Светлой памяти незабвенного А.М. посвящается...
Давно это было. В начале 90-х моя подруга по знакомству попала в хор, который готовился к гастролям по Европе, что по тем временам было величайшей редкостью. Хор состоял из бывших учениц дирижера и его родственниц, я не принадлежала ни к тем, ни к другим, поэтому реальных шансов попасть туда у меня не было. Но бывают же ещё нереальные шансы!
Как-то на репетиции разъярившийся дирижёр заявил, что ситуация критическая, и он вынужден набрать пару человек хоть с улицы, но в первых альтах некому петь! (ну, у дирижёров вечно «катастрофы» и вечно «некому петь»). Таким образом я коварно проникла в доблестный коллектив (коварство в том, что я отродясь не была первым альтом). На следующий день мне предстояло побывать на репетиции, а затем пройти прослушивание. В задачу также входило бегло петь по нотам текущий репертуар, поэтому я попросила у Анны нотки на ночь. Она, выдернув один листочек, сказала: «- А это велено к завтрашнему выучить наизусть, он сказал, кто не выучит - вылетит к чёртям собачьим».
Я испугалась, конечно, и выучила (как оказалось, единственная из хора. Народ своего дирижёра знал, любил и умело фильтровал информацию).
Когда во время прослушивания настала моя очередь, он протянул руку и представился, внимательно глядя в упор:
- Евгений Михайлович.
- Первый альт.
- Очень приятно. А имя у Первого альта есть?
- Есть, но вряд ли его нужно запоминать до прослушивания.
- И всё-таки?
- Петра.
- Я запомню, Петра.
Так я очутилась в хоре, да к моей бесконечной радости через неделю была ссажена в свою нормальную партию - вторые альты.
Девицы его любили, некоторые - боготворили. У них за спиной был большой пройденный путь - студенческая жизнь, концерты, гастроли, но и нас, новеньких, воронка его обаяния затянула очень быстро.
Говорят, когда он вёл у них студенческий хор, в порыве гнева швырял в аудиторию журналы, ручки и наручные часы, которые дирижёры обычно снимают во время работы и кладут на стол, и у девиц никогда не было проблемы, что подарить ему на день рождения - они скидывались и покупали очередные часы. На мою долю таких грозностей уже не выпало. Он был из тех дирижёров, у которых перед выступлением всё сыро-сыро, а на концерте - волшебно. Он обладал яркой харизмой как в жизни, так и в творчестве. Сейчас-то я точно могу сказать, что время, связанное с хором и гастролями, было одно из самых ярких впечатлений моей жизни.
Этот рассказ - об одном выступлении, поэтому, чтобы не загромождать повествование лишними деталями, я оставлю за кадром наши репетиции и первые гастроли, а перейду сразу ко вторым, когда мы поехали на пару фестивалей в Германию и Италию, а главное - дать один концерт в храме на Капитолийском холме - до нас ни один российский хор в Риме не выступал.
Началась ажиотация и активная подготовка, скорое будущее казалось лучезарным и незыблемым, всё было подчинено этой поездке и вдруг, сначала робкими слухами, а потом неумолимой очевидностью в нашу жизнь вползло страшное известие, что у Евгения Михайловича обнаружили рак. Врачи обещали ему пару месяцев жизни, проведя роковую черту в апреле, накануне гастролей, говорили, что ни о каком Риме не может быть и речи. Для него же - это ни о каких врачах не может быть речи, а в Рим он поедет. (Он вообще был упрямым. Если не путаю, юным, надбавил себе годы и ушёл на фронт, так кто же теперь мог оставновить его перед какой-то поездкой?). Мы с подругой тогда не могли вместить в головах, что болезнь может съесть живого человека. Да, это рак, но бывает же, что врачи преувеличивают? Тем более он был таким сияющим и крепким, что нам казалось, что уж кто-кто, но он-то обязательно справится.
Он стал резко сдавать и стремительно худеть. Иногда забывал только что сказанное, таял на глазах, превращаясь из энергичного мужчины в сухого узкого старика, но по-прежнему, все свои силы вкладывал в репетиции. Вскоре, «на всякий случай», он стал готовить себе замену - двух хористок: одной предстояло выучить русский репертуар, другой - западный. Нет, то, что он останется, даже не обсуждалось, но если ему вдруг, на концерте станет плохо, кто-то должен встать перед хором.
Он работал очень много, назначал дополнительные репетиции, натаскивая Валерию и Веру лично, как в прежние училищные времена, когда они были его студентками, и выставляя их работать с хором. Давал нам петь вообще без дирижёра, чтобы научить остро чувствовать друг друга, на уровне дыхания, чтобы мы, невзирая на то, что видим (или не видим), могли снимать [звук] одновременно, без жеста дирижёра. Он готовил нас к любым неожиданностям.
Всё чаще и чаще на репетиции приходила его жена, и чем ближе к роковому апрелю, тем неразлучнее становились они. О ней хочу рассказать отдельно.
На людях свою жену Анну Марковну он не только звал по имени-отчеству, но ещё неизменно прибавлял «моя жена» - моя жена Анна Марковна. Произносилось это тепло и подчёркнуто почтенно, что мы даже за глаза говорили: «-Его-жена-Анна-Марковна сказала...». Относиться к ней полагалось с пиитетом, но то почтение, с которым он упоминал о ней, действительно трогало. Их дочь-хористка говорила, что они едины в двух лицах, Анна Марковна была его главным советчиком, собеседником, частью души.
Их история любви не была обычной:
Они приходились друг другу кузенами, и обе семьи, узнав о серьёзных намерениях влюблённой пары, объединившись, сделали всё, чтобы отвести их друг от друга, но безуспешно. Тогда от них потребовали выдержать 2 года в разлуке, и если после этого они не переменят своего решения, то семьи смирятся с кровосмесительным браком. И это они выдержали и с тех пор не расставались. Красивая пара: он - заботливый, энергичный, харизматичный, и она - рассудительная красавица с царской статью и тяжёлой косой, венцом уложенной на голове. Я знала их, когда им было около 65 лет - исчезла только коса, но всё остальное осталась - та же острая потребность друг в друге.
К моменту поездки он стал совсем плох - серый, худой, иногда капризничал, как маленький. С нами в Италию полетела медсестра, которая всегда была рядом.
В начале полёта он выглядел бодро, но в римском аэропорту упал и его увезла скорая. Вернулся в инвалидном кресле, с которого уже не вставал. Шла вторая половина апреля. Рим буйствовал пасхальными каникулами и особым притоком туристов. В глаза бросалось неестественно большое количество влюблённых пар, они были везде - гуляли, сидели, лежали на траве и висели на памятниках, всё вокруг безостановочно обнималось и целовалось. Как нам объяснили - это молодожёны, которые недавно отыграли свадьбы, а в свадебное путешествие отправились только сейчас, это очень популярное путешествие для новобрачных разных стран - в Рим на Пасху.
До нашего концерта оставалось пару дней, с утра до ночи мы ходили по городу и пытались успеть везде. По всему центру были расклеены афиши - Первый Российский хор в Риме.
Накануне концерта мы попали к фонтану Треви. День медленно опрокидывался в сумерки, подкрашивая белый мрамор в розовато-янтарный цвет, на небольшой площади, до отказа набитой людьми, было тесно и шумно. Девчонки растворились в толпе, мы с подругой случайно очутились недалеко от Евгения Михайловича и Анны Марковны. Он сидел в своём кресле, укутанный пледом, она стояла рядом, поверх голов рассматривая фонтан, иногда что-то ему говорила. Кто там бывал, помнит, насколько волшебна магия того места. И вдруг он заплакал, горько-горько и беззвучно. Слезы катились по пергаментным щекам, он сидел не шевелясь, но она взглянула на него, видимо проверяя, всё ли в порядке и взметнулась:
- Что случилось?! Тебе плохо? - её взгляд запрыгал по толпе, отыскивая медсестру. Мы тоже всполошились и начали крутить головами, готовые броситься на поиски. Анна Марковна наклонилась:
- Почему ты плачешь? Тебе больно?
Он помотал головой.
- А что?!
- Ты сегодня сказала мало слов любви.
Она охнула - Ну что ты! - обняла его за голову и стала что-то говорить, говорить, не останавливаясь, раскачиваясь тихонечко, как укачивая. Так они и стояли долго-долго, одинокие в своём горе, посреди праздничной толпы, в центре вечного города.
Он был уже совсем высохший и маленький, особенно на фоне статной и сильной Анны Марковны, что на минуту мне показалось, что она сейчас выпрямится, поднимет его на руки, как захворавшего сына, и понесёт отсюда, подальше от людей, навстречу воспалённому солнцу, и будет идти, нашептывая одним им известные слова, и будет их много, очень много, и не кончится этот нежный поток, и заснёт он, успокоенный, на её плече.
На следующий день, на репетиции ему стало совсем плохо. Он пропускал вступления и забывал снимать, его долгие замедления были неожиданны и тянули жилы. Если кто-то пытался петь «как надо», он начинал кричать, сердиться, ему становилось плохо, всё останавливалось. Анна Марковна предлагала ему дать девочкам-дирижёркам попробовать, он сердился и упорствовал, что сам. После репетиции его всё-таки увезли с приступом и позже сообщили, что они трое уже в аэропорту и вылетают в Москву.
Мы собрались распеться перед концертом - хор лихорадило, дирижёрки тихо истерили (причём, не от предстоящего дебюта: они были его любимицами с давних лет, и сами любили его не меньше. В тот момент им было трудно не то что сконцентрироваться, а вообще разговаривать, одна всё время была зарёванная).
Они нас распели и, всунутые в привычную колею работы и мобилизовавшись перед выступлением, мы собрались и немного пришли в себя. Репетиция спасительно подсунула нам иллюзию цели - мы должны быть готовы к концерту.
Объявили готовность к выходу, мы пошли в холл ждать, пока закончит своё выступление оркестр, который выступал в первом отделении. Мы стояли, молодые, красивые одна к одной, в чёрном бархате, стройные, как античные колонны, многие накрашены ярче обычного, чтобы скрыть заплаканные глаза. Страшно, но мы готовы - через несколько минут наш выход.
И тут в конце холла показалась Анна Марковна. Она катила коляску, а в ней - Евгений Михайлович в концертном костюме. Мы оцепенели.
- Девочки! - прошелестел он, - девочки мои, я не мог улететь, я буду дирижировать... Вы распеты?
- Да.
- Тогда давайте пробежимся по программе.
Мы попробовали спеть несколько фрагментов, но было ужасно неудобно и непонятно - как петь? Жест зависал и замирал, - мы тянули, тянули неестественно долго, он сердился - почему мы не сняли? Он ведь показал снять. Или он не показывал промежуточного вступления, девицы привычно вступали, он останавливал - почему вы вступили? Или он складывал руки на коленях, мы останавливались - где звук, разве я снял?!
По хору пошел шепот - что делать? Как реагировать? Он как раз опять завис, и звук, повисев, неуверенно исчез, и тут его прорвало:
- Почему вы сняли?! Разве вы не видите, что я прошу держать?! Или вы думаете, что я выжил из ума? - он зашелся кашлем, несколько хористок подбежали к нему успокаивать, но становилось только хуже, - Или вы думаете, что я уже умер? Вы уже похоронили меня, да? Я ещё живой!
Он кашлял и уже не мог остановиться, его колотило изнутри, он кричал и хватался за голову, Анна Марковна быстро увезла его, девицы начали ругаться между собой, и вдруг:
- Замолчите! Хватит! - крикнула одна хористка, перекрывая всех, - Значит так: всем смотреть на дирижёра! Петь чётко по руке, что бы он ни показывал!
- А если он забудет или перепутает? А мало ли?
- Повторяю для особо ответственных: ваше дело - петь по руке!
- Это ж позориться...
- Да плевать! - она начала срываться, как загнанная в угол собака, - Плевать на этот зал, на этот концерт, на всю эту Италию, вы что, не видите - он умирает?!.. И это последнее, что мы можем для него сделать! - её подбородок задрожал. Она собралась и отчеканила:
- Мы будем петь этот концерт - для него. ДЛЯ НЕГО. Главное, чтобы он был доволен. Остальным зрителям придётся потерпеть, ничего страшного, это не последний их концерт.
Мы молчали. «- Сеньорине, выш выход!». Мы не шевелились. «- Ваш выход!»
Лерка очнулась:
- Первый ряд, идите!
- Так а куда нам идти, а что будет? А Евгений Михайлович? А он где? А Вера где?
- Идите, идите! Пока вы выйдете, может, он подойдёт. Идите уже, идите!
Хор, разворачивающимся питоном, стал вытекать в зал. Когда первые девушки уже стояли на своих местах, на другом конце хвоста ещё лихорадочно решали, куда деваться дирижеркам: на своё место или пристроиться в конце хвоста на случай, если хор останется без дирижёра.
Желающих послушать экзотический хор оказалось больше, чем могло уместиться в соборе. Люди были везде - громоздились друг на друге, стояли во всех проходах, висели на колоннах, сидели на полу. Это не был концертный зал, поэтому мы стояли на одном уровне со зрителями, к тому же перед нами сидел оркестр. Персонал храма расчищал от людей центральный проход, объясняя, что это место сейчас нужно для дирижера, тянулось время, а мы так и не знали - выйдет дирижёр или нет, в каком он состоянии, и вообще - в Риме или уже в аэропорту.
Наконец, появился ведущий, представил нас и объяснил, что в соборе очень много людей и слишком душно, что петь очень тяжело, поэтому, чтобы не растягивать время, пожалуйста, не нужно аплодировать - это отнимет время и силы, и по этой же причине - хор не будет бисировать, спасибо за понимание.
И вывезли дирижёра. Ассистент, кативший коляску, провёз её между рядов и поставил достаточно далеко от хора, чтобы нам было видно. Я не помню, действительно ли было душно в зале, но дышать сразу стало нечем.
Он устало смотрел на нас, и казалось, что не будет дирижировать, а просто хотел посидеть и посмотреть на нас, наконец-то притихших. Привычная концертная бабочка выглядела большой и тяжелой, на иссохнувшей шее.
Наконец, он медленно поднял руку и замер. Воля пятидесяти человек сконцентрировалась на кончике его пальцев, как на острие иглы. Он еле заметно качнул кистью - и время остановилось, пропустив вперёд музыку, которая несмело стала расправлять свои затёкшие крылья, чтобы, окрепнув, унести за собой к куполу храма:
Miserere mei Deus...
Петь было очень тяжело. Жест был настолько слабый, что предельно напрягшееся зрение отвергало всё, что могло отвлечь, и через какое-то время для меня уже не существовало ни храма, ни публики, ни хора, как будто я находилась в абсолютной темноте, в холодном чёрном космосе, в длинном тоннеле, в конце которого был слабый свет и руки дирижёра, и каждой своей наэлектрилизованной клеткой я стремилась туда, на свет, боясь, что если ошибусь или оторвусь от жеста, то свет потухнет, прервётся связь и я останусь одна в этой темноте.
Ощущение одиночества усиливало то, что я не чувствовала хора, точнее, не слышала привычных деталей: ни дыхания соседки, ни промахов вторых сопран, ни нежных колокольчиков первых, хор казался монолитным, перешел в грудной регистр, а первые сопрано звучали ещё хрустальней.
Состояние холода добавляло безмолвие публики. Мы молча шли вперёд в этом ирреальном пространстве, переходя от одного произведения к другому, а в паузы было ещё страшнее, взгляд впивался в дирижёра - будет ли следующий номер или всё, руки останутся безвольно лежать на коленях?
Но он поднимал руку, кисть вздрагивала в ауфтакте, и мы шли дальше.
Мы пели, и вдруг соседка (мы стоим с краю) тихонько толкнула меня локтем и кивком показала на хор: смотри. Я подняла взгляд... они плакали. Я испуганно дёрнулась назад, но тут же вернулась, не в состоянии отвести глаз: они плакали. Плакали, судя по всему, давно - слёзы сплошным потоком заливали щёки, их никто не вытирал, чтобы не привлекать внимания. Ком в горле не давал дальше петь, я перевела взгляд на зрителей в первых рядах: они всё поняли, и я почувствовала горячую волну сострадания, идущую от них. И тут мне стало так остро стыдно, что я уже столько времени стою тут, как деревянная кукла, стараясь ювелирно точно выполнить свою работу, переживая за исполнение, а хор-то поёт совсем о другом!
И я запела, но запела теперь по-другому - для него. И постепенно, как вода, вытекло напряжение из тела, и прекратилась гонка за жестом, я просто пела любимую музыку - ему, ему - моему единственному зрителю и бесконечно дорогому человеку, которому хотелось говорить и говорить, и сказать много, много слов любви и утешения, и уже невозможно было сдержать слёз.
Я больше никогда его не видела - их увезли в аэропорт сразу, когда мы ещё пели мессу с оркестром. Те, кто потом слышали запись этого концерта, говорят, что это было лучшее наше выступление.
Недели две мы поколесили по итальянским фестивалям и вернулись домой.
Сразу с самолёта его дочь, Вера и Лерка поехали в больницу - повезли ему наши награды, подарки, записи выступлений. Врачи не пустили бы их, но зная, как он ждёт дочь, боясь умереть до её приезда, разрешили им войти на немножко. Но какое там немножко, он радовался и требовал, чтобы они рассказывали и рассказывали, они не могли наговориться.
Под утро девицы ушли, и он тихо умер.
...когда, порой, я его вспоминаю, то чаще всего всплывает из памяти - не головокружительные гастроли и не яркая творческая жизнь, щедро подаренная его рукой, а тот тихий упрёк:
Ты сказала мало слов любви...
Click to view