В Петрограде
I
Воспалённые ноздри тучных вельмож,
точно жёны наставили им рогов.
И кусает всех просвещенья вошь,
и заест ведь насмерть, без дураков.
У Петра в очах по осе сидит,
и круглит плеча жестяной доспех.
А сынок его за рубеж бежит,
девку кутая в соболиный мех.
Ах, Алёша, - это такая боль!
Возвращайся вспять да на дыбу лезь,
потому что мощи твои - юдоль,
из которой дух был да вышел весь.
Россияне, точно клещи в хвоще,
каждый сызмала неумён, щербат.
Помолись за нас в небесах вотще,
Алексей Петрович, собиный брат!
II
Ржав доспех петроградского дуба,
но не уйдёт столица болот на дно.
И янтарно склеила пальцы смоль.
О какое чудо! Какая боль!
У осиновых волчьих зелёных глаз
собрались морщины. Усы торчком.
Но Россия - мамка и любит нас,
хоть и учит палкой с кривым сучком.
По-отечески тяжела рука,
император плотничает, щекаст.
Так пойдём, не бойся, хоть хлябь хлюпка,
но упруг и прочен ледовый наст.
Не пищит комар, потому мороз.
Золотится на солнце медовом шпиль.
И струится иней твоих волос,
как вмороженный в сопку седой ковыль.
III
То ли жизнь прошла, то ли голос сник,
даже скулы мне тишина свела.
Или Павла вопль, Александра крик
заморожены, вот и все дела.
О, имперский сад, мой собиный друг,
не сберёг ты свой золотой доспех.
Раздели со мной золотой досуг.
Тоже и помолчать не грех.
...И послушать, как скрипят сапожки
у моей любимой, идущей вдоль
по аллее, подобной игре в снежки...
О какая радость! Какая боль!
- на границе осени и зимы,
на границе всего, что было дотоль
и того, что будет, ежели мы
возвратимся каждый в свою юдоль.
20 ноября 1976
Восьмистишия
Павлу
Чёрные ветви. Плац.
Вьётся метель куницей.
Выряжен, как паяц,
русский медведь с косицей.
Тенью пройдя на смотр,
выучку прусских правил,
шепчет Великий Пётр:
«Ты рогоносец, Павел!»
Чаща обнажена.
Колются пни и ветки.
Мёртвая - не жена.
Лебедь уснул в беседке.
В Гатчине каждый куст
октябрьский ветр окровавил.
Жалобный слышен хруст:
«Ты рогоносец, Павел!»
Людовик и Новиков
мучались от простуды.
Как пропитал альков
запах ночной посуды!
Кажется, палача
тянется в фортку лапа.
В спальне у рогача
скрипнула дверца шкапа.
Ямы алмазит пыль
возле Эскуриала.
Пален и князь Яшвиль
прячут в плащи сусала.
С нетерпеливых рук
лайковую сметану
тянут: веди,гайдук!
Что потрафлять тирану?
«Гатчинский лебедь спит,
как Фридерих пред боем.
Снится, что я убит.
В порфире с красным подбоем
перед Всевышним смог,
пав на одно колено,
крикнуть, что я двурог
и во дворце измена!»
...Помню тот парк и пруд
в семидесятом годе.
Сам я богат, как Брут,
грёзами о свободе.
Весь монолит хором,
где поедали брашна,
чтобы душить потом.
И ничего не страшно.
7 ноября 1977
Колыбельная
Снег поскрипывает нарами.
На ветру лицо горит.
Русь под новыми татарами
крепко, крепко, крепко спит.
Под татарами, под пытками
говорливей немота.
За скрипучими калитками
золотая мерзлота.
Пахнет углями угарными
топка честного труда.
Русь под новыми татарами
спит до Страшного суда.
...Я тогда пред Богом выступлю,
попрошусь к Нему на дно,
красный путь слезами выстелю,
чтобы с нею заодно.
1979
Sarabande
I
Георга Генделя музыка роковая,
как наступательная поступь звуковая,
как смерть под барабан.
И солнце снулое, и ветер взвывший
сдувает с зеркала снежок, запорошивший
поверхность стран.
Необратимая, позолотила
руно ты париков
на гладких черепах, скользящих, как перила,
тобой толкаемых - а впереди могила -
танцоров-стариков.
То рассыпается, то стаею кружится
над чащей вороньё.
Пред тем как лечь костьми, должны вооружиться
музыкой дробною мы, воодушевиться
накатами её.
Шеренгой юноши, на выданье девицы,
чьи грудки жалкие атласный вспенил лиф,
с полярным космосом сравнимые куницы,
фламинго сонные, подвижницы-синицы
и попугай-халиф
- из упомянутых кому не страшно
тут на земле
пред рукопашной
с музыкой важной
в предвьюжной мгле?
Давно закопанным - и то там слышно
то топ ударных, то - завывы духовых.
Припомнить выпало, а позабыть не вышло
жемчуг и вишню
румян твоих.
II
Волной воздушною, атакой лобовою
и барабанною музыкой боевою
из гнёзд взметнуло нас
скользить по воздуху... И после снегопада
искусный механизм архангельского сада
функционирует невидимо для глаз.
...Такая тишина, что белка на тропинке,
пушистый хвост прижав к такой же пышной спинке,
с гримаской заждалась.
Иерихонские ещё не взвыли трубы,
ещё не сплюснуты их мундштуками губы,
улитки медные, они в чехлах сейчас.
На крупных лацканах и клапане кармана
эдемской флорою расшитого кафтана
акант парчовый стар.
Мне кажется - я не вчера родился,
к тебе приблизился - и перевоплотился
в морозный пар.
Угль в крепостном аду - скрипичной канифоли
янтарные куски.
Служенье сладостно, а не избыток воли.
Свободолюбцы-то и запороли,
и сжали кулаки...
Кто слышит музыку не там, где врут крамольно
истцы в поту,
с того довольно
в минуту ту.
III
Ещё в Останкине не зажигали свечи,
но окна-зеркала блестели, ибо вечер
от середины дня.
Расчехлена труба гобоя голубая,
и барабанная музыка гробовая
приветствует меня.
Приковылял медведь на снежную поляну,
не он ли на ухо и наступил тем спьяну,
кто иерархию раскатывает вширь?
Окститесь, гаврики! Не рубит же румяный
свой сук снегирь.
Найдётся ль дирижёр, который вас остудит?
По снегу в туфельках попрыгает - и будет
в батистовый платок высмаркивать катар.
...Мне кажется - ты не вчера родилась,
ко мне приблизилась - и перевоплотилась
в морозный пар.
Пока не поздно,
насуплюсь грозно,
но как смятенному не уступить смычку,
когда морозно,
аккомпанировать товарищу сверчку?
Музыки рыцари - мы те же полиглоты,
что и покойники... И нет иной заботы
у нас давно,
как видеть небеса в плафонной дымке сладкой.
А под лопаткой
дощато дно.
В пенатах прибранных хозяйничают лары.
Как трудно и в версте от дома после кары
узнать своих.
И треуголками, надвинутыми на лоб,
мы защищаемся от вьюги свистких жалоб,
ударных грохота и взвыва духовых.
31 декабря 1986
Автобиографические фрагменты
«Раз вы не с нами - с ними»
и - прикрепили бирку.
Каждый теперь алхимик
знает свою пробирку.
Сколько сторон у света?
Начал считать - и сдался.
Впрочем, при чём тут это?
Я зарапортовался.
Много, под стать пехоте,
вёрст я прочапал пыльных,
жил в местностях по квоте,
гиблых, зубодробильных.
Помню, бугай в кожане
в древней Гиперборее
хрипло кричал в шалмане:
«Жаркое, и побыстрее!»
Вышел я к морю ночью
белой тогда в Кеми.
Да и теперь воочью
думаю: «До-ре-ми,
ежели ты мужчина,
где же оружие?»
Роскошь и матерщина;
и малодушие.
Челядь Первопрестольной
действует от движка.
Про одного довольно
кроткого петушка,
правда, не без сноровки,
мне объяснили лишь:
«Он человек тусовки».
Ладно, не возразишь.
Те же, с кем выходили
мы на служение,
те - в большинстве в могиле
и поражении
прав; и хоть ночь кончалась
с нашими спорами,
слово - оно осталось
за мародёрами.
Я за бугром далече
рвался всегда домой.
Часто теперь при встрече
спрашивают: на кой?
Я же в ответ пасую
и перебить спешу,
ибо не надо всуе
брать меня за душу.
Я поспешил вернуться
не для того, чтоб как
следует оттянуться,
с воли в родной барак,
а заплатить по смете
и повидать родных.
Старый паром по Лете
ходит без выходных.
1997