"Как я теперь понимаю, истоки моего разочарования уходят в прошлое, в послевоенные годы, когда я вернулся с фронта домой. Воспитанный в определенном смысле романтически, я продолжал цепляться за прежние юношеские представления о жизни. Если власть и не была любима мной, то, по крайней мере, я хотел ее видеть в качестве грозной и демонической силы. А на протяжении всей своей жизни я встречался с обыкновенным, распущенным люмпеном, который занимал гигантские посты. И больше того, в сознании народном и мировом являлся героем. И вот этот разрыв между правдой истории, правдой победы, морем крови и невзрачностью, мелкотравчатостью, вульгарностью "представителей" истории ранил меня. Так, пожалуй, закладывалось мое основное, внутреннее противоречие со сложившейся властью и теми, кто ее олицетворял на всех уровнях.
Довольно долго и у меня были иллюзии - не иллюзии, связанные с их нравственностью или принципиальностью. Я никогда не думал, что это нравственные, принципиальные люди. Я всегда знал, что история - это не девушка, и в ней было очень много насильников, злодеев и садистов, но я не представлял, что великую державу, весь мир и саму историю могут насиловать столь невзрачные гномики, столь маленькие кухонные карлики, и это меня всякий раз оскорбляло. Я был согласен на ужас, но мне нужно было,чтобы этот ужас был сколько-нибудь эстетичен. Этот же, бытовой, мещанский ужас людоедов в пиджаках, варящихся в собственной лжи, морально разрушал меня.
Прожив большую часть жизни в СССР, вращаясь в разных кругах и среди разных людей, я имел определенный социальный опыт. Этот опыт включал в себя возможность "пронизать" почти все общество сверху донизу, до последней проститутки (которая у меня была натурщицей), до последнего пьяницы (который таскал у меня тяжести). Я бывал в Кремле и трущобах, бывал всюду, где только мог бывать советский человек, я жил как бы не в горизонтальном, а вертикальном направлении. Я общался с министрами, членами Политбюро, помощниками Хрущева и Суслова, встречался с очень многими людьми из партийной элиты.
Эта их подозрительность ощущалась во всех моих разговорах с ними. Например, Демичев сказал, что он меня уважает, что я умный и мужественный человек, но что я делаю такие скульптуры, которые раздражают товарищей, а поскольку он возглавляет идеологию, - ему от этого плохо. И он искренне, как и Фурцева, упрашивал меня измениться, не выдвигая никаких аргументов, кроме собственной обиды.
Фурцева, как женщина, была среди них наиболее искренна, она просто плакала: "О, Эрнст, прекратите лепить ваши некрасивые фигуры. Вылепите что-нибудь красивое, и я вас поддержу, ну зачем вы раздражаете товарищей, а вы знаете, сколько у меня из-за вас неприятностей, с вами сейчас говорит даже не министр, а женщина, помогите мне удержаться на месте!"
Понятием "катакомбная культура" воспользовались я и мои друзья в 1949 году для того, чтобы определить, чем мы хотим заниматься. Я в то время учился в Академии художеств и одновременно на философском факультете МГУ и обнаружил, что при существующей системе образования мы, после огромных трудов и нагрузки, выйдем из университета безграмотными людьми. О Ленине мы узнавали от Сталина, о Марксе мы узнавали от Ленина и Сталина, о Дюринге мы узнавали из "Анти-Дюринга".
Я и трое моих друзей создали кружок, чтобы это преодолеть. Мы решили заниматься самообразованием. Никаких политических задач мы перед собой не ставили, да и политических концепций у нас не было.
Чем мы занимались? Еще до Самиздата нам удалось перевести Орвелла и напечатать его в ограниченном числе экземпляров. Еще до Самиздата мы частично доставали, а частично копировали весь круг "веховцев", Шестова, Лосского, не говоря уже про Соловьева. Кроме того, мы слушали доклады по теософии, по генетике, по тем дисциплинам, которые считались запретными в Советском Союзе. Если бы нас власти спросили - занимаемся ли мы политикой, мы вынуждены были бы ответить искренне, что нет. Но в стране, подобной теперешнему СССР, и знание является политикой. Поскольку мы знали, что создание любой серьезной группы карается законом, мы разыгрывали из себя веселых пьяниц. Наше общество мы называли публично - "Любовь и голод правят миром" (подэпиграф: голоду хватает, любовь надо организовать). Мы писали песни, которые потом пела вся студенческая Россия, не подозревая, кто их автор. В том числе: "Лев Николаевич Толстой", "Венецианский мавр Отелло", "Входит Гамлет с пистолетом", "Я бил его в белые груди". Последнюю пели в вагонах нищие, принимавшие иронию всерьез.
Мечта системы - это табель о рангах. Партия хочет управлять. Потому устанавливается строгий иерархический протокол званий. В зависимости от званий распределяются блага, престиж, возможности. Кого сажать поближе кого подальше. Кому путевку вне очереди, кому в очередь. Чьей жене положено иметь противозачаточные пилюли, а чьей не положено. Кому давать заказ, а кому нет. Во времена Ленина при открытии монумента в газетах писали сначала, кому монумент, потом кто автор, потом кто открывал. Сейчас пишут сначала - кому, потом - кто открывал, потом - кто были почетные гости. Имя скульптора указывается только, если он в иерархической лестнице занимает определенное место; этим подчеркивается его отношение к символике власти. Итак: не важно, как сделано, важно кто открывает работу. Монумент Марксу открывает Первый. Скульптуру козла открывает председатель колхоза. Основная борьба в искусстве идет не за художественное качество, а за "этот заказ тянет на Ленинскую премию". Еще ничего не сделано, а заказ уже "тянет".
Как-то в разговоре с одной идеологической дамой я ей указал, кого на Западе назвали "гениальным скульптором". Она мне в ответ: "Чего вы мне цитаты западных критиков тычете? Когда нам понадобится, чтобы кто-нибудь был гениальным, мы его назначим". Итак, гении назначаются. А если они не сумеют - товарищи помогут. Свободных художников, в принципе, нет. Существует иерархия функционеров. И задача чиновников - разбираться в этой иерархии, а не в искусстве.
Какой же становится функция искусства в этих условиях? Поясню опять на примере. Был у меня разговор с генералом КГБ. Он говорил: "Ну что Вам, Эрнст, нужно? У Вас есть деньги, у Вас слава за границей..." Я его спрашиваю: "В какой руке у Дзержинского шапка?" По роду службы, он должен быть человеком наблюдательным и памятник Дзержинскому видит каждый день. Но припомнить, как этот памятник выглядит, он не мог. Такой уж это "запоминающийся образ". "Вы платите деньги, - продолжал я, - а вам дают дерьмо. Почему? Потому, что чиновник ставит галочку". Генерал удивился функции этой скульптуры - чтобы не было другой. Она занимает пространство. Так и все официальное искусство.
У нас, порой, даже функционеры жалуются: "Что за пропаганда у нас такая серая? Или вот лозунг на крыше - совершенно бессмысленный". Они бы, может быть, и не прочь, чтобы ярче и осмысленней. Но все дело в том, что не серая - не нужна. Ее функция - занятие места. Чтобы другой не было. Так и функция советского искусства: не сакральная, не эстетическая, а чтобы другого не было. Функция занятия места.
Несмотря на монолитность системы, живая жизнь имеет много пазов. Художник защищается от системы, используя эти пазы. По закону Паркинсона, всякий управленческий аппарат стремится к самовоспроизводству и расширению. Возникающее в результате этого дублирование и межведомственные разногласия создают известную свободу манипулирования. Поясню опять на личном примере.
Когда складывался партийный аппарат, в ЦК проблемой искусства занимались идеологи. Международный отдел ЦК к искусству отношения не имел. Однако с выходом СССР на международную политическую арену, который совпал с началом "оттепели", здесь возникли противоречия. Из дипломатических соображений международному отделу ЦК нужны какие-то определенные художники, а из идеологических соображений их "поднимать" нельзя. Вот в такой промежуточной ситуации оказался и я. Например, Кекконен хочет мою скульптуру. Дипотдел рад ему подарить, но идеологам тут - одни неприятности. Ведь к ним приходят ангажированные художники и говорят почему Неизвестного? А мы что? Они нешуточные люди - они члены Верховного Совета, члены ЦК. А тут - рядовой член Союза художников.
Как правило, можно сказать, что появление любого не вполне ортодоксального деятеля советской культуры за границей - не важно, хорош он или плох, Евтушенко он или кто-нибудь другой - это победа международного отдела ЦК над идеологическим. Это - издержка глобальной политики Советского Союза. Если бы не нужно было иметь хороший фасад на Запад, то этих людей бы давненько упрятали... От этой участи их защищает международный отдел ЦК и даже само КГБ. Им нужна, так сказать, специальная группа детанта с большим допуском свободы поведения. Всякую такую либеральную гримаску надо рассматривать как вынужденную и навязанную извне.
Но вернемся к моему личному примеру. Я был лишен работы 10 лет. Когда был объявлен международный конкурс на памятник над Асуанской плотиной, я послал разными каналами, чтобы не знали, что это я, свой проект. Открываются пакеты. Падают, как кегли, советские представители: нежелательный персонаж получил первое место. Но делать ничего не остается, так как мировая пресса печатает мое имя. Появляется оно и в "Правде". В эту щель бросились наши архитекторы и под шумок надавали мне массу заказов. Потом власти опомнились и начали пакостить, но было уже поздно.
Чем объяснить интерес архитекторов? После смерти Сталина, когда была поставлена задача массовой урбанизации, когда во имя экономичности строительства был отменен ложный классицизм, архитектура стала самой неидеологизированной отраслью. Современная архитектура трудно уживается с тем, что лепит президент Академии художеств и его паства. Не подвесишь же на голую стену "человека в штанах"! Значит, реальная потребность декорирования требует каких-то модернистских приемов.
Так мне удалось сделать самый большой рельеф в мире, 970 квадратных метров. Опять-таки, используя пазы в системе. Архитекторы мне говорят: у нас денег только на 300 кв. м, но давай сделаем 970. Я берусь. Каким образом? Обычно ситуация такая. Скульптор получает заказ от государства. Он делает небольшой эскиз. Этот эскиз передается в комбинат, где есть рабочие, мастера, производственные мощности. Но на 10 копеек, которые получает рабочий на комбинате, 90 копеек кладется в карман комбината. А я заявил, что буду делать в авторском исполнении. Потому, что у меня собственная мастерская, я только материалы закупаю по государственным ценам, а работаю со своим штатом. Мануфактурный способ производства. Художественный комбинат в таком случае берет только 25%, деньги все идут мне, и все у меня получают огромную зарплату. Прецедентов таких нет, а раз нет прецедентов, значит нет и законодательства, что так нельзя. Таким образом, последнее время я сделался самым высокозарабатывающим скульптором в СССР. Но, конечно, каждый раз, когда художник пробивается, его пресекают. Ясно, что дальше бы меня не пустили. Я никогда не хотел быть диссидентом и с удовольствием служил бы обществу, если бы оно меня принимало тем, кем я хочу себя видеть.
Ведь трагедия в том, что власть, присваивает себе плоды своих же жертв. И те, кто мешали, становятся в очередь получать орден за то, чему они мешали. Особенно, после смерти. Сейчас они хотят всей партией получить орден за Булгакова. Пройдет 10 лет, и они будут требовать орден за Растроповича. Потом окажется, что и мои работы созданы благодаря советской власти.
На самом деле, интересами публики никто не занимается. Социологических исследований на эту тему нет. Все решают функционеры. А функционер считает, что публике нужно то, что ему, функционеру, помогает жить. То, что не вызывает никакого административного сомнения. Это стихийное стремление к середине порождает стремление к низу. Когда нет, условно говоря, аристократии, которая бы поднимала середину вверх, теряется даже простой профессионализм. Это явление заметно не только в искусстве - его можно видеть и в науке, и даже в армии. И там приходится терпеть такие же издержки.
В действительности, все неудовлетворены. Все хотят чего-то другого. Кто абстракционизма, кто порнографических открыток, кто иконописи, кто красивого искусства, кто сложного, кто примитивного, но во всяком случае не того, официального... Я не видел ни одного чиновника, которому бы хотелось Вучетича, - им, как минимум, давай передвижников...
Между тем, мечтой аппарата остается, чтобы назначались не только гении, но и диссиденты (допустим, в художники Управления по делам дипломатического корпуса), чтобы все они были заменимы, как части вычислительной машины, чтобы Плисецкая танцевала, но на сцене ее не было, чтобы раскланиваться за нее и цветы принимать могла дама самого главного функционера. Вот где основной конфликт между системой и человеком.
Знание реальной ситуации в рабочей среде и мое столкновение с настоящими рабочими профессиями, которые не назовешь интеллектуальными, сделали меня меньшим оптимистом в смысле оценок жизни. Широко распространена схема, что вот, наверху - злая власть, где-то там, посередине - образованщина, а внизу - угнетаемый народ. В схеме это верно, но на практике - где кончается угнетатель и где начинается угнетенный - для меня осталось невыясненным. Например, понятие власти. Оно вовсе не так просто, что власть это там ЦК или Политбюро. Власть пронизывает все слои общества. Рабочая ячейка организована дьяволом таким образом, что все пакостят друг другу: бригадир, представитель месткома, культорг, даже последний работяга - все причастны к власти. Официантка, обслуживающая шофера - власть в этот момент, и шофер, который везет или не везет ее власть в этот момент, и в самых низах элемент куражения властью очень силен, все включены в систему власти. Это не выглядит так, что вот страдающий рабочий и погоняющий его инженер, нет: и рабочий - власть, и инженер - власть, и трудно разобраться, где одно начинается, а другое кончается.
Когда я попал на вагоностроительный завод, у меня было ощущение, что завтра кончится советская власть. Это было что-то невообразимое по бесхозяйственности, по полному наплевательству на общезаводские дела. И меня же позднее обвинили, что я куски бронзы собирал из утильсырья. Вернувшись потом в Москву, я сказал Шелепину, курировавшему КГБ и Комиссию партийного контроля, что если он мне даст 10 грузовых машин, то я ему их привезу, груженые первосортной бронзой и напишу докладную записку, как это сделать. Он махнул рукой и ответил: "Бросьте, что я не знаю, сколько глупостей у нас делается? Не надо". А рассказать я ему хотел о бронзовом литье на Свердловском вагоностроительном заводе. Топится огромный ковш бронзы. Часто примерно треть ковша остается незалитой в формы. Эту бронзу выливают в землю во дворе. Никто потом не будет доставать эту бронзу, очищать от шлака и снова заправлять. Она пойдет в металлолом, на сбор которого, возможно, пошлют пионеров. Но советская власть от этого не рухнула, больше того, этот завод одно время даже имел переходящее красное знамя.
Вообще, когда работаешь на предприятии среди рабочих, узнаешь забавные вещи. Я работал на оборонном заводе сверхлегких сплавов, обслуживающем ракетную промышленность. Там готовилась закрытая выставка, которую должен был посетить Косыгин. Меня попросили оформить эту выставку, это пробил для меня один мой горячий поклонник, лауреат ленинской премии, академик, очень хороший человек. Мне удалось отвертеться от подписки допуска на этот завод, но все туда проходили с такой помпой, будто спускались в лабораторию, где гиперболоид инженера Гарина производится: тебя просвечивают, продувают, смотрят, какие-то бирки ты опускаешь - мистическая проверка! Пиво не пронесешь, четыре проходных, и все, что ты несешь, записывается. Но рабочие вытаскивали решетку в заборе и спокойно носили через него пиво, и делали это уже давно...
Устраиваясь на работу, многие рабочие думают в первую очередь о том, можно ли что-нибудь украсть. Вот что рассказывал Любимов, директор театра на Таганке: им нужен был шофер; пришел очень неплохой мужичок, важно обошел весь театр, везде заглядывал, трогал все руками. Любимов говорит: "Чего ты смотришь, ведь ты хорошую зарплату получишь, работать почти нечего, два-три раза подвезти..." "Нет, говорит тот, я здесь не останусь. Украсть же здесь нечего!"
На низах, в общении с рабочими, у меня сложился такой образ советской экономики: посадили 10 абсолютно пьяных мужиков, дали каждому по молотку и по гвоздю, чтобы вбить 10 гвоздей. Восемь ударили по пальцу, не вбив гвоздя, а двое вбили. В результате каждый из 10-ти получил зарплату за одну пятую вбитого гвоздя. Таким образом и непроизводительность, и бесхозяйственность, и расхлябанность - все сходит с рук в силу низкой оплаты труда.
Если при этом процветает воровство и взяточничество, то экономического урона нет: ведь оно не уменьшает общего объема производства, а только перераспределяет его, направляя его туда, где дает себя знать реальный спрос. Зато политический выигрыш есть: возникают неограниченные возможности манипулировать властью путем привилегий, шантажа и круговой поруки. Наказать всех виновных в воровстве и взяточничестве физически невозможно однако кого надо, можно взять на учет.
Когда в последние годы моей жизни в СССР у меня отношения с верхами власти улучшились, я столкнулся с новым для меня явлением - сопротивлением среднего звена. Одна из причин моего отъезда - невозможность понять, кто принимает решения и как дальше жить и работать. Казалось бы, Косыгин принимает решения, Косыгин мне поручает работу, но я видел воочию, что эта машина не работает, что решения Косыгина саботируются средним звеном. Это было, когда я строил рельеф в институте электроники. За моей спиной стояли министр электроники Шокин и министр электрификации Антонов, два мощных технократа, подключенных к армейским делам, да к тому же личные друзья Косыгина. Но как саботировался этот рельеф! Художественная идеологическая мафия просто не хотела, чтобы я его делал.
Или Асуан. Я получил поздравление непосредственно из канцелярии Брежнева, из канцелярии Косыгина, и меня по личной дружбе поддерживал Семенов, который по дипломатическим соображениям считал , что если такой монумент делают советские (чихать, какие там оттенки стиля) - то это уже гигантская победа, ведь мог же выиграть американец или француз. Представляете, как они обрадовались! И они меня поддерживали, и в конце концов мы победили, я остался автором монумента, но все же среднее звено умудрилось не дать мне сделать рельефы, причем самыми простыми бюрократическими закрутками, процессуально. Пока шел спор о рельефах, инженерам было приказано рассчитать все по моей модели - и конструкцию, и материалы - и составить сметы - без учета рельефов. А когда согласились, наконец, на рельефы - то оказалось, что уже поздно, что это невозможно.
Я устал именно от того, что у меня было полное чувство безнадежности выяснить субординацию: кто командует? Косыгин или комбинат?
Интересы комбината - это интересы идеологического аппарата, который опирается не на отдельных выскочек типа Неизвестного или Тарковского, которому 8 лет не выпускали на экран "Рублева", а на среднего художника, на профсоюзы. Именно средний художник представляет соцреализм. И здесь идеологические интересы тесно переплетаются со шкурными. Директор комбината получает мизерную зарплату по сравнению с ответственностью, которую он несет: он подписывает миллионные договоры, а получает 150-200 рублей в месяц. Ясно, что он берет взятки, и круг его мафии складывается десятилетиями, у кого он может брать, у кого не может, как брать и т. д. Если бы даже я и захотел дать взятку, он бы у меня не взял, потому что я не свой. Я ворвался сбоку, сверху, а не пророс снизу.
Выяснено, что Фурцева была взяточницей, и иначе и быть не могло, она в месяц официально получала меньше меня. Любой представитель министерства культуры имеет массу привилегий, но живые деньги - маленькие. Между тем министерство - работодатель, и художественная номенклатура - дружки: они вместе пьют, "моют спинку Халтурину". Халтурин был замминистра культуры, начальник отдела скульптуры. С ним шли в Смирновские бани, там большой бассейн, купались и договаривались, за что и сколько. Все мы знали, кому и сколько надо давать, и как. Я же мог давать деньги лишь рабочим за сверхурочную работу, они брали охотно. Но ни один чиновник у меня бы не взял, просто по закону больших чисел: лучше взять по 10 рублей с тысячи художников, чем 10 тысяч с меня и поссориться с остальными.
Так же я мешал протоколу. Скажем, приезжает сенатор Кеннеди, он хочет меня посетить, у меня от него есть письмо. Но это - нарушение протокола: почему он не хочет посетить президента Академии? И на те дни, когда Кеннеди в Москве, у меня отключается телефон, ему сообщается, что меня нет. Приезжает принцесса Нидерландов, она хочет посетить мою мастерскую, ей сообщают, что я болен - ложь. Кто бы ни хотел мое искусство - Луиджи Лонго или Фидель Кастро - против этого начинается борьба. В исключительных случаях они еще готовы отдать скульптуру, но без допуска к автору. Например, французский премьер Эдгар Фор, у которого жена - художница, решил посетить мою мастерскую. Так его бедного замордовали, и меня замордовали, но в конце концов встреча у меня в мастерской состоялась. Однако, поскольку мастерская была плохая и у Фора мог возникнуть вопрос, меня попросили ему сказать, что это временное складское помещение, что я вскоре получу новую мастерскую. Я, не будь промах, ответил, что врать не буду, дайте слово, что дадите новую мастерскую, тогда скажу. Мне дали слово. Фор задал ожидаемый вопрос, я ему ответил, как договорились. Когда он уехал, я начал требовать обещанную мастерскую, а мне говорят: "Еще чего захотел...". Вот сила среднего звена.
Тогда мне казалось, что секретарь горкома обладает абсолютной властью и что насчет мастерской он врет, но со временем я понял, что он бы мне и дал мастерскую, но ему-то в своей деятельности придется опираться не на меня, а на людей из Союза художников, из Академии художеств, на моих конкурентов, и они ему могут устроить серьезный скандал. Так что взаимоотношения формальной власти и власти среднего звена, власти инерции, не такие простые.
В среднем звене очень сложно переплетаются векторы интересов - и в армии, и в политике, и в сельском хозяйстве, и в искусстве. Например, провинциальный Союз художников Свердловска. Как во всякой провинции, идеологическое мышление там более жесткое, чем в центре. И многие из активных художников, битые в Свердловске, вдруг находят патронаж в Москве. Секретарю обкома очень хочется, чтобы его кадры числились блестящими, но средние не хотят посылать на выставку блестящих, они хотят себя показать. Так, многие значительные таланты, как Чингиз Айтматов, например, были избиты у себя на окраине, но получили поддержку в центре. И наоборот, в каком-нибудь сибирском журнале можно напечатать то, чего нельзя напечатать в центральном журнале. Их интересует в первую очередь то, что гость из Москвы - именит, а не то, насколько его вещь идеологически выдержанна. Это подобно тому, как в Москве можно выставить Пикассо, а в Свердловске нельзя. В обоих случаях вопросы престижа - то ли столичного, то ли заграничного - перебивают идеологические соображения, создавая опять-таки пазы в системе. Умозрительно это можно распространить и на науку, и на другие области человеческой деятельности.
...есть два явления, на которых я бы хотел остановиться: это чувство алиби и бескорыстные дела. Никто не хочет брать на себя ответственности за решения власти. Например, я никогда не мог найти источника, который накладывал запрещение на поездку, на заказ, на что угодно. Внизу вздыхали и говорили: "Это они... мы не можем". А наверху говорили: "Вы понимаете, мы бы с удовольствием, но ведь надо считаться с Союзом художников, с вашими руководителями". Я никогда не мог найти места, где принималось негативное решение. Но если принималось позитивное решение, то все говорили, что это их заслуга. Значит, чувство неправды происходящего подспудно живет во всех. Это не так, как в 17-м году, когда комиссар говорил: "Я приказал расстрелять этого негодяя". Нынешние комиссары не только не берут на себя ответственности, но сами толком не знают, где она лежит. Я как-то пьяный, злой, в присутствии крупного чина КГБ и своих друзей из ЦК, говорю: "Ну, кто же из вас меня все-таки не пускает? Вот вы говорите, что КГБ, а ты, Ленечка, говоришь, что они!" И тут они, тоже пьяные, между собой сцепились. Было очевидно, что никто из них сам точно не знал, как это происходит. Но каждый из них настаивал, что это - не он.
Есть как бы неписаный сговор властей: интуитивно они знают, что нельзя, и все! Очень широко распространено безответственное телефонное руководство. Кто-нибудь звонит и говорит: "Есть такое мнение, что...". Но реальной, подписанной бумаги по этому поводу нигде не найдешь. Вот это чувство алиби - нет, это мол не я, и меня там не было - характерно для всех уровней власти.
Неверно было бы предположить, что в коммунистической элите нет не только здравомыслящих, но патриотически страдающих за родину людей, конструктивных сил. Но объективные условия таковы, что проявлять они себя могут часто лишь конспиративно. Это я видел на узком участке идеологической борьбы, в связи с Любимовым и театром на Таганке, или с моей персоной. Например, чтобы выпустить мое издание Достоевского, была разработана интрига, равная интригам государственным. Разработал ее парторг издательства "Наука", причем все считали, что он мой враг, а я знал, что он мой друг, он просто страдал за культуру, мы с ним познакомились из-за моих работ. Он втянул в эту интригу многих, около 30-ти крупных академиков и лауреатов, и дошел вплоть до Косыгина, не получая за это ни выгоды, ни денег, просто ради того, чтобы хорошая книга получилась.
У меня был значительный круг влиятельных друзей, имевших доступ к власти. Но когда я был в России, мне казалось, что они действуют не достаточно активно, что они не хотят рисковать и вступать в действительный конфликт. После приобретения западного опыта я пересмотрел свое отношение к ним. Там я оценивал ситуацию с позиций героики, я жил на разрыв, не шел на компромиссы. Сейчас я понял, что в действительности эти люди поступали по-настоящему бескорыстно и достаточно рискованно, вопреки своим личным интересам. Это особенно ясно, если их сравнить с людьми, делающими карьеру на Западе. Последние, мне видится, не очень-то склонны рисковать, хотя и рискуют очень малым, рискуют, скажем, попасть в салонно-неловкую ситуацию.
Еще при Сталине отдельные кадры, отдельные микрофюреры принимали самостоятельные решения. Они знали, что они могли поплатиться за них головой, но они могли поплатиться головой и за не принятые решения. Сегодня, когда за решения ничем не платят, людей полностью отучили их принимать, отучили брать инициативу, иногда - рисковать! Ведь основное качество советского чиновника - он в принципе не принимает решений, он ждет решения сверху, а верха ждут решения, оглядываясь друг на друга, пока все не зажгутся на "да" или "нет". Не только народное хозяйство, даже армия построена по принципу безынициативности, без приказа из центра ничего не делается. В прошлой войне принималась масса инициативных решений, научила военная обстановка. Но с тех пор прошло уже 40 лет, а современная война не стройное шествие, она будет требовать инициативы отдельных групп больше, чем когда-либо. А между тем в армии, которая ее должна будет вести, инициатива сделалась редчайшим исключением.
Советское общество стало послушным обществом. Но дальше что?
Есть еще психологический фактор, связанный вообще с мышлением советского человека, даже находящегося в оппозиции к режиму. Дело в том, что весь марксизм и вся наша школьная культура построены на принципах негативизма. Маркс весь вырос на негативизме: он мощный критик капиталистической системы своего времени, но всякое позитивное начало устройства мира у него утопично. Это просто политическая поэзия.
В результате, советские люди в совершенстве обладают методом диалектического анализа и критики - а позитивные работы у них не получаются!
То, что на выставке "Москва - Париж" 1979 года многие произведения русского авангарда впервые за полстолетия увидели свет, это, конечно, хорошо, это - слава Богу. Но идея выставки - совершенно чудовищна! Это убийцы хотят получить орден за убитых. Я ходил по этой выставке, - у меня волосы становились дыбом. Ведь это затравленные люди, уничтоженные в прямом, физическом смысле слова, люди, за упоминание имен которых в мое время сажали или, как минимум, выгоняли из института художеств. А сейчас они ими хвастаются, причем, как будто бы ничего не произошло! Ну, хорошо бы еще они там списали все на Ежова, на Берию, - но ведь открывал-то эту выставку начальник Главного управления по делам искусств Халтурин - главный душитель авангарда, человек, из-за которого современные художники-то и уехали! Конечно, за его спиной стояли более могучие силы, но его руками нас травили. И это он открывает выставку! В Москве, вероятно, покажут все то, что показывали в Париже, но билеты будут выдавать по спискам, а ту молодежь, которая последует по стопам отцов русского авангарда, будут бить!
Ведь что происходит в Советском Союзе: они, отставая от мировой культуры, бегают по ее задворкам. Так, сначала строили сортиры в стиле ампир, а потом комсомольские мальчики поехали прибарахлиться на Запад. В хорошие дома их не пускали, так они где в супермаркете подсмотрят, где на аэродроме - вот и нашли новый стиль, и привезли эту модернуху в Россию, и сделали ее новым эталоном для архитекторов. Вот так кое-какая модернуха разрешается - но талант-то не могут разрешить, потому что он им органически опасен. Им нужны чиновники и солдаты. Социализм сегодня - это не стиль; быть соцреалистом - это просто значит быть, как все бездарные. Бездарность становится эталоном. Ты обязан быть бездарным, потому что дарование предполагает персональность, а персональность выводит из строевого шага армии.
И то же Министерство культуры - ведь это не министерство, которое заботится о том, чтобы была культура, - это ведомство, озабоченное тем, чтобы не было культуры, это по существу полицейское ведомство, еще один цензор. Это же не меценатская функция, не Медичи, не американские спонсоры.
В заключение - личное воспоминание. Советскому человеку полагается быть скромным. Ленин был скромным, Сталин был скромным, Брежнев - скромен. В СССР можно скромно иметь дачу, скромно иметь машину, скромно развратничать, скромно распоряжаться чужими судьбами и жизнями. Зато нескромной считается любая духовная деятельность, которая не может быть прагматически прощупана.
Различные судилища надо мной проходили под лозунгами моей нескромности. Причем судили меня люди очень богатые, полностью обеспеченные, невероятно ангажированные. Они судили меня, безденежного, бездомного, работавшего с утра до ночи за свой счет, никому не навязывавшего своих воззрений. В чем же меня обвиняли? Именно в нескромности!
На одном из таких судилищ наш парторг - он был моим соучеником выступил и сказал: "Неизвестный всегда отличался нескромностью. Вот когда мы были студентами: зададут композицию; все принесут по одной - а он десять!" Вы думаете кто-нибудь расхохотался?
Click to view
Цинизм в Советском Союзе узаконен - но не яркий цинизм Макиавелли, а обывательский цинизм, цинизм плотно откормленных мужчин в Министерстве культуры, которые идут из кабинета в буфет, из буфета в сортир и обратно, покрякивая: "Материально живем, материально!" Это - можно, и это вполне скромно. Единственное, что нескромно и что нельзя - это нециничное отношение к своему творчеству. Ведь в нескромности они обвиняли всех мучеников искусства, всех мучеников науки. Вот чем ограничены возможности свободы творчества в СССР.
И я, со своими своеобычными интересами, скульптурой, Данте, Библией, и музыкой, и поэзией, был погружен в размягченное, не доброе и не злое, а полуидиотическое общество улицы, где находилась моя мастерская. Не окраина и не трущоба - всего восемь минут от Кремля.
Я пытался создать непроницаемость, отдельность, своего рода батисферу, но это было возможно только внутри себя самого. Я нуждался во многом бронза, гвозди, доски, гипс, глина, камень и т. д., и т. п. Многие годы я отторгнутый от официальных заказов скульптор - не имел возможности получать это у государства, единственного хозяина всех этих благ. Поэтому я был потенциальным покупателем неофициального рынка - и я стал центром притяжения и жертвой похмельных интриг, и поэтому вся алчущая масса населения тащила к моим ногам все, что могла, - большей частью, ненужные мне предметы и механизмы.
Чего только ни предлагало в обмен на бутылку население, состоявшее вовсе не из уголовников, а из рабочих и служащих, не имевших возможности на свою скудную зарплату удовлетворить жажду и поэтому тянувшее из предприятий и контор все, что возможно! Мне предлагали женские дефицитные лифчики и трусы; чешские магнитофонные пленки; мясной фарш для пирожков; сложные электронные механизмы; ручного зайца; японские презервативы с усиками; лодочные моторы; золотую фольгу, украденную реставраторами кремлевских церквей; полуботинки хорошей кожи без подметок; ремни без пряжек и пряжки без ремней; дефицитный растворимый кофе; электронные лампы для телевизоров; иконы; типографский шрифт; драгоценный металл гарт; целлофановую пленку; туалетную бумагу; треножники для киноаппаратуры; значки, предназначенные только для иностранцев; всяческую рухлядь, украденную из дому: занавески, табуретки, этажерки, дамские чулки, платки, фотоаппараты, золотые монеты, корень жень-шень, морфий из аптек, шприцы, бинты, йод - и все за бутылку...
Иногда - бутылку дорогого и, видимо, краденого коньяку в обмен на большее количество водки. Причем интересно, что незадачливые купцы могли часами уговаривать меня купить ненужный мне товар, но мое предложение чем-либо помочь мне и за то же время заработать больше, чем выторговал бы, воспринималось как оскорбление, и умирающий от жажды купец, не жалея ни своего, ни моего времени, вместо того, чтобы за двадцать минут заработать нужную на бутылку сумму, будет час тебя уговаривать, что тебе остро, жизненно необходимы, скажем, консервные ножи в количестве шестидесяти штук.
..Например, одно время очень процветал негоциант, выносивший с государственного предприятия вкуснейшее варенье. Но дела его несколько испортились после того, как он по пьянке и благодушию выдал тайну транспортировки: оказывается, он сшил себе целлофановые кальсоны с завязками внизу, так что варенье, залитое внутрь кальсон на ноги и на интимные, скрытые от взоров охраны места, не вытекало. Многие, в том числе и я, по причине излишней брезгливости перестали покупать у него товар, а многие - нет, ели так или кипятили и этим убивали микробов, которые могли выпрыгнуть в варенье из разных срамных мест предпринимателя...
О бутылка, бутылка - символ жизни, вокруг которого крутится все, о бутылка - мера всего: это стоит столько-то бутылок, а это - столько-то... Как возненавидел бы двор какого-нибудь арабского шейха, если бы узнал, сколько он может купить бутылок за продаваемую им нефть! К сожалению, нефть в чистом виде, как известно, пить нельзя.
Источник: Неизвестный Э. Говорит Неизвестный / Э. Неизвестный. Пермь: Перм. новости, 1991. 341 с