Волшебный цветок -
anubis_amenti Желтым длинным протабаченным ногтем я отколупываю крышку новых серебряных часов с репетиром. В часах начинают звонить маленькие колокольчики. Кружевные стрелки показывают час пятнадцать до посадки. Я достаю из кармана мягкой куртки плоскую деревянную обшитую кожей флягу и делаю длинный глоток.
Через час с четвертью я встану и подойду к форменной девушке, и та выпустит меня из пропахшего стерильностью гулкого зала. Потом дежурный автобус с низким полом аккуратно повезет меня к толстой сардельке самолета с короткими белыми крыльями. На крыле будет написано «проверь компенсаторы крепления нижних панелей ОЧК к полкам нервюр». Два часа я буду неудобно дремать в кресле, потом бело-голубые стюардессы принесут горячую безвкусную самолетную курицу, отправившуюся в свой первый и последний полет, или горячую безвкусную самолетную рыбу. Потом я буду в ожидании багажа умываться в кафельном туалете, глядя в красные от бессонницы глаза своего отражения, а потом выйду из аэропорта под рассветное, но уже горячее солнце и увижу тебя.
Санька звал меня в Мексику, но я поехал к тебе.
- Представляешь?! - говорил Санька, жадно хлебал пиво и подмигивал беспокойным глазом. - Теотиукан! Чичен-Ица! Какауамильпа! Можно будет забраться на Попокатепетль и почувствовать то же, что чувствовал испанский Виракочи! А уж братца Тотоши там, как в Чуйской долине дури!
В части «Тотоши и Кокоши» Сане можно доверять - Саня убивал свой мозг, кажется, всеми доступными на этой планете способами. По счастью, безрезультатно: мощь Саниных мозгов ошарашивающее непобедима. Мгновенные умопостроения этого энциклопедиста, облазавшего всю Среднюю Азию, большую часть Африки и сейчас принявшегося за Америку, не раз заставляли меня пунцоветь и страдальчески поджимать пальцы в ботинках от осознания собственной интеллектуальной никчемности. А выглядел Саня при этом типичным малолетним гением из второсортной комедии - вихрастое поблескивающее очками худощавое недоразумение. Он сумел затащить меня в переход Катунь-Маркаколь, и пятнадцать минут, пока не подошли ребята, держал на пальцах и себя, и мою восьмидесятикилограммовую тушу, когда я таки сорвался на подъеме. Хотел я ему морду набить, что без страховки лез. Но когда выяснил, что страховка была, а Сане «было просто любопытно…» - махнул на жизнерадостного идиота рукой.
Кокоша мне до лампочки, но стоя на продуваемом перевале сдвинуть на затылок панаму, словно стальной морион, смахнуть пот с густой брови и по-хозяйски окинуть взором громоздящееся в дымке горное великолепие - это заманчиво. Было бы. Если бы не ты. Я оглядываю пестрый суетливый зал, достаю флягу и делаю глоток.
…А ты увидишь меня. Не сразу, правда. Ты разулыбаешься и будешь махать мне тонкой рукой и быстро пойдешь мне навстречу, временами переходя на бег, а потом, привстав на цыпочки, поцелуешь в уже опять пробившуюся на нечувствительной щеке щетину - чуть выше отчеркивающей рот морщины. Я приобниму тебя - стройную и свежую, и ты поведешь меня к машине.
Я брошу потертую сумку в багажник, ты сядешь за руль, а я рядом, и мы поедем в горы.
Твой маленький джип будет долго пылить по проселку, забираясь сначала в холмы, а затем начнет карабкаться в горы. Ты будешь молчать и улыбаться - мы слишком долго не виделись, чтобы тебе было о чем рассказать. Я буду говорить - потому что о желтых песках, сизых кручах и изумрудных джунглях можно рассказывать, даже когда нет общих тем для разговора. Точнее, именно о желтых песках, сизых кручах и изумрудных джунглях только и можно рассказывать. Я говорю легко и складно - это несложно, последние восемь лет я только об этом и рассказываю.
Ты будешь говорить, как это здорово - колесить по миру, и как ты мне завидуешь. Я не скажу тебе, что колесить по миру здорово только в том случае, если есть куда возвращаться. Людей, которые никогда не берут обратный билет, я бы сразу ставил на учет у психиатра. Людей вроде меня.
Мы заберемся на полторы тысячи метров ближе к солнцу и найдем маленькую бревенчатую заимку невдалеке от скачущего с камня на камень студеного ручья. Ты достанешь припасенные огурцы, помидоры, редис, хлеб, ветчину и быстро сочинишь маленький перекус. Какое наслаждение смотреть, как ты, отбрасывая падающую на лицо прядку, шинкуешь овощи, как режешь хлеб! От Ниагары я устал уже во второй раз - на тебя же я готов смотреть вечность. Мне захочется плакать. Людям женатым, гнездующимся в собственном доме, меня не понять.
- Будем как птицы небесные - не сеять, не жать, а послушно питаться тем, что принесет официант! - сказал Бонч, приветственно поднимая бокал с ледяным бордо. К его темному лицу, которое он месяц прятал от солнца под широкополой мягкой шляпой, страшной щетиной и темными очками, как у Мэриома Кобретти, прилеплен густо-коричневый облупившийся на кончике семитский нос. Бонч впервые за месяц принял горячий душ, впервые за месяц сидит на нормальном стуле, впервые поднимает стеклянный бокал с ледяным бордо, подставляя лицо потоку искусственного кондиционированного воздуха - он кайфует. Бонч способен подбросить огурец и нашинковать его прежде, чем тот плюхнется в миску - это если Бончу дадут огурец. Если Бончу огурец не дадут, он нашинкует, обжарит и подаст то, что найдет в округе съедобного. Бонч всегда находит в округе что-нибудь съедобное - потому что он в этом спец, и потому, что понятие съедобного трактует весьма широко. Он профессионал походной кулинарии. Но я не готов вечность смотреть на Бонча, шинкующего огурцы.
Месяц мы ползали по душным джунглям, якобы ища затерянный город, и ничего не нашли. Скорее всего потому, что никакого затерянного города не было. Но с той же вероятностью он мог быть - мы могли пройти в десяти метрах от древнего храма, и не заметить его. Может, мы даже топтались по бывшим улицам и площадям, но трудно почуять в полуметре под мягкой почвой взломанную корнями мостовую и угадать в заросшем холме дворец правителя.
Это хорошо, что мы ничего не нашли. Думаю, я опять был бы разочарован. Последние годы я специализируюсь на разочарованиях. Разочарованный странник. Ах, как роскошно я разочаровывался! До слез и заламывания рук. До боли в гортани. Я разочаровывался в большом и малом, людях и странах, в стихиях и в себе. Боюсь, и смерть меня разочарует. Если я когда-нибудь умру - в чем я давно уже сомневаюсь.
Пока что Господь не готов меня принять. Когда мне было четыре года, я плескался в деревенском пруду и провалился в донную яму. Плавать я тогда не умел, и несомненно потоп бы, но дно оказалось не так далеко - я оттолкнулся ногами, пробил головой воду, хватил воздуха и ушел обратно. Времени закричать у меня не было. Снова почуяв дно, я вновь оттолкнулся, вынырнул, опять судорожно вдохнул и снова ушел на дно. Вокруг с плеском и гамом бесилась деревенская ребятня, и моего бедственного положения никто не замечал. Не знаю, сколько бы я так скакал и чем бы все кончилось, не вытащи меня случившаяся на берегу тетка Наташа. Что я думал, оказавшись на берегу, я не помню.
В двенадцать я исследовал пещеры за городом. И собравшись уже домой, решил срезать. Заблудился я моментально. Первые два часа я ползал под землей, держа, как мне казалось, к выходу, и забираясь во все более и более узкие лазы. Я разодрал одежду и весь перемазался в глине и еще какой-то дряни. Наконец, я выбился из сил и накрепко застрял в каменной щели. Умаявшись, там я и задремал. Очнувшись ночью, я с трудом выковырнулся из той дыры, жег оставшиеся спички, подсвечивая циферблат дешевеньких детских часов, ожидал рассвета и думал, что я скажу дома на предмет убитого гардероба и собственного отсутствия. Что выход может и не найтись, я не думал.
Потом на двадцать лет костлявая оставила свои домогательства, чтобы вновь приняться за меня уже всерьез.
Я смотрю на часы - сорок минут до посадки. Я убираю часы и покачиваю свою флягу - там еще больше половины. Это хорошая фляга - легкая и объемом в целую пинту. Я делаю затяжной глоток. Коньяк течет по гортани.
…Мы не останемся у избушки, а пойдем к ручью. Мы расстелем старое покрывальце, сядем кругом на ледниковые валуны, забросанные по бокам ржавым и каменно-серым лишайником, будем смотреть на ручей, есть бутерброды и хрустеть редисом. Скупая чистота, самодостаточность и изъятость места из бега времени сразу отключает ненужные функции. Целеполагание. Сомнения. Речь. Но с отключенными сомнениями и речью я мог сидеть и у истоков Ганга - без тебя. Если бы там, у Ганга, я развел костер, он был бы иконой тебя. А тут ты живьем - никаких икон не надо.
Я хамски присвою последний бутерброд, а потом достану из-за спины прихваченный с собою сидор. Я достану из потасканной солдатской веретьи подарки: страшную кенийскую маску и маленький кусочек черной пемзы. От маски ты в восторге, камушек вежливо разглядываешь миг и прячешь в карман. Я не буду тебе рассказывать, что камушек оказался в моей руке, когда я сорвался со склона Килиманджаро, приложился головой о валун и потерял сознание. Когда мир впустил меня обратно, в моей ладони был этот камушек. А маску я второпях купил в сувенирной лавке в аэропорту Найроби.
Пятикилометровый Килиманджаро пер из земли прямо в небо. Заносчивые местные дхунбху строили его как лестницу к Богу, но Господь смешал их языки, и демоны переделали лестницу в пушку, которая раз в двести лет бессильно пукает в Бога холостым зарядом, засыпая окрестности пеплом и наводя ужас на созданий Его. Идея вскарабкаться на мортиру подземных демонов принадлежала, естественно, Сане - Санины корпускулы Краузе испытывают патологическое беспокойство от любых титанических нелепостей.
Я вообще оказался там случайно. Хотя если вы случайно оказываетесь возле Килиманджаро, когда Саня собирается совершить на него восхождение, это уже характеризует вас не лучшим образом. Я прозябал в Найробском клоповнике в ожидании ближайшего свободного рейса «Кения Эйрлайнс», потому как самолет с оплаченным мною креслом гробанулся в джунгли непосредственно на пути в мой аэропорт. Возвращавшийся из экспедиции к Виктории Саня тоже попал с отправкой: старенький иол «Джойс», опрометчиво взявший Саню пассажиром до Дурбана, из-за противных ветров застрял в Могадишо, и у Сани оказалось пол недели на приключения. Идиотам свойственно взаимопритягиваться - в первый же вечер мы встретились за стойкой «Неаполитанэ».
- Огромная такая заснеженная махина! Некогда огнедышащая! Представляешь?! - говорил Санька, жадно хлебал пиво и подмигивал беспокойным глазом.
«Фрегат «Паллада» начинается с попытки автора разъяснить миру свой поступок. И сводятся объяснения к тому, что для автора и мира и сейчас и в перспективе было абсолютно безразлично, поедет Гончаров или не поедет. Это равнодушное равновесие было нечаянно нарушено в пользу «поедет», и он поехал.
В каком-то смысле это было справедливо и для меня - в смысле, что мне все равно было, куда двигаться. Нелегко ехать из уютной ямки, где каждый сучок уже продавил себе удобное место в заднице. Но… я молод, жизнь во мне крепка; чего мне ждать? Тоска, тоска... Я положил перед агентом мертво звякнувшую связку ключей, поправил лямку рюкзака и шагнул за порог. Если не считать месяца в индийской больнице, где я валялся с двумя сломанными ребрами, с тех пор я ни разу не спал в одном месте более семи ночей.
Мир распахнулся вширь, и вглубь, и ввысь… вот словно ты родился и всю жизнь сидел в затхлой баньке с пауками, с мутным белесым светом сквозь бычий пузырь, намекающим на существование солнца, любуясь лишь на плоские красоты плакатных ландшафтов на бревенчатых стенах - а потом отворил скрипнувшую дверь и шагнул вовне. Представляешь?! - как сказал бы Санька. Солнце, небо, горизонт, подлинные, а не рисованные краски и запахи! Какие просторы, какие выси, дали, глубины и громады! В ту пору мне казались нужны пустыни, волн края жемчужны, и моря шум, и груды скал.
Я опять заглядываю под крышку часов - двадцать минут. Время сегодня на редкость неторопливо. Коньяк течет быстрее.
…Мы будем гулять вдоль ручья, держась за руки, как дети. У тебя тонкая и сухая ладошка. Я буду постоянно поглядывать на тебя, запоминая детали. А иногда и вовсе останавливать тебя, разворачивать к себе и вглядываться - вот бровь… вот нос… вот лоб… губы… Все это надо запомнить. Зачем? Я ведь не собираюсь уезжать.
- Тебе это нравится? Никогда не возвращаться?
Нравится - не нравится… Никто никогда никуда не возвращается. Колесо судьбы не умеет крутиться в обратную сторону.
- Охота к перемене мест весьма мучительное свойство.
- Тогда зачем?
Зачем. Чтобы ответить на этот вопрос, два года назад я изготовил часы с репетиром. Та-та-та-та-там-там, там-там, та-та-там, напоминают мне колокольцы, когда я забываю ответ.
- Я провожу исследование. Изучаю, во всех ли зеркалах мира отражается одна и та же рожа.
- От себя не убежишь. Тебе ли не знать?
Знать. Я настигал себя везде: в Каире и Париже, в Атлантике и Тибете, днем и ночью, в поездах и гостиницах. В пустыне я неожиданно хлопал себя по плечу, заставляя себя вздрагивать. После свободного падения я дергал кольцо, и спустя три минуты попадал в собственные объятья на земле. Я всегда себя опережал. Но когда за тобою гонишься Страшный Ты, ты не спрашиваешь, сможешь ли убежать - просто бежишь, и все.
…За шесть часов мне нужно было проехать триста километров по горному серпантину до Бангалора, чтобы успеть сдать машину и сесть на самолет. Непривычный к горным дорогам, я совершил ошибку любого новичка - жался подальше от обрыва. Поэтому вывернувший из-за уступа грузовик стальным бампером смахнул мой седан с дороги, как досадный мусор. Мой древний «опелёк», удачно рухнувший спустя десять метров на следующий виток трассы, оказался равномерно помятым со всех сторон. Я не улетел дальше по склону - а катиться там можно было еще метров пятьсот. Я не свернул себе шею. Я ничего не сломал. Я лишь разбил себе лицо об руль и рассек солнцезащитными очками бровь. С лица ручейком текла кровь, и я подставил ладони. Я думал о том, что если заляпаю джинсы, то отстирать их вряд ли удастся.
Когда мы искали город в тайских джунглях, меня, обмазанного репеллентом от макушки до пяток, все же укусила какая-то дрянь. Шея вспухла красно-синюшным шаром, свернув мне голову набекрень. Бонч чем-то мазал мне шею, отчего она лоснилась и желтела, и колол вену. Но все равно к полудню у меня начала кружиться голова, подогнулись колени и я вырубился. Мы были глубоко, и меня сутки тащили на самодельных носилках, а я почти и не дышал. Через сутки опухоль стала спадать, а я проснулся с раскалывающейся головой и весь словно побитый. Бонч сказал, что, как ему кажется, меня укусила гадюка Рассела, которой на репеллент наплевать, а мне сильно повезло. Я думал, что это дурная шутка - сказать укушенному гадюкой, что ему сильно повезло. А еще я думал, что подарить Бончу. Кстати, он давно зовет в гости - а я, гад, все не еду.
Может, потому, что в Хайфе я уже был, и больше мне туда не хочется. Не из-за Хайфы. Из-за Олли.
Та-та-та-та-там-там, там-там, та-та-там, поют часы. Десять минут. Еще пять лет назад мне не нужны были часы-напоминалка. Пять лет назад я хотел мотаться на бермудском шлюпе от Канар до Карибов и обратно. Я хотел метелочку - убирать с пути букашек - шафранную рясу и горсть риса на целый день. Я хотел бунгало на вершине маленького Кауай, где триста пятьдесят дней в году дожди. Что-то случилось за эти пять лет. Мой идеал теперь - хозяйка, мои желания - покой, да щей горшок, да сам большой. Выпьем, милый друг я, за это…
- Ну и что же это за Цветок? Ты его себе представляешь?
- Во всех подробностях. Выглядит он вот так, - отвечу я, и поднесу к твоему лицу зеркало. Ты засмеешься.
Я зубами вытаскиваю мягкую пробку и делаю глоток.
Олли шел в свою вторую кругосветку, и на перегон Хайфа - Дубаи взял меня как партнера по шахматам. Паруса он ставил и один, а вот ставить самому себе мат Олли надоело еще в первой кругосветке.
Когда мы прошли Врата Скорби, счет был восемь-два в мою пользу. Аэродинамическая труба пролива кончилась, ветер стух, и наша тридцатифутовая яхточка едва выдавала три узла, хоть мы и поставили спинакер. Катер мы заметили издалека. Деревянный челнок с остатками дружелюбной голубой краски на высоких бортах и двумя «ямахами» на транце вез к нам дюжину негров. Олли опустил бинокль, сплюнул за борт и неторопливо спустился в кубрик, к рации. Олли все делал неторопливо. Садясь с ним в шахматы, я всегда брал полистать журнал.
Без Олли на палубе сразу стало неуютно. Я прошелся взад-вперед, потом начал аккуратно собирать фигуры.
- Вот это да, - обиделся Олли, вернувшись из кубрика. - А я так надеялся в этот раз победить.
Мы не торопясь убрали паруса и легли в дрейф. У негра, что первым прыгнул к нам на транцевую плиту, был лишай на пол щеки и раритетный маузер в деревянной кобуре.
…Это уже четвертая попытка поехать. Трижды что-то мешало. Я ведь отправляю телеграммы, и даже не знаю - не переехала ли ты. Не вышла ли замуж. Не умерла ли. И как ты эти телеграммы принимаешь. Как можно ежегодно принимать телеграммы «постараюсь быть ближайший вторник»? «Постараюсь быть ближайший вторник» - и снова молчание длиной в год. Не то издевательство, не то странный вирус, раз в год замыкающий контакты на местном телеграфе, и обещающий от имени ближайшего вторника постараться быть. Помнишь ли ты меня вообще?
- …А теперь ты куда? - спросишь ты. - А главное - надолго ли?
«Сюда», - подумаю я: «Навсегда». И промолчу. Потому что невозможность моего намерения в этот миг станет очевидной.
…Я был спокоен, как слон. Или как Олли. Не знаю, почему. Пираты не убивают своих пленников - они берут за них выкуп. Но не поэтому. Происходящее воспринималось как естественный эпизод не касающегося меня приключенческого романа. Руки, стянутые за спиной веревками, затекли и совершенно онемели. Нас прислонили спинами к пальме, сами устроились под навесом невдалеке, курили гашиш и что-то пили из глиняных плошек. Жесткие листья над головой пластмассово шелестели, протыкавшее их заполуденное солнце плясало на сером песке и моих коленях. Спустя два часа подогнали и поставили на якорь нашу яхточку. Потом они стали играть в нарды, и играли долго - иногда смеялись, иногда переругивались на своем тарабарском. Партия шла за партией, казалось, совершенно ничего не меняется, и потому когда после очередного кона двое встали и подошли к Олли, это тоже было как-то естественно и обыденно - вот отыграли двадцать конов, пора пленника… что? Они подхватили Олли подмышки, отвели в джунгли и - бахх!! - резко жахнул выстрел. Потом вернулись ко мне, так же, как и Олли, подняли меня, развязали руки и подтолкнули к пляжу, указав на яхту. И я побрел к пляжу, и вошел в воду насколько мог глубоко, а потом стоял там и растирал руки, потому что висели они плетьми, и пусть бы я и проплыл эти два кабельтовых, но надо вскарабкаться на борт… На меня не обращали внимания - четверо остались играть, остальные развели костер и принялись что-то готовить. По кистям рук забегали суетливые мураши. Меня накроет позднее, уже под утро. Меня будет гнуть и корежить, меня всего будет трясти, и холодный пот будет струиться меж лопаток. А тогда я массировал кисти рук и думал, что течения тут нет, и за день вода в бухте настолько прогрелась, что кажется горячей…
Объявляют посадку. Фляга пуста. Я откидываю крышку новых серебряных часов с репетиром. В часах начинают звонить маленькие колокольчики. Слов нет, но я их знаю: часы поют:Может там, за седьмым перевалом,
Вспыхнет свежий, как ветра глоток,
Самый сказочный и небывалый,
Самый волшебный цветок...
Пружина развернулась, последние колокольцы завершают мелодию чуть не в такт, из последних сил. По правилам вестернов пора стреляться. Я закрываю крышку часов и, пошатнувшись, встаю. Зал маятником раскачивается, уводя пол из-под пыльных башмаков - ничего, не впервой. Я бреду на полосатый фирменный галстук, изгибающийся на высокой груди.
- Вы что-то хотели?
Я что-то хотел… вот в чем дело. Еще пять лет назад я что-то хотел.
- Когда ближайший на Мехико?