От
gennadydobr(
Геннадий Добрушин)
1. Студент.
Вечерний Тбилиси не менее красив, чем утренний, но усталый мозг отказывался воспринимать красоту гор и города. Ощутимо сосало в желудке, и голова кружилась, не переставая.
Да, неразумно было пить с незнакомыми мне людьми, хотя ночью они казались мне старыми друзьями. Сейчас в голове всплывали только их имена - Вано, Серго…
Никто меня специально не обирал. Я сам с радостью истратил все деньги, что были у меня в карманах, кошельке и даже в заначке, в секретном кармашке, заботливо вшитом мамой с внутренней стороны пояса на брюках. Ночью мне казалось, что самое важное на свете - продлить еще на какое-то время это размашистое веселье. Как будто мы не вино пили, а творили чудесное действо, ритуал, оживляя и одухотворяя весельем этот сумрачный мир.
Наверное, нам это удавалось, какое-то время. Но, в конечном итоге, мир оказался сильнее. Силы и деньги кончились, и я мирно уснул на лавочке в парке.
Вежливый милиционер разбудил меня утром. Я показал ему свой билет на поезд, и получил добрый совет пройти на вокзал, где буду более уместен, чем в парке.
Я возвращался домой, на Украину, с производственной практики на строительстве Ингурской ГЭС, что возле Зугдиди. Полный впечатлений и знаний. Не только о геодезии, которая в горах и на строительстве плотин имеет свои специфические особенности. Меня в поселке строителей учили пить, петь, целоваться, бороться, собирать орехи, стрелять, охотиться, и учебе этой я отдавался с полным энтузиазмом восемнадцатилетнего шалопая. К сожалению, все имеет конец, и практика тоже. Провожаемый новыми друзьями, я был загружен в подаренной круглой сванской шапке на автобус до столицы, где и дозагулял на прощанье со случайными знакомыми.
Денег не осталось вообще, даже мелочи. Воду я пил, складывая ладони лодочкой - хорошо, что в Тбилиси много воды! Но есть все равно хотелось. Я день деньской прошатался по городу, никуда особенно не направляясь - улицы, парки, церкви, поправляя на плечах лямки нетяжелого полупустого рюкзака. Немного одежды да пара книг. Романтика, словом.
Дурацкая гордость, не позволившая мне ночью согласиться на щедрые предложения гостепреимства новых друзей, выветрилась с хмелем. Теперь я был бы рад и куску хлеба, но до просить еще не дозрел. Хотя уже дозревал.
Запоздало вспомнил о некупленных подарках родным. Собирался до поезда побродить по базару, по лавкам, да куда уж теперь… Было у меня несколько безделушек, камешки, корешки симпатичные, но за подарки они могли сойти с очень большой натяжкой. Я задумался, вспоминая шикарные кинжалы в богатых ножнах, виденные в какой-то витрине, в центре.
Вечерело. Что-то несильно стукнуло меня по голове. Камешек? Я оглянулся, но никого вокруг не было. Остановившись, я нащупал за плечами, в капюшоне ветровки какой-то предмет. Вынув его, я удивился. Это была сережка. Маленькая и не новая по виду. Но камешек сверкнул в заходящем солнце особым блеском, и в воздухе ощутимо запахло чудом. Я оглянулся, но вокруг было пусто. Вороны? Я читал, что птицы воруют блестящее, но и птиц не было. Они орали, невидимые, в кронах деревьев, устраиваясь на ночлег. Я пожал плечами и повернул обратно, к центру, стараясь, чтобы мои шаги не ускорились в бег. Ощущал я себя преступником, ограбившим банк, и ладонь, сжимавшая находку, грелась, как от уголька. Я бросился к знакомой витрине с кинжалами, над которой призывно белела надпись "Ломбард". Я пошел обогащаться за чужой счет.
Коричневый от старости дед в черной кипе поднялся мне навстречу. Я поздоровался по грузински. Он ответил по русски, не признавая за мной права говорить на его языке. Я протянул ему на раскрытой потной ладони свою находку.
Всего я мог ожидать в ту минуту, но не такого. Дед схватил меня за грудки и орал что-то, непонятно и страшно. Я с трудом удерживал неожиданно сильные руки за худые запястья, и пытался понять, что происходит. Сережка лежала на столике, рядом с лупой, а старик уже не кричал, а хрипел, оседая, и я усаживал его косо на стуле. Говорить он не мог, задыхался, но показывал куда-то глазами, и я догадался, нащупал в его нагрудном кармане тоненькую трубочку, вытряс таблетку и всунул ему в рот. Он замер, и я тоже, соображая, что теперь делать. Было грустно. Вызов скорой, милиции, бегство на вокзал - все варианты имели свои недостатки. Я решил просто подождать, ничего не решая.
Старик, наконец, вздохнул и пошевелился.
2. Яаков.
Он кормит меня от пуза, угощает, как дорогого гостя, а сам почти ничего не ест. Отщипывает от лепешки, отправляет в рот, тщательно разжевывает, глотает, запивает вином из стакана. Блюда и бутылки меняются тихо и часто, и я уже останавливаю себя, предчувствуя, что или лопну, или усну прямо за столом. Наконец, наевшись до отвала, отодвигаюсь от стола и благодарю старика.
Духанщик, в знак уважения к гостям, стоит неподалеку с полотенцем на руке, но в разговор не вступает. Старик говорит не торопясь, обдумывая каждую фразу, иногда замолкает, вспоминая подробности. Ему почему-то важно донести до меня все перипетии давней истории, его первой и единственной любви. Но корм не в коня, и я слушаю его, не понимая и половины, потеряв нить рассказа на первых же минутах, запутавшись в непривычных именах и многочисленных родственных связях. Остается только понимание запутанной интриги, в которой переплелись междусемейные вражда и дружба, любовь, колхоз, политика, террор тридцатых, война…
- Мы росли вместе, почти, как брат с сестрой. Никто не сомневался, что мы поженимся, как только придет время. Кто мог знать, как переменится наша жизнь…
Много страшного и неожиданного для себя услышал я в тот вечер. О зажиточной интеллигентной семье, в которой из пяти братьев в живых остался лишь один, самый младший, единственный воевавший и единственный беспартийный. Остальные братья - национал-демократ, социал-демократ, меньшевик и большевик, все погибли, каждый в свой черед, в страшные тридцатые. Какая там любовь, когда нужно было спасать мать и сестер, увозить их подальше от набиравшей обороты страшной машины уничтожения. Когда арестовали последнего из братьев, Яаков решился бежать из Грузии.
- Мы уехали к дяде, на Украину. У него там был до революции завод по выжимке подсолнечного масла, паровая мельница с крупорушкой, сыроварня… После всех революций он остался при своих машинах, как механик - надо же было кому-то налаживать всю эту технику, и заставлять ее работать. Когда пошел большой террор, Яаков, так звали старика, взял женщин и два узла с вещами, сказал соседям, что едет навестить родичей в Дербент, а сам сел к другу-проводнику в вагон грузового поезда, идущего в Харьков. Оттуда попутками добрался до села Сухая Балка. Там их приютил дядька, представив селянам, как случайных знакомых, единоверцев. Документы им выправил за взятку в поселковом совете Желтые Воды. Оттуда Яакова призвали в армию, под фамилией Найденов, туда он вернулся после контузии и комиссования в сорок третьем. Как это ни странно, всех родных он нашел живыми и здоровыми, благодаря дядиным золотым рукам. Вся техника была вычищена и работала, как часы. По требованию комиссара отступающей красноармейской части дядька уничтожил (сжег) всю технику. Точнее, притрусил соломой и поджег. Когда часть ушла, а солома сгорела, он вычистил, смазал и привел в порядок все свои машины. Немцы его похвалили и оставили при технике, не признав в усатом грузине еврея. Так он и прожил под немцами два года, исправно выполняя все повинности местной администрации, и даже подкармливая забредавших иногда с севера партизан. За это был помилован советской властью и не загремел в Сибирь, а был оставлен с условным сроком все при тех же машинах.
На Украине прожили они почти двадцать лет. Старшая сестра вышла замуж за местного начальника, родила двойню. Дядя успел еще понянчить внуков, но внезапно похудел и угас, будто выполнив свое предназначение на земле. Домой, в Грузию, вернулись они втроем, с матерью и младшей сестрой, после двадцатого съезда, когда реабилитировали его отца и братьев и, а из ссылок вернулись их жены, его невестки.
Повинную голову меч не сечет, иногда. Повинившись и вернув все ордена и медали, честно заслуженные, но полученные на придуманную фамилию, Яков получил прощение и разрешение поселиться в их старом семейном доме. Конечно, не княжеский дворец, но не одну сотню лет достраивался и обживался. Уплотненные временные жильцы съехали сами, это были семьи двух особистов, соратников Берии. Особисты уже сидели, и жены справедливо рассудили, что в доме реабилитированных ничего хорошего им не светит. Особенно после приезда Яакова с матерью. Она была уже совсем слабой, но на ступени крыльца взошла самостоятельно, и простояла там, не двигаясь, не отвечая на приветствия, все те два часа, пока собирались и убегали перепуганные кагебистские жены, с чемоданами, узлами и детьми. Зато потом она села в старое кресло-качалку, и больше уже не вставала. Яаков похоронил ее через месяц на старом кладбище, где лежали половина родни, кому посчастливилось умереть дома, на родине. Отсидев положенный траур, выправил разрешения и открыл мастерскую по ремонту часов. Руки у него росли, откуда надо, и к механике он привык, помогая дяде. Со временем жизнь подвинула его к перемене деятельности. Люди несли вещи, просили принять в залог. Времена были небогатые, и не считалось зазорным заложить ненужное ради чего-то насущно необходимого.
Думаю, что кое-какие капиталы у них в семье сохранились со старых времен. Впрочем, что мне до того. Яаков выдал замуж сестру, отремонтировал дом и стал фактически главой семейного клана. Во всяком случае, он стал фундаментом возрожденного семейного благополучия. Все его повадки выдавали человека властного и обладающего большим авторитетом. Билет мой сегодняшний он, например, поменял на завтра одним разговором по телефону. Кроме этого разговора он сделал только один звонок, задал вопрос и долго ждал ответа. Поблагодарил коротко и положил трубку на рычаг, показав кивком, что телефон больше не нужен. Аппарат на длинном шнуре был тут же убран.
На мой вопрос, как же он ухитрился вытянуть такое не самое прибыльное дело, не сулящее мгновенных быстрых прибылей, но, наоборот, требующее больших капиталовложений, он усмехнулся.
- Бог помог! Ну и люди, конечно. Меня многие знали, отца, братьев, уважали всю семью. Верили слову, знали, что отдам. Не поверишь - кое-кто дал ссуду царскими золотыми червонцами...
Духанщик восторженно зацокал языком, кивая и подтверждая сказанное. Видно, история эта была известна в городе. Яаков, обратив на него внимание, пригласил его за столик. Тот не стал отказываться, сел, налил себе вина и поднял стакан с тостом за здоровье присутствующего здесь дорогого гостя, приехавшего с далекой Украины помогать строить электростанцию для любимой родины. Мы выпили за мое гостевое здоровье.
Наученный друзьями, я поднялся и провозгласил тост за родителей Яакова, да будет память их благословенна. Мы чокнулись стоя и выпили. Хозяин ответил тостом в честь моих родителей, воспитавших такого достойного молодого человека, и застолье покатилось по освященной традицией колее. Мы выпили за семью, за крепость стен дома, за детей, за друзей, за прекрасную Грузию, и, наконец, за любовь. Хозяин помрачнел, вспомнив что-то неприятное.
- Ты должен извинить меня за мой невыдержанный поступок. Прости меня, если сможешь. Нет оправданий моей поспешности в обвинениях. Просто эти самые сережки, одну из которых ты принес ко мне, я видел много раз, в молодости, в ушах моей любимой. Никогда на моей памяти она их не снимала. Вот мне и показалось, что ты вор и преступник. Ограбил женщину и вынул у нее из ушей эти драгоценности.
Он остановился и вопросительно смотрел на меня. Я почувствовал толчок в ногу. Духанщик смотрел на меня круглыми глазами и шептал:
- У тебя же просят прощения!
Я запоздало улыбнулся Яакову:
- Ну, что вы, уважаемый, какие могут быть извинения! Я уже все забыл…
Лица у моих собеседников вытянулись. Им явно было неприятны мои слова. Старик вздохнул и ровным голосом, без выражения, как школьную истину первого класса, начал объяснять:
- Мужчина не забывает оскорблений. Подозрение в грабеже или краже - тяжелое оскорбление. Тем более, высказанное публично, или с применением силы, как в нашем случае.
Я поднял открытые ладони.
- Спасибо, уважаемый, я понял. Нахожу объяснение вполне достаточным и принимаю ваши извинения. Если вы не против, я хотел бы выпить с вами мировую.
Духанщик облегченно вздохнул. Старик улыбнулся и кивнул мне, одобряя услышанное и соглашаясь. Мне поднесли оправленный в серебро турий рог, и, одолев его в честном поединке, я явственно услышал, как шумит в ночи Черное, а, может быть, и Каспийское море )) Догадавшись о моем состоянии, старик кивнул хозяину, прощаясь, и мы вышли в ночь. Спустились к недалекой Куре, сели на лавочку. В темноте река звенела и шептала что-то непонятное, наверное, по грузински. Вспомнив, о чем говорилось за столом, я спросил, что произошло с его любимой. Яаков ответил спокойно:
- Она умерла. Восемь лет назад. Я узнал об этом только сегодня, позвонив ее родственникам. Мы не общались все эти годы.
- Но как же ваша любовь, планы, надежды?
- Судьба играет человеком (мне послышалась усмешка в его голосе). Когда я вернулся, у нее уже была семья. Любящий муж, дети - что тут поделаешь. Я тоже женился, хоть и с опозданием. Но и у меня уже дети взрослые, твоих лет, даже первый внук есть.
- Поздравляю! Я нечаянно зевнул и почувствовал, что устал. Яков поднялся - легко, как юноша.
- Надеюсь, ты не откажешься принять мое гостеприимство сегодня. Переночуешь у нас в доме, в комнате для гостей. Но перед тем, как нам пойти отдыхать, я попрошу тебя об одной услуге. Покажи мне то место, где на тебя свалилась сережка. Если это тебя это не затруднит, конечно.
- Что, я? Мне трудно? Да я - в полном порядке, бодр, и свеж, и полон сил! Пойдемте немедленно!
Мы перешли мост и углубились в новый микрорайон. Покрутив головой, я сориентировался (геодезист все-таки!) и решительно зашагал в нужную сторону.
- Вот она, эта девятиэтажка! А вот здесь я стоял, - я протянул руку, и вдруг увидел там, куда указывал, сидящую на лавочке в темноте фигуру. Я вздрогнул от неожиданности.
Кто-то сидел там, ночью, молча, без движения. Яаков тоже увидел сидящего, и направился прямо к лавочке.
3. Нино.
Я сидела в темноте, слушая тишину ночи. Внизу ровно шумела река, с дороги наплывал и удалялся шум машин, с деревьев привычно трещали цикады. И только одного звука не было в этой ночной симфонии - плача моей дочери.
Из двенадцать лет ее жизни только первый был нормальным. Господи, как же мы радовались тогда ее появлению! Иногда, после, ко мне приходила кощунственная мысль, что слишком сильно радовались, и этим прогневили небо.
До года наша девочка росла, как все дети растут. Плакала иногда, как все дети, не чаще. Но однажды мы проснулись ночью от ее другого плача. Это был не такой, как обычно, плач обиженного или больного ребенка, требовательный, зовущий. Нет, скорее - вой, скулеж. Как будто щенку или котенку переехали лапку, и он плачет, скулит, без надежды на помощь. Когда я услышала эти звуки впервые, думала, выскочит сердце, пока добегу до кроватки… Добежала, но не смогла помочь. Ребенок не успокаивался. Доченька продолжала плакать, несмотря на все наши попытки успокоить ее. Ни на руки, ни водичка, ни игрушки, ни разговоры - ничто не сбивало ее с этого плача. Наутро мы были у нашего детского врача, и начались наши мытарства. Анализы, обследования, специалисты… Поначалу никто ничего не находил, но каждую ночь продолжался тот же кошмар. Она плакала от заката до рассвета. Мы пробовали оставлять включенными лампы, меняли режим, питание - и ничего не помогало. Меня в бухгалтерии долго жалели, но пришлось в конце концов уволиться - как можно работать после бессонной ночи? Все надеялась - вот найдем причину, и все решится, все наладится. А потом появился страшный Диагноз, выплыл, как айсберг из ночи, и мы в него воткнулись. Как там у поэта - семейная лодка разбилась о быт. У нас именно так и получилось. Муж долго держался, почти два года. И только услышав окончательный вердикт врачей - сделать ничего не возможно, это - навсегда, сник. Он будто полинял и уменьшился в росте, так его этим придавило. Я даже не рассердилась, когда он сказал, что просит развода. Отпустила, пусть уходит. Все равно жизни у нас уже не было. Какая тут жизнь, когда каждую ночь я не в семейной кровати, а с моей девочкой. Поднимать, конечно, уже не могла, так, обниму, и сидим вдвоем. Она воет, я плачу. Перед соседями неудобно, им-то за что страдать? Спасибо мужу, он перед уходом сделал хороший ремонт, привел специалистов по акустике. Они оклеили стены и потолок пенопластом, а сверху обоями. В окно вставили раму с двойными стеклами, как в Сибири. Комната получилась нарядная, праздничная. Девочке понравилось. Я чувствую, когда ей что-то нравится, хотя со стороны понять это трудно, почти невозможно. Но есть, есть маленькие признаки, намеки, будто она сигналы мне посылает, откуда-то, издалека: - Не волнуйся, мама, у меня все в порядке, я люблю тебя, мама!
Я верила, что все еще может перемениться, молилась и верила. Никто больше не верил, даже моя мама, а я продолжала надеяться. Возила ее по врачам и массажистам, пока были деньги. Потом, когда денег не стало, сама научилась и делала ей массаж - каждый день, по два раза. Работать я все рано не могла, она не принимала сиделок, только меня. Жили на пособие, еще мама помогала. Ей самой трудно, после смерти папы, но она держится, еще и нам что-то выкраивает. Но верила только я. На меня смотрели с жалостью, как же, похоронила себя возле дочки. А мне никто не был нужен, только она.
Но все изменилось сегодня. Как будто бы подменили мою девочку. Выпустила мою руку, пошла сама, впервые, подняла что-то в песочнице, прижала к груди. Так и просидела пол дня, прижимая руку к сердцу. И домой так же вернулась, и спать пошла. Еле переодела. Вечером мама приехала. Упросили показать нам, что у нее в руке. Так, ничего особенного, сережка какая-то. Наверное, кто-то из детей потерял. Но дочка носит ее, как куклы, баюкает даже. Сама пошла спать, никогда такого не было. И ни разу не заплакала, как отрезало. Мама возле нее осталась, на всякий случай. Но я уже вижу, что все изменилось.
Надо с утра в церковь пойти, помолиться, благословения попросить. Мы любим нашу церковь, только редко в нее ходим, далековато все-таки для нас. Но на этот раз пойдем, конечно.
Она сейчас спит, не выпуская из кулачка крепко зажатую игрушку - сережку, найденную сегодня на детской площадке. Никакими уговорами я не смогла заставить ее расстаться хоть на секунду с находкой. Она спит, не просыпаясь, сладко-сладко, а я не смогла усидеть дома, выскочила во двор. Меня распирает счастье, как воздух распирает воздушный шарик. Кажет, я могу лопнуть, если не поделюсь им с кем-нибудь. Потому и стала вам все это рассказывать, уж извините. Я сидела молча, а мне хотелось кричать, чтобы разбудить весь этот сонный дом, всех соседей, которых я столько лет боялась и стеснялась. Проходя мимо лавочек, здоровалась, не поднимая глаз, и страшно было ждать услышать в спину - А. это та, из восьмой квартиры, у которой дочка кричит по ночам! Никогда я такого не слышала, но все равно жег мне спину невидимый крест мишени. Я ведь была такая удобная мишень. Одна, без работы, без мужа, с больным ребенком. Девочка у нее совсем большая, а она ее водит за ручку. Сидят на детской площадке день деньской, и даже не разговаривают. Здоровается, как милостыню дает, поскорей и поменьше. И родичи их почти не навещают, не иначе поссорились, не из-за ребенка ли? Хотя ребенок мой тут не причем, просто жизнь так сложилась. Папа всю жизнь был крепок, как дуб. Ни разу на больничном не был, когда затребовали в больницу его карточку из поликлиники, она чистая была, ни анализов, ни обращений. Но упал однажды во время смены, в депо, ремонтируя тепловоз, и даже до больницы довезти не успели. Сердце остановилось. На похороны и поминки все депо пришло, и половина железной дороги.
Отец на два года всего пережил деда. Лежал в гробу - молодой, красивый. Я подошла, взяла его за руку - и поняла, что его здесь нет. Чужая тяжелая холодная рука не была той, любимой, рукой, что гладила по голове и утирала мои слезы. Тогда то я и поняла, что кончилась юность.
Навалилось все сразу - болезнь дочки, смерть отца, безденежье. Я чувствовала себя, как наш старый вокзал, как будто меня взрывали, но недовзорвали. Только вера и спасала…
- Скажите, а вы точно никуда не торопитесь? А то я до утра, наверное, так говорить могу. Мне кажется, что я десять лет уже ни с кем так не говорила откровенно. А с вами мне почему-то свободно, как с родственником, с отцом или дедом…
У нас все мужчины в семье железнодорожники. Прадед в прошлом веке поезда из Тифлиса в Поти водил, через Сурамский перевал, еще до того, как туннель пробили. Дед всю жизнь проводником проработал. Такого насмотрелся, что не приведи господи узнать. Слушать, и то страшно было. Как начнет рассказывать, про столыпинские вагоны, в которых арестантов возили, или про бомбежки немецкие, когда не знали, кто до конца маршрута доживет, или про пятьсот веселые, когда политических из лагерей и ссылок возвращать стали, так прямо волосы на голове шевелятся. Помню, обниму его, а сама голову у него на груди прячу, от страха-то. А он смеется, и в кого это, мол, такая трусиха в семье уродилась? А сам гладит меня по голове, да так нежно, что весь страх проходит. Не бойся, говорит, слов, девочка, слова улетают, как птички. Только дела важны, только поступки.
Я его как-то спросила, перед самой свадьбой - Дедушка, а было у тебя что-то в жизни, чем ты гордиться можешь? Какой-нибудь героический поступок? Он подумал, и говорит - Да, было. Перед войной еще, в тридцать седьмом. Целую семью спас, точнее, то, что от той семьи к тому времени осталось. Всех посадили, одного за другим, всех расстреляли. Одна вдова осталась, с тремя детьми. Младший сын с ней остался, мизинчик, и две дочки. Я их в товарном вагоне восемь суток вез, без документов, на Украину. Если бы сдал меня кто, расстреляли бы, как пить дать. Но у нас, на Закавказской железной дороге, случайных людей не было. Случайные сами уходили, а кто не хотел уходить - тем помогали решиться, объясняли, что к чему. Он улыбается, вспомнив что-то смешное, но вспоминает рассказ и серьезнеет.
- Довез я их в целости, хоть и натерпелся страху в дороге. А сколько взяток дал, чтоб вагон не смотрели - даже не спрашивай! Но оно того стоило, что значат какие-то деньги, когда жизни спасаешь!
Старик, сидящий рядом со мной на скамейке, закрыл лицо руками, и качается взад-вперед, будто молится. Я спрашиваю:
- Что с вами, уважаемый? Может быть, вам нехорошо, и я могу вам чем-то помочь?
Он отвечает глухо, невнятно, не отрывая рук от лица:
- Нет, ничего не надо, все в порядке, продолжайте, пожалуйста.
Но я уже перегорела, желание говорить пропало, и навалилась усталость.
- Мне уже пора возвращаться. Спасибо, что выслушали меня. Спокойной ночи!
Они тоже встали, такие разные. Старший спросил вежливо:
- Вы позволите навестить вас как-нибудь, в ближайшие дни? Мой родственник - хороший детский врач, а, может быть, и в других вопросах я смогу быть вам полезным.
Я улыбнулась:
- Заходите, конечно! Седьмой этаж, дверь слева, а если забудете - спросите Нино, вам подскажут. Нас тут все знают.
Эпилог.
Он церемонно приподнимает шляпу:
- Яков, очень приятно. Для меня большая честь познакомиться с вами.
Я краснею от смущения и сержусь на себя за это. Прошу, чтобы господин не обращался ко мне, как к княгине. Наш род простой, не дворянский, и ни к чему нам такая старинная церемонность.
Парень вскочил, и стоит пень пнем, вслушивается напряженно, и я вижу, что он не все понимает. Я говорю ему уже по-русски:
- "До свидания, всего вам доброго!", и он расцветает улыбкой. Вот чудак, просидел пол ночи, и не попросил перейти на русский. Я-то думала, что он наш, с гор - и лицом похож, и шапка на нем сванская…
.....................................................
Незаметно для себя я уснул, побежденный усталостью длинного дня, выпитым-съеденным, журчанием воды и тихим голосом, рассказывающим на мелодичном гортанном наполовину понятном языке жизненную повесть, похожую на страшную сказку с хорошим концом.
Мне снятся две женщины в большой светлой комнате. Они сидят за столом напротив друг друга, и руки их почти соприкасаются. Они обе молоды и прекрасны, но я понимаю, что одна из них - старше. Это та, у которой лицо сияет неземным светом. Это сияние не ослепляет, не жжет, но трудно смотреть ей прямо в лицо, и кажется правильным и хочется опустить взгляд.
Они разговаривают. Старшая спрашивает:
- Теперь ты понимаешь, зачем нужны были эти сережки?
Младшая кивает, соглашаясь.
- Да, бабушка!
Я замечаю на столе между ними пару серег, одну из которых недавно нашёл в капюшоне штормовки. Женщины улыбаются друг другу, и одна из них, старшая, начинает истаивать, исчезать в свете, от неё исходящем. И вот её уже нет, и стул пуст. Младшая поворачивает ко мне голову, улыбается и кивает, как старому знакомому. Я просыпаюсь, не успев осознать, что же увидел.
Яков, со шляпой в руке, уже стоит, прощаясь с нашей ночной собеседницей. Она выговаривает ему за что-то, и я не понимаю старинные обороты её речи. Тогда она говорит, уже по-русски:
- До свидания! Будьте здоровы, уважаемые!
Я улыбаюсь ей на прощанье, а старик порывисто падает вдруг на одно колено и целует женщине руку. Она на секунду закрывает лицо руками, а потом обнимает его голову ладонями и целует его, как целуют ребенка, в макушку, и он стоит неподвижно и молча, а у меня начинает щипать в носу, как от нашатыря. Дурацкая сентиментальность.
*
Оригинальный пост (Картина
Ирины Азаренковой azarenia)
Содержание