сумели попасть, лишь предъявив депутатские удостоверения: Жуков - Верховного совета СССР, а Хозин - РСФСР, так как о назначении нового командования фронтом старому никто не сообщил. Хозин, ставший начальником штаба, привез написанный рукой А.М. Василевского и подписанный Сталиным приказ о назначении Жукова командующим фронтом вместо Ворошилова. Получить от маршала и его штабных какие-либо сведения о происходившем на фронте, по словам Хозина, приехавшим не удалось. Спустившись во двор Смольного, он нашел там группу командиров, находившихся в таком же положении, как и те, кого они видели в дороге. Среди них оказались ученики Хозина по военной академии, и он организовал объезд ими на броневиках всех участков фронта. К вечеру они вернулись. Хорошо помню, подчеркивал он, тот, который был в районе Горелова, доложил, что не понимает, почему немцы не входят оттуда в город. Незадолго до этого я прочитал книгу Леона Гуре, одну из первых исследовательских книг о блокаде Ленинграда среди вышедших на Западе. В ней были приведены дневниковые записи немецких офицеров как раз за эти дни, в которых речь шла о том, что их танковые колонны, предназначенные для захвата Ленинграда, внезапно получили приказ о переводе под Москву. Я осмелился подать об этом голос. Реакция генерала, как мне показалось, свидетельствовала о том, что это было для него новостью, но вполне вероятной.

Он сообщил далее, что хорошо помнит подписанный им, но не осуществленный приказ о снижении нормы выдачи хлеба со 150 до 75 гр.Жданов, по его словам, проводил много времени в бомбоубежище и всячески добивался того же от Хозина, хотя генерал не любил этого (не из храбрости, как пояснил он, а из-за болезни легких). Тем не менее ему приходилось там подолгу бывать и слушать рассказы Жданова. В частности, тот сообщил о вывозе из ленинградских элеваторов зерна в Германию и Финляндию, произведенном в самые последние перед началом войны дни и чуть ли даже не часы. По словам Жданова, распоряжение об этом объяснялось необходимостью освободить место для зерна нового урожая. Сейчас я думаю, что Жданов заговорил об этом потому, что сам он был перед войной отправлен Сталиным в отпуск. Именно этот эпизод, изложенный генералом в письменном варианте его воспоминаний, оказался роковым для их опубликования. В издательстве потребовали, чтобы история с вывозом зерна была подтверждена Министерством внешней торговли. Туда был послан запрос, на который, разумеется, последовал ответ об отсутствии сведений. Но через некоторое время нашей сотруднице Л.И. Деревниной позвонил по телефону человек, который читал в Министерстве переписку с ЛОИИ. Он представился управляющим Экспортхлебом в 1941 г., сказал, что продолжает работать в качестве эксперта и может подтвердить факт, сообщенный Хозиным, причем не только сам, но и с участием директоров ленинградских, как он выразился, «емкостей», с которыми продолжает поддерживать связь. Официального значения это, конечно, не имело. Что германского нападения советскому руководству следовало ожидать, было ясно обоим генералам, и Попову, и Хозину. В частности, один из них рассказал, что за несколько дней до 22 июня ленинградские портнихи, обслуживавшие дам из германского консульства, сообщили в НКВД об одновременном получении этими их заказчицами всех своих нарядов, включая недошитые.

Вообще на протяжении десятков лет я не переставал удивляться равнодушию менявшейся власти к мнениям опытных исследователей различных сторон исторического процесса и общественных явлений вообще. Ведь не только Турок, но и побывавший у Сталина Ерусалимский, и А.Ф. Миллер, потрясающего остроумия человек, специалист по Турции, бывший в 1943 в Тегеране, оставались на обочине политической дороги. Иногда мне кажется, что таких людей избегали потому, что они предостерегали против безнравственности в политике по соображениям не только морального характера, но и высшей государственной целесообразности.

Помню рассказ А.Л. Сидорова об устроенной в 1935 московским Институтом красной профессуры встрече с рабочими-зубатовцами, на которой они «забили» красных профессоров не только яростной защитой самого С.В. Зубатова, но и его организаций, демонстрируя через много лет свою марксистскую подготовку, полученную на лекциях о марксовом «Капитале», читавшихся для них в университете профессорами.
Возвращаясь к встречам с А.Л. Сидоровым, должен сказать, что был потрясен его рассказами о некоторых историках, которые слушал однажды у него на даче в Кратове. Иногда он надолго умолкал. Сейчас я понимаю, что директор знал такие вещи, которые и через полвека с лишним нельзя ни забыть, ни пересказать.

Между тем распределение мест для могил и руководство похоронным ритуалом как функция и привилегия высшего партийно-советского руководства при всей горькой смехотворности этого были принятой практикой. В 1958 г., когда скончался М.М. Зощенко, его вдова, как говорили, хотела похоронить его на кладбище в Сестрорецке, где у них была дача. Но руководство Ленинградского отделения писательского союза получило в обкоме разрешение похоронить Зощенко на знаменитых Литераторских мостках Волкова кладбища и устроить панихиду в Доме писателя. На ней писатель-сказочник Леонид Борисов, обращаясь к покойному, сказал: «Говорят, что ты умер, а на самом деле тебя убили, колотили палками по голове, пока ты не умер». Последовал отказ в погребении на Волковом кладбище и милостивое разрешение вдове назвать любое другое, могила на котором будет готова к приезду траурной процессии. Она, однако, отказалась от этого, сказав, что похоронит мужа в Сестрорецке. Один из устроителей обратился к водителю похоронного автобуса, который должен был отправляться от Дома писателей на Волково кладбище, с просьбой ехать вместо этого в Сестрорецк. Услышав, что хоронить на Волковом нельзя, тот ответил: «Нельзя, как Пушкина, значит... Свезем, садись кто со мной за жандарма».

Современные исследователи часто проявляют отсутствие или недостаток чувства историзма, обращаясь к жизни, творчеству и образу поведения своих советских предшественников. Например, любое обращение в ЦК представляется им, как некоторые из них мне откровенно говорили, доносом, недопустимым для лица, борющегося за историческую правду. Обращаться туда пристало только тем, кто добивался торжества партийной ортодоксальности. Такого же рода отношение существует сейчас к ссылкам на Ленина, представляющимся, помимо прочего, дурным тоном. Между тем это были такие же черты времени, как, скажем, употребление французского языка в качестве дипломатического в XIX в. Факт обращения именно в ЦК уменьшал возможности власти покарать за его содержание. Напомню, что в старой России до февраля 1905 г. верноподданнические прошения, если они относились к делам общегосударственного значения, были запрещены по закону, а у нас ведь нет! Да и показывать коллегам то, что отослано в ЦК, если и возбранялось, то не очень строго. Кроме того, тогдашняя политическая действительность была сложнее, чем нынешние о ней представления, и то или иное письмо в ЦК могло быть заказано кем-то изнутри этой сложнейшей структуры, внутри которой всегда существовали различные течения.

Придя на заседание, посвященное II съезду РСДРП, я по неопытности прозевал места в задних рядах и оказался в одном из передних прямо напротив трибуны рядом с внушительного вида мужчиной. ...началось дело с речи одного из секретарей обкома. По-видимому, я тут же задремал и проснулся от удара в бок. Убедившись, что это не покушение на мою жизнь, а только побудка, я принялся благодарить своего соседа, говоря, что он мой спаситель и благодетель. А он оказался ироничным человеком и высокопрофессиональным участником партийных мероприятий. Не поворачиваясь ко мне, продолжая «есть глазами» президиум, он тихо, но внятно проговорил: «Не стоит благодарности, это долг товарища. Если бы Вы без храпа, я бы не стал...». А когда мы расходились, на школьной доске почета я увидел портрет моего соседа, заведующего кафедрой партийного и советского строительства. Он был действительно знатоком предмета, преподавая дисциплину, учебников по которой я никогда не видел.

"Подлинность истории -
Не в бумажной каше,
Красящей прошедшее
Контурно и бледно,
Подлинность истории -
Смех и слезы наши,
Тающие в воздухе
Быстро и бесследно."

Обвор литературы, история, 70-е, 40-е, 60-е, историки

Previous post Next post
Up