Презлобно-сатирический портрет интеллектуала (интеллигента, философа, теоретика, ненужное зачеркнуть).
Андрей Белый. Петербург. Ранние варианты.
Интеллектуал, вид в разрезе
Николай Аполлонович, как и Аполлон Аполлонович, возлюбил во всем параллельность. Аполлон Аполлонович, как выше мы видели, упивался видом петербургских проспектов и линий, прототипом всяческой параллельности. Николай Аполлонович упивался ландшафтом собственных логических схем; сей ландшафт представлялся ему в параллелях наук, вытянутых в одном направлении и не пересеченных нигде (всякое пересечение решительно отвергал Николай Аполлонович, относя его к синтезу). Самая жизнь рисовалась Николаю Аполлоновичу в виде двух несообщающихся и герметически закупоренных сосудов; стенки одного состояли из систем дыхательной, половой, пищеварительной, выделительной, кровеносной и нервной системы; между стенками этими плавал спиртовой препарат - зыбкая человеческая душа; а в другом сосуде плавало рассуждающее сознание; то и это не сообщалось друг с другом. И поскольку он отдавался душевным движениям, был он лишь хаосом, как вот этот зеленоватый туман; а поскольку он рассуждал, он был в высокой степени обездушен, потому что в этом видел он смысл рассуждений. Рассуждающее сознание при помощи своих двенадцати категорий с заключенным в них всепроникающим оком, - это сознание окончательно отграничивало богоподобное существо от каких бы то ни было проявлений душевных: богоподобное существо видело свою душу лишь в естественных отправлениях организма. Отправления эти, как известно, заключают всякую дрянь, и вне этой дряни, одиноко приподнятый над собой, стоял Николай Аполлонович номер первый - идея; если бы этот номер первый соизволил спуститься во всякую бренную дрянь, он вменил бы бренной сей дряни ряды планомерных, друг друга предопределяющих порывов.
Порывы Николая Аполлоновича уподоблялись порывам черного урагана; и порывы те как-то жалко забились в трансцендентальных тисках далеко стоящего божества; богоподобное существо низводило поэтому все эти порывы к бесполезным волнениям неизменной чувственности; Николай Аполлонович номер второй и был суммою этих бесцельных волнений, это был Николай Аполлонович, заломавший свои бескровные руки в порыве учтивости. Вот только что было тут удивительно: Николай Аполлонович, которого мы имели случай видеть очами, слышать ушами, наконец, осязать при помощи органов осязания, был только Николай Аполлонович номер второй.
Но бесцельная сумма (Н. А. второй) все-таки возвышала подчас свой надтреснутый голос при помощи гнева, любви и тому подобного чувства (например, полового чувства). Наоборот: идеальное не сущее существо пребывало за пределами жалостей, гневов; деятельность этого последнего существа заключалась в единственном: в умозаключении.
Пусть второе его существо (все сказали бы, что он сам) кланялось, потирало руки, робело, освещалось улыбкой: потирания рук, поклоны, учтивости означали лишь отсутствие воли. А улыбка казалась… но что улыбка! (улыбка была улыбкою неприятной).
А вот первое, свободное существо поднимало к солнцу немой и холодный, богоподобный свой лик.
Некогда то богоподобное существо занялось методикой социальных явлений; и, занявшись методикой социальных явлений, богоподобное существо предопределило сей жизни безусловное социальное равенство, долженствующее превратить земной шар в систему планомерных квадратов, по числу обитателей этого небезызвестного шара. Но теоретический идеал оказался неадекватен действительности; в подобных случаях генетический предшественник бренной оболочки поступал решительно: он издавал циркуляр; логический же п р и у с упомянутой оболочки - надындивидуальный субъект - поступал еще более круто: он обрек на гибель неадекватное себе проявление мира в социальных формах неравенства.
И как только обрек он на гибель неадекватное себе самому проявление мира в социальных формах неравенства (это было, когда о своем решении он прочел реферат в самообразовательном кружке), слух о нем распространился далеко за пределы самообразовательного-кружка. И тогда в кружки, в заседания, в совещания легкомысленной партии повлекли насильно бренную форму непогрешимого и сурового существа; бренное существо, надушенное французскими духами, пре-любезно кланялось, потирало руки, спотыкалось о стулья, поражая демократический персонаж утонченностью барских манер. Но едва оно раскрывало рот, как из этой бренной эмпирики вылетали одни только трансцендентальные истины; низвергались систематически - религия, метафизика, мистика, этнография, национальность, капитализм; можно сказать, что одна бренная партия исключительно питалась не бренными эманациями мозговых веществ этого существа. Но едва оканчивались трансцендентальные акты суждений, как усталое, побледневшее и всегда любезное существо со склеротическим лбом, испугавшись итогов своей трансцендентальной способности, поскорее домой несло свою оболочку; всякий радикализм как-то сам собой угасал вплоть до… нового акта суждений.
Вариант
Николай Аполлонович, как и Аполлон Аполлонович, возлюбил во всем параллельность: Аполлон Аполлонович, как выше мы видели, упивался видом петербургских проспектов и линий, прототипом всяческой параллельности. Николай Аполлонович упивался ландшафтом собственных логических схем; сей ландшафт представлялся ему в параллелях наук, вытянутых в одном направлении и не пересеченных нигде (всякое пересечение решительно отвергал Николай Аполлонович, относя его к синтезу). Самая жизнь рисовалась Николаю Аполлоновичу в виде двух не сообщающихся и герметически закупоренных сосудов; из систем дыхательной, половой, пищеварительной, выделительной, кровеносной и нервной системы были сложены стенки одного из сосудов: между стенками этими плавал спиртовой препарат: зыбкая человеческая душа; а в другом сосуде плавало соответственно мировое сознание; то и это не сообщалось. Отдаваясь душевным движеньям, был только <нрзб>вот этот вот зеленоватый туман <нрзб>потрясающим радикализмом <нрзб>было два Николая Аполлоновича: Николай Аполлонович барчонок и сенаторский сын; и был Николай Аполлонович - радикальный <нрзб>ниспровергатель всех существующих строев, проповедник крайнего терроризма, автор яростных рефератиков, теоретик восстанья; первый Николай Аполлонович был так себе - дрянь (так, по крайней мере, он сам бы себя наверное определил); Николай Аполлонович номер два был воистину богоподобен в своих трансцендентальных суждениях, в тисках у которых закорчилось первое, бренное существо со своими во истину порывами урагана; богоподобное существо в теории возводило порывы те к проявлению низменной чувственности - всего-навсего; и порою слышался в Николае Аполлоновиче надтреснутый голос порыва: гнева, ненависти, любви и тому подобного чувства (например, полового); и чуждалась всех гневов, всех жалостей его идеальная сущность.
Умозаключала она.
Пусть первое его существо (все сказали бы, что он сам) кланялось, потирало руки, робело и освещалось улыбкой: потирания рук, поклоны, учтивости означали лишь отсутствие воли. А улыбка казалась… что улыбка! Улыбка была улыбкою неприятною…
Интеллектуал, внешний вид
<…>и лицо его покрылось ужимками, проявило бурную жизнь; эта бурная жизнь набежала волной на четкие контуры богоподобного лика; потому что к лику этому необходимо нам еще раз вернуться.
Выше мы рассмотрели лицо Николая Аполлоновича, взятое, так сказать, в отвлечении, - в минуту идеального созерцания идеальных предметов, - в отвлечении от всевозможных ужимок, гримас, улыбок или жестов любезности, коими то лицо было в высшей степени наделено; те движения, ужимки, и далее, жесты любезности и составляли обидный обычай сынка, соответствовавший вполне папашиному подаванию двух мертвых пальцев; я называю ужимки, улыбки и жесты любезности обидным обычаем, ибо все то составляло проклятие жизни Николая Аполлоновича, хотя бы уж потому, что лицо его искажалось пренеприятной улыбкой; от каменной маски не оставалось следа: ее сменяла гуттаперчевая маска, растяжимая во всех направлениях, в особенности же - от рта до аб-лай-уховских киргиз-кайсацких ушей, и лицо получало действительно лягушечье выражение. При встречах с Николаем Аполлоновичем в людном обществе, где ему приходилось много и жарко спорить, это выражение сперва и бросалось в глаза; благородства в нем не было, а вульгарности - хоть отбавляй. О действительном благородстве черт могли бы свидетельствовать лишь близко знавшие его люди, имевшие случай Николая Аполлоновича наблюдать и в молчании, и не в напряженном молчании, а в молчании легком, спокойном. Но таковых близких людей не было у него. И оттого подлинник подставлялся лишь стенам, двенадцати категориям, зеркалу да еще всем тем, кто видывал благородного обладателя лика одиноко бредущим по улице в николаевской серой шинели и в сопровождении тигрового бульдога с серебряным хлыстиком в слюнявых зубах.
- Красавец! - Постоянно слышалось тогда вокруг Николая Аполлоновича. - Красавец! Так могла сказать любая приневская дама: мондная, демимондная, отрешенная от всякого монда, наконец, погрязшая в подозрительном монде. Но если бы Николай Аполлонович пожелал вступить в разговор с этой мондною, демимондною, наконец - безмондною дамой, то и мондная, и безмондная дама про себя бы сказала: «Уродище»!