Замечательный рассказ от Дмитрия Стешина.
Во тьмах Беловодья
Вишерка в среднем своем течении раскручивалась как камень, готовый сорваться из пращи. Бесконечные изгибы бесконечной реки расщепляли мой трезвый, циничный взгляд на мир. А между тем, места подступали к нам сказочные, глуховатые. Здесь даже металлолом уже не пилили и не вывозили, что для местных, почти натуральных хозяйств, было странно. Скорее всего, горючее стоило дороже добытого черного металла, да и сплавлять его оказалось мудрено - на маленький катерок много не нагрузишь, а большое судно просто разопрет в извивах реки. Металл стал украшением древних лесов и мы иногда фотографировали брошенные железнодорожные вагончики облитые веселой оксидной рыжиной. Встречали и дивились разрушенным мостам с бессильно обвисшими рельсами. Рельсы не доставали до воды и чуть раскачивались, как разваренные макаронины с края кастрюли.
Человек, сколько себя помнил, воевал с Пармой и ею же и жил. Земли тут были скудные, но лес кормил и река кормила. Были тут люди, исчезли постепенно и с каждым годом след человечий простывал все сильнее. Случись что - и не докричишься во век. Девяносто литров бензина у нас ушло, что бы добраться до этих заповедных краев. Где темно-коричневая почва похожа на щедрые ломти торта и уходит в воду целыми берегами - река раздвигала лес, ей было тесно. Вода уже чуть спала - половодье заканчивалось, и смытая земля лежала по берегам такими твердыми, надежными на вид пляжиками, как бы приглашающими пристать, размять ноги, пройтись по твердому. На Севере такие места называют "няшой" и нога в эту няшу-грязь уходит по пах. Можно погрузиться сразу по пояс и остаться там - как повезет. При этом воды самой реки непроницаемо-черны, бездонны, впитывают солнечный свет, но остаются ледяными даже в разгар лета.
Через эти воды мы и выдавились на тяжело урчащем моторе в очередную речную петлю. Тайга вдруг разошлась, поехала, как шов на сопревших нитках, и мы увидели залив с неподвижной водой. Первый раз за трое суток вода не мельтешила, не рябила перед глазами. Залив пересекала жиденькая цепочка самодельных поплавков из грязноватого пенопласта - брюшки у них были зеленые от свежей тины. Здесь харчевалась речная рыба, нагуливала жирок после стремнины, и сеточка эта стояла долго - с ледохода. А за сеточкой с берега приглядывал человек, он как-то вдруг собрался из леса и проявился. В черной, застиранной рубахе на выпуск и в монашеской скуфейке. Худой, чуть согнутый совсем уже немолодой мужчина. Из породы тех русских земляных мужичков, которые похожи на болотные сосенки - на вид кривая, неказистая, а начнешь валить, топорище сломаешь и топор погнешь. Смотришь на ее спил: сердцевина вроде гнилая - высосала всю мякотку тяжелая жизнь на болотине, а годовых колец, хорошо так за сотню наберется. И понимай как хочешь эту внешнюю корявость.
Мы заворачивали в залив очень медленно и осторожно, под острым углом, чтобы не ставить борт катамарана под тугую струю течения. И человек на секунду подумал, что мы пройдем мимо... Берег в заливе был песчаный, удобный. На дюне вымахала купа вековых кедров, а дальше все было вычищено от леса добрых пару сотен лет назад. Чернел прямоугольник огородика - склон смотрел практически на юг. На самом гребне серебрилась старинной сосной крохотная избушка крытая дранкой. А над ней возвышался поклонный крест с голбцом.
- Люди добрые, бросьте хлебушка! - как-то нараспев проговорил-пропел человек. Не просил, печально так сказал, будто и не нам, а в сердце у всех толкнулось от этих слов, потому что человека чистой жизни видно. Ты его не пропустишь, отметишь и запомнишь, если вдруг не распознаешь. Кто-то закричал с борта в ответ:
- Щас, отец! Подожди, пристанем!
Отец Владимир принял от меня чалку. Он был нам рад. Он был рад поговорить. Отшельники, если они совсем не закаменели в отношениях с людьми, если не ушли при жизни к Богу, превращают радость от встречи с тобой в речь. И тебе это передается сразу, как внутривенно. Отшельник только что пережил пятую зиму в этом урочище. Скоромного он не ел. Кормился ягодами, грибами, рыбой, огородом и подаянием от проезжего люда, с которым он дружил или ладил. В этом глухом краю осталась, а скорее всего вернулась из прошлого, русская традиция подкармливать и опекать таких старцев. И в этом был добрый крестьянский расчет. Во-первых старец молится не за себя, что ему, затворнику и постнику, за себя молиться? Молится он за всех нас - отказавшийся от мира и соблазнов получает право просить Бога за других, как Предстоящие в Деисусе. Он не Предстоящий, но ближе к ним, чем кто-либо из нас, мирских людей. И кто знает, может наш мир и стоит на таких старцах, которые выпрашивают для нас время на исправление или покаяние, отодвигают на вытянутую руку начало Страшного суда?
И мы не жадничая отделили отцу Владимиру хлебов, присовокупили пару пачек крекеров, и пообещали на обратном пути завезти кое-какой еды, и обязательно - оставить батареек и лекарств.
Мы двигались дальше на Север, к сердцу Беловодья, за вытянутое веретеном злое озеро Чусовское, в разливы и протоки реки Березовой. В неуютные лесные чащобы лежащие при Печоре и Каме, в край, где с 17-го века гонимые искали себе потаенное место, где небо соединяется с землей и можно уйти в Царство Божье без мытарств, просто воспарить. Сюда бежали люди с доброй половины страны - с Керженца, спускались с самого Севера, из уже разоренных властями Соловков. Оседали на время трудниками в Выгорецком древлеправославном общежительстве, которому вышло серьезное послабление от Государя Петра - за имевшиеся в заводе медницы и медные рудники. Но всех принять Выг не мог и не принимал. Кто не хотел милостей от Антихриста уходил еще дальше, где совсем ни от кого уже милостей не было и добра ждать не приходилось. Лишь Бог кое-как пособлял странникам добраться до окраин града Китежа, и отступался от них, отходил в сторону. Дальше - сами, в царство Божие, царство Небесное. По весне, в самое голодное время, люди набивались в избы, чтобы принять "огненное крещение". Добровольно, но от безнадежной бескормицы, голода и цинги, когда от сосущих мук уже не видишь грани между мирами. И там сжигались в жирном дыму гарей. А тех, кто видел разницу между мирами, или был не тверд в Вере - того сжигали с "утверждением", заковав в самодельные и самокованные железа. Кто бился в цепях, рвался - кололи ножами, дозволялось такое, когда одной ногой на том свете, когда ты почти святой страстотерпец и сам огненный протопоп Аввакум свидетельствует за твою праведность: "Со мученики в чин, со апостолы в полк, со святыми в лик, победный венец, сообщник Христу, Святей Троице престолу предстоя со ангелы и архангелы и со всеми бесплотными, с предивными роды вчинен". Погибших на гарях не отпевали, не провожали никуда давно ушедших. Иногда боялись, да и некому было. Народу в Парме и так не густо, а тут 80-100 человек за раз сожглись и опустела вся округа окрест, на десятки дни пешего пути.
Остались лишь тени, которые бродят и являются - женщины, мужики и дети в белых рубахах до пола, младенчики в крестильных. Поют так ладно, потом свечи из рук роняют. Падают свечи одна за другой, огненным водопадом, а люди ложатся уютно, обняв близких и дорогих, да и засыпают от угара на веки, не чувствуя пламени, которое начинает рвать плоть. Раз за разом - роняют свечи и ложатся в вечный сон. Туман речной эти картины проявляет, а пение и круглый год услыхать можно. Если прислушиваться сердцем. Если сердце каменное, а душа черствая, сухая, можно смеяться до бесконечности над "глюками православнутых верунов" и "старушечьими россказнями", но лучше делать это в городе. Парма любит распрямлять горбатых и гордых в наоборот и в ничтожество. Потом в низовьях приметную шапку находят. Вязаную материнской рукой, с раскисшим помпоном и приставшими к махрам желтыми еловыми иголками, или там резиновый сапог, на счастье когда-то подписанный авторучкой. А человек был и сгинул. Это местная нечисть так шутит, чтобы близким больнее было. И получается, что заступаются бесы за праведных мучеников, что совсем для православного человека необъяснимо. Потому что умножается зло сотворенное на духовный подвиг. И все здесь вот так перепутано в Беловодье - смотришь в воду, а она - небо.
За скитом отшельника брошенное железо закончилось, лес одичал окончательно и по реке пошли страшные, но проходимые заломы и "расчески" из ветвей рухнувших деревьев. Иногда ветки до рубцов хлестали по лицам и зажмуренным крепко глазам. Омертвевшие от хлесткого удара щеки шли булавочными уколами, потом - горели, как в стыде. И мы умыли лица, как следует, в разошедшемся и осерчавшем на незваных гостей Чусовском озере. Умылись, хватая ртами из волн уже теплую озерную воду, неожиданно божественно-вкусную, ею было невозможно напиться. При этом мы ждали каждую секунду, что резиновые стяжки разъедутся и катамаран лопнет по своей середке, как перезрелый арбуз. Но, волны плескались и били, мотались с шелестом камыши на на близком мелководье - мы специально шли под берегом, чтобы в случае какой-то немилости или порухи - выплыть и спасти груз. Настырно, без перебоев стучал мотор, единственный человеческий звук на сотни километров. И мотор нас вытянул из шторма в стеклянные паводковые разливы, бескрайние и мелкие. Вода должна была уйти из этих мест, но не завтра.
Тихо и в полном молчании, завороженные, мы пробирались среди этих затопленных джунглей, протискивались между деревьями стоящими по колено в воде. Мотор давно выключили и подняли. Тишина навалилась и каждое сказанное слово было подобно раскату грома. Один из нас, решивший пострадать за общество, время от времени сползал в воду по пояс, протаскивал катамаран вперед, проводил его через кусты и коряги, пока мы не уткнулись окончательно в коренной берег - склон или складку песчаной дюны. Эта дюна была своеобразной перемычкой между великими реками Печорой и Камой. В 70-х годах ее пытались срыть серией атомных взрывов, хотели прокопать траншею или канал, пустить воды вспять. Доделать за Богом, грубо говоря. А когда не получилось - люди быстро охладели к этой затее. Как дети, забыли надоевшую, порченную игрушку в парке на скамейке. Но никто ее так и не подобрал. Воистину, игрушка была бесовской. И только и осталось от нее озеро Ядерное, котлован-воронка от взрыва, да фонящий радиацией бруствер из выброшенной взрывом земли. Зарядов планировали заложить двенадцать, как и было сказано в местном староверческом пророчестве о приходе Антихриста: "Говорят, пойдет огненная вода по земли, и поделит землю на три аршина. Перед Концом Света все будет гореть, люди захочут пить, ничего не надо будет, лишь бы попить, шибко пить захочут. Будет такой шум, 12 громов, все люди обомрут, мертвые встанут".
Локальный конец света в Беловодье устраивали сугубые материалисты, оставив после себя лишь чувство досады и недоумения: зачем? Остался и стремительно зарастающий техногенный пейзаж. На удивление, мы чувствовали себя здесь спокойно. Дикая тайга пугала бы нас больше. Извращенную радость дарили вдруг увиденные фарфоровые изоляторы на вымахавших деревьях, полегшие ряды колючей проволоки и кучи всякой ржавой и раздавленной дряни. Это были вещи из нашего мира, а вокруг - раскинулось что-то другое, не вполне материальное. Полное предчувствий, знаков и скупых пророчеств. Куражась, мы даже искупались в ярко-синей воде, наполнившей воронку от атомного взрыва, хотя в Колву, Березовку или Вишеру лезть побаивались.
На третий день, без особой жалости мы отчалили от этого следа Антихриста восвояси. Мы окончательно сдружились между собой, наш надувной драккар дерзко пенил снулые северные воды - уже чуя далекий дом. Отец Владимир ждал нас на том же месте. И завибрировал, засуетился от радости. И мы на перебой расспрашивали его о жизни, и было ему от этого приятно - как мед накладывали в чай, полной ложкой, с горкой. В чистенькой баньке, где он жил, все имело свое место - между небом и землей. Бесчисленные полочки из струганых досочек были подвешены на суровых нитях к потолку. И лежали на них вещи нужные и дельные - инструмент, баночки с выпрямленными гвоздиками, малые охапочки свечных огарков, тетради с записями и зачитанные духовные книги со страницами, прозрачными от множества слившихся капелек воска. А вокруг, с каждым легким порывом ветерка, все позвякивало, чуть брякало и серебряно и светло звенело. Подвешенный к крыше гнутый алюминиевый черпак из зоновской столовки, встречался с поломанным полотном от двуручной пилы и неожиданно получался нежный звук поддужного колокольца. Хорошего такого литья, с серебром в бронзе.
- Все таки тоскливо здесь бывает одному, особенно зимами - толковал нам отец Владимир. Кивал в разговоре своей скуфейкой, заношенной до нельзя, но аккуратно подшитой и заштопанной:
- А так, все брякает, звенит от ветра - утешительно получается для души. Человек, он же такой - от людей нарочно бежит, а все равно к людям тянется. Я и в монастырях жил, но не смог - суетно там, все те же мирские страсти, интриги, зависть. Как в миру. Ушел. Хорошо здесь очень, покойно, думать никто не мешает. Креплюсь-креплюсь, и вдруг затоскую. А нельзя тосковать - грешно. И тогда я еще одно утешение себе придумал...
Легкий и стремительный, он, не приминая жирной, сочной травы, двинулся по тропе к речке. Среди древних кедров был построен ксилофон - куски рельсов от узкоколеек разной длины - их подгоняли руками по звуку. И это был совершен нечеловеческий труд, пилить такие рельсы ножовкой. Была там и колесная пара и обрезанные ярко-синие баллоны от газа... Склон был щедро посыпан хвоей, и сам по себе образовывал амфитеатр с местами. Мы расселись согласно и быстро. И Владимир играл нам, перебирая слитную мелодию в какой-то прихотливой, ни на что не похожей манере. Вогнутый берег залива усиливал, а потом отпускал звук на волю, он утекал вниз, вместе с рекой, и я подумал, что мы его еще догоним. Он не исчезнет, и не растворится, а будет жить вечно, между мирами. Редкий человек, прошедший здесь, услышит его обязательно. Если знающий, то не удивится и не испугается. Здесь "звук пришедший из прошлого" - обыденность, и звук обыден - ружейный выстрел, крик-оклик или приветствие, тихий, быстрый, потусторонний разговор, в котором можно понять лишь отдельные слова. Но понять, не домыслить.
Над ксилофоном, на приличной высоте от земли, среди ветвей кедра прочно сидело исполинское гнездо неведомой птицы. Владимир почувствовал наше изумление:
- Это я гнездо построил.Я сплю в нем, когда жарко, за сеточкой присматриваю. Рыба такая зайдет иногда, что всю сетку растеребит, если вовремя не вытащить...
Мы ссыпали на стол в избушке-баньке все батарейки, даже растрясли аппаратуру и вскрыли фонари. У Владимира был маленький радиоприемничек, единственная и односторонняя связь с миром. Фонари нам были уже не нужны. Белые ночи вошли в силу, гранью между днем и ночью были лишь легкие сумерки, как в дождливую непогоду - солнце ходило по кругу, не проваливаясь за горизонт. Отобрали таблетки из аптечек - но-шпу, кажется, анальгетики и антибиотики. Баночку витаминов, на зиму далекую. Отшельник записал в тетрадочку - что от чего помогает. Излечивает - вряд ли. Кто же тогда будет покупать лекарства?
Отплывали от берега задним тихим ходом, я сидел на носу, сворачивал шкертик в тугую бухту и смотрел на Владимира. Их было теперь два - один стоял на берегу, а второй отражался в свинцовом и ровном зеркале залива. И вместе с ним, в воде отражалось белесое, но чистое северное небо. Он был там, а мы здесь.
Через пару часов быстрого хода по течению, на берегах стало попадаться железо - начинался поселок Чусовской, в котором когда-то жило народа тысячи три - четыре. Там даже аэродром имелся, часов за пять-десять, при хорошей погоде и стыковке рейсов, можно было оказаться в Москве. До Ныроба, ближайшего населенного пункта в 120 километрах, билет стоил три рубля. Поселок строился для участников эксперимента "Тайга", на безопасном расстоянии от эпицентров атомных взрывов. Потом, место полигона строго охранялось лет тридцать и здесь жили охранники, да наезжали ученые. Для общего оживления жизни к поселку пристроили зону. Лес вывозили по зимнику и по реке. Были и какие-то, давно сгинувшие узкоколейки и тропы выводящие к людям, было подобие жизни.
В начале двадцать первого века, свет в Чусовском окончательно отключили. Жена последнего жителя Феди Девятова, собрала в охапку детей, прокляла все здесь и уехала в Ныроб. Федя не захотел бросать хозяйство - крепкий дом со злыми бегущими лосями на наличниках окон. Огород, трелевочник, снегоход и лодку. За год до нас, к Феде прибился какой-то бич, с котором он неожиданно подружился. Мужики вскопали огромный огород, собираясь устроить массовые посадки картошки. Потом друг заболел и быстро умер в больнице Ныроба, за неделю. Сложно сказать от чего, но можно предположить - от туберкулеза, цирроза печени или запущенной язвы. Федя ждал мертвого друга и даже начал копать ему могилу на давно заброшенном кладбище, и конечно, никто не повез умершего бича обратно в Чусовской. Там же и закопали, социально. И Федор остался один, с пустой свежей могилой.
Могилу эту мы видели, еще когда плыли к месту ядерного взрыва и бегло осматривали поселок. Помню, подивились - кому она? Кого ждет? Самого Федора мы не встречали тогда, но собирались навестить на обратном пути.
Пока выбирали место под стоянку, поспорили - кто-то хотел встать на другом берегу, в самом поселке, у пристани. Среди изломанного железа, на мертвой земле пропитанной отработкой и мазутом на метр в глубь. Моя суженая отговорила - тонким, срывающимся, но очень убедительным голосом, она доказала пятерым мужикам, что место это нечисто. И я тоже слыхал про такое, рассказывал один бывалый странник. Мол, если решил переночевать в брошенной деревне, в домах не ночуй. Самое страшное, когда все дома завалились, а один стоит - крепенький, как гриб-боровичок. Избу эту всякая нечисть бережет, для своего веселья и последнего обиталища. Лучше на огороде поставить палатку, а еще лучше, уйти из этого места по-добру, по-здорову и быстрым шагом. И все убедились в сказанном. Столько лет Чусовской брошен, а стоит - только света нет в окошках.
Берег противоположный был низкий, ровный, не заливной. Там и причалили. Когда выгружали с платформы катамарана рюкзаки и гермомешки, в Чусовском вдруг раскатисто треснул выстрел. И сразу же жалобно завыли собаки. Я, запустил в гермомешок обе руки, и сосредоточенно ощупывал бока своего рюкзака. Они были сухие, это было приятно осознавать. Я решил пошутить и пошутил криво:
- Слышите, собаки воют? Просят душу хозяина вернуться в тело.
Никто не засмеялся, все как-то притихли. Хотя биваки, даже под дождем, мы ставили с шутками и хохотом. И у костра, за чаем, в этот вечер говорили почему-то о сокровенном и смотрели как долину с мертвым поселком затягивает полосой тумана. Иногда, в темноте взлаивала собака, и лай всегда переходил в жалобный вой. Мы вглядывались в сумерки - пытались рассмотреть огонек от Фединой керосинки. Но на том берегу было пусто и темно.
Я проснулся от того, что Юля крепко сжала мне руку - к нам приближался звук колокольчика. Чуть глуховатый и неравномерный, рваный, не благовест. Это был Владимир, а колокольчик в его руке - от дикого зверя, чтобы не напугать его ненароком, не озлобить на себя.
- Всю ночь шел - объяснял Владимир, - километров семнадцать тут будет, а по берегам и тридцать набежит. Мне в Чусовской надо - гвоздиков нужно насобирать и досочек. И очень мне захотелось Федю повидать, считай месяца два его не видел. А вот, душа заболела, забеспокоился о нем. Перевезете меня?
Мы быстро собрались, и долго-долго пили чай. До условной цивилизации оставалось всего два перехода и мы укладывались в график четко. Спешить было некуда. Поговорили с Владимиром о вере, и мне показалось, что в вере этой он достиг самых высот смирения - ни кем он себя не считал, ни отшельником, ни насельником или старцем, не возлагал на себя сакральных должностей. И в этом была истина и правда и какая-то святость, каковых в миру и не найти.
Юля показала Владимиру свой образок, мой первый подарок, от древности которого захватывало дух, если счесть все его года - а лет образку было 350-400. Маленькая медная иконка с ветхозаветной Троицей и нерукотворным ликом Спасителя на массивном литом навершии-петле. Здесь всегда особо чтили Ветхий завет, в нем было больше сказано о путях Спасения. Образок этот был вырублен в неведомые времена из малого киотного или наперсного креста. Рубили топором, чуть наискось получилось по контуру нижней рамки, на четверть миллиметра. Рубили, потому что семья разделялась и надо было отдарить и духовно поддержать близкого, или того, кому нужны были помощь или утешение. Может, рубил старовер поморского согласия, который признавал только литые иконы, потому что в огне все перерождается и очищается. А первые пол-сотни лет после раскола, литые иконы были дороги и редки, и власти их запрещали - в церковной лавке просто так не купишь. Владимир с каким-то трепетом поцеловал образок, и подарил Юле свой колокольчик, старый-старый, неведомых времен, несомненно более благочестивых, чем времена наши.
Потом он посмотрел на меня, на Юлю, на ее живот, отсутствующий в принципе, и нараспев спросил:
- Маленького-то когда ждете? К Рождеству?
Юля, страшно стеснительная в таких темах, вдруг, как на исповеди, объяснила, что маленького не ждет никогда и это ее мучает. Но пока не сильно, потому что ей 22 года исполнилось неделю назад - справляли здесь, в пути, на Колве, с тортом из печенья. А московские врачи еще в 16 лет приговорили ее к бесплодию и она терпит. Мнение врачей отшельника не убедило и не заинтересовало, он, как бы вскользь и не глядя на нас обронил:
- Ладно-ладно, вы любите друг друга крепче, заботьтесь друг о друге.
Мы долго гуляли по поселку Чусовскому, дивились его размерам. Смеялись по-городскому, высокомерно, над деревенской вывеской "Универмаг" на бревенчатой избе - буквы у вывески были сколочены из штакетника и выкрашены в веселенький яичный желток. Нашли в здании администрации, среди куч документов, перечень каких-то важных решений: хлеб, вода, завоз солярки, ремонт генератора, выписавшиеся и уехавшие семьи - поселок умирал, и даже эта хроника оказалась никому не нужна и не интересна.
Федя Девятов жил на северном конце Чусовского, далеко от пристани, но уже за добрый километр нас почуяли его собаки и стали рваться и страшно греметь цепями. Все было понятно. Мы освободили псов, но со двора они не ушли - смотрели на нас с надеждой. Принесли им ведро воды из колодца, разлили по мискам. В дом мы зайти без спроса долго не решались, хотя в стекла единственной комнаты уже гулко бились горсти мух - самых верных и первых спутников смерти.
Федор Девятов, последний житель Чусовского, лежал животом на табурете, а рядом валялось ружье. Головы у Федора не было. В комнате пахло бойней, чуть сладко - мертвечиной, но все это пока перекрывал запах неухоженного мужского жилья, где курили прямо в кровати не открывая окон, а окурки бросали на пол и потом сметали к печке. Мы ничего не трогали, лишь сделали несколько снимков и вышли из дома, подперев дверь лопатой. На пристани мы распаковали спутниковый телефон и позвонили в Ныроб, в милицию. Владимир остался в поселке - молиться за раба Божьего Федора, смотреть за собаками и ждать государевых людей.
Ночевали километрах в пятидесяти ниже по реке, на волоке, в странном, выносящем сознание месте, где геометрия пространства исказилась. Река здесь делала серию чудовищных петель, похожих на раскинутые щупальца осьминога. Обплывать все это по воде выходило 11 километров, а по суше на перешейке - пройти метров 400, не больше. В 19 веке здесь был канал, но расположили его неудачно, и устья все время замывало песком и заламывало бревнами по весне. Парма посмеялась над человеком, который пытался спрямить не им нарезанный путь.
У меня было странное чувство, что наказ Владимира нужно выполнять немедленно, и я придумал - как. Если Юля согласилась не раздумывая на этот экспириенс в Беловодье, значит, она должна была стать моей на веки вечные немедленно, и до самой смерти. Сейчас. А я должен принадлежать ей, пока смерть не разлучит нас. А смерть была рядом, мы почуяли ее смрадное дыхание. Мы коротко переговорили, и услышанное "да" - было весомее росписи в свидетельстве о браке.
Далеко за полночь мы с Юлией спустились к черной реке. Опасливо пробуя дно ногами, по очереди окунулись в ее непроницаемые воды, стараясь не смотреть друг на друга, стыдясь наготы. Я обмакнул в реку нож, и протирая его песком, тут же рассек левую ладонь воздушным, неуловимым движением - кровь отворилась и хлынула сама, потоком - я выполнил свою часть уговора. Юля пищала и выкручивалась, самую малость, пока я не сказал ей что-то строго и твердо, и тогда она сделалась покорна и подставила свою руку. Прильнула ко мне всем телом, как испуганный ребенок и отвернулась, закусив губу. Наша кровь смешалась, и мы пошли обратно в лагерь, крепко держась друг за друга слипшимися ладонями. Не понадобились ни бинты, ни йод - кровь встала сама, а в аэропорту мы не нашли даже следов от порезов, как причудилось. Хотя в реальности, не в Беловодье, такие шрамы на сгибах ладоней заживают неделями и месяцами. Через год мы расписались в унылом районном ЗАГСе. Заведующая долго и близоруко рассматривала Юлин живот, и с удовлетворением резюмировала: " А я вижу, что вам надо расписаться как можно скорее, просто незамедлительно надо...". Потом мы венчались, уже как положено, в маленькой церквушки на заливном лугу, без гостей и свидетелей. Главное, Бог был на этом венчании - он и включил солнце, когда после обряда вдруг растворились тяжелые и высокие кованые двери храма и дождь кончился в ту же секунду. Так бывает. Мы до сих пор не разлюбили друг друга. Наш строгий Господь, простил нам кровавое язычество, этот древний обычай, который я вытащил из своего подсознания, раскрыв архив с памятью предков. У Владимира тоже все вышло хорошо, он стоит на хрустальной лестнице, совсем недалеко от Господа, званый и избранный. Перебирает свой Псалтырь, с потерянными страницами, дописанными от руки печатными буквицами. После нас, Владимир пережил еще одно искушение. В Парме появились люди, как и в старину, алкавшие Спасения в Беловодье. Они пришли, когда было уже поздно сеять и обустраиваться - в самую середину короткого северного лета. У пришлых не было ни продуктов, ни инструмента, ни опыта жизни в тайге. Зато были малые дети. Владимир, проживший здесь уже десяток лет, был для новых отшельников настоящим земным спасением и кладезем знаний. Но, в первые морозы эти люди бежали из тайги, убоявшись лишений, которые еще не настали. А Владимир остался, и покинул Парму уже в следующую зиму - побежал на лыжах в гости за сорок километров. Шел по реке, конечно - леса здесь буреломные. И пропал без всякого следа земного. Провалился под наледь, или задрал зверь, неважно - Господь сразу забрал его на небо, в чем есть и как был. От этого ухода, чуть покосилось небо, стоящее на светящихся столбах молитв от людей чистых. Но, держится небо пока над нами, не падает, лежит одним своим краем на земле Беловодья.