ПСЕВДОАВТОАПОЛОГИЯ
Из жизни растений
Комната смотрителя маяка. За окном - море и небо. Бесшумно горела настольная лампа с зелёным абажуром - она всегда горит бесшумно.
Он сидел нога на ногу, сплетя руки на груди и задумчиво глядя перед собою. Она с карандашом где-то за ухом или вообще просто-напросто в волосах расхаживала из стороны в сторону, перебирая в руках листы с какими-то набросками.
- Свежачок! Пиеса! - воскликнула она наконец бодрым голосом.
- Ну же? - он выгнул бровь.
- Так… вот-с.
Куо вадисъ
Тотъ самый бульваръ
Сочиненiе <…>
Дѣйствующiе лица:
Ференцъ Альбертовичъ Риморъ - блистательный и неповторимый
Гвендоленъ - его воспитанница, въ сущности душенька и метущаяся душонка
Сочинитель Иксъ-Иксъ (Х.Х.) - сочинитель, авторъ, создатель
Фонарь - центральная фигура
Бульварная скамеечка - главный образъ
Госпожа в шляпкѣ - дама в шляпкѣ
Чортъ изъ табакерки - абсолютно безтактный чортъ
- Ну как? - она остановилась и вопросительно глянула на него, готовясь перевернуть лист.
- Печально, - ответил он, тяжело вздохнув. - Как и всегда, впрочем. Послушай, а почему бы сразу не внести туда живости игрою с письмом? Записала бы Госпожу в шляпке Госпожой Вшляпке, и безымянная госпожа обрела бы фамилию, а при дополнительных усилиях аналитического ума - возможно, ещё и национальность…
- А к чему ей всё это добро?
- Ну как же… придумала же ты мне! Сперва ты мучительно выдумывала имя… надо сказать, интересный всё-таки способ - искать имя, наугад открывая словарь Дворецкого и тыкая в прилагательное с романтическим значением… всегда ценил твои выходки подобного рода. Мне вообще нравится твоя манерная интертекстуальность. А уж когда она стала умеренной и практически перестала быть болезненной, это стало походить и на ум, и на начитанность… Браво, браво! - он потянулся к столу неподалеку, взял свою чашку с недопитым чаем и пригубил немного.
- Болезненная интертекстуальность - пожалуй - преследует меня и по сей день. Увы… увы.
- Но посмотри на себя… ты задумывалась когда-нибудь, чем ты будешь через десять… пятнадцать… двадцать лет? Уже сейчас ты пришла ко мне, в общем-то, другой… всего пять лет… пять лет - и ты уже кажешься трезвее!
- А ты уже старик!
- А ещё вчера мне было сорок пять, и мы танцевали сумасшедший венский, - обиженно протянул он и уткнулся в чашку с чаем.
- Ну а позавчера ты был тем же стариком, - срезала она, явно довольная собою. Он поджал губы.
- Зато как-то ночью я был мальчиком, рисовавшим что-то в тетради и слишком много размышлявшим!
- Знаешь, здесь я никогда не была уверена, ты ли это.
- Я. Это точно я. Это совершенно определённо я! Я требую! Я протестую!
- Послушай… я начинаю от тебя уставать…
- И скоро устанешь совсем, увлечешься остальным миром…
- Да, да… - она подошла к окну, взглянула на море и какое-то судёнышко вдалеке. Задернула штору. Потом одернула вновь. За окном был старый бульвар, где-то в другом конце его уныло мел брусчатку дворник. На переднем плане одинокая скамейка, кажется, поджидала кого-то.
- Что там теперь? Неужто же тот самый бульвар? Что там было? Кажется, кто-то кого-то ждал в уездной повести… ждал, ждал и ждал… а фонарь наблюдал всё это. Фонарь - который видит всё?
- Да-да, - она печально глядела за окно.
- А помнишь, ты так хотела рассказать об памятнике простому прохожему, но тебя не дослушали?
- Да, куда там было… было не до этого…
- Акварельные картины… библиотека, музей… метро… твой потерянный памятник простому прохожему… Кстати. Ты, кажется, совсем больна…
- Почему?
- Ты уже не споришь сама с собою с тем, что я есть.
- Мне просто-напросто всё равно. Мне радостно, что я могу говорить с тобой как со своим единственным другом. Но в сущности - мне просто всё равно…
- Нотка равнодушия? О, девочка моя, да ты ещё и стареешь… Прежде равнодушие было позой… но теперь это, кажется, и впрямь перешло все допустимые для театральности границы и вылилось в реальность…
- С чего ты начался как целостная личность?
- Кажется, какой-то из этих удивительно альбомных, удивительно плоских французских сонетов к Страннику… кажется.
- О да… - ответила она задумчиво и, прищурившись, что-то припомнила на память.
Он усмехнулся и зевнул.
- Самому странно… Неужели же и правда с этого всё и началось? Открытое признание моего присутствия?
- Выходит что так…
- Да нет, не так, пожалуй… - парировал он вдруг. - Помнишь ли ты дождливый июльский день за год до того?.. Ты сидела на широком подоконнике, на втором этаже усадьбы, созерцая коринфские ордеры белых капителей у флигеля - справа - и холодный, шумящий перед дождём, пасмурный старый, почти заброшенный английский парк - слева?.. Кажется, ты отгородилась от комнаты шторой, поместившись с ногами на подоконник, и писала мне первое и последнее письмо…
- О да, - подхватила она, - это был романтизм… глубокий, красивый… всё казалось настоящим. Ветер шумел… кажется, через приоткрытую створку до меня долетали капли дождя… я написала то письмо карандашом на бумаге, прибавила число, подпись… и приписку «Прочесть после моей смерти».
- Там было, кажется, об том, что ты будешь любить меня и никого более… будешь искать - а когда не отыщешь - попытаешься сделать так, чтобы я - столь прекрасное существо - хотя бы упоминанием на бумаге жил даже после твоей смерти… Послушай, ведь это так странно - зачем тебе любить меня до такой степени? К чему отрекаться? Да и - ведь ты всё равно изменяла мне, - он криво улыбнулся и прищурился.
- А ты простил…
- Ты же знаешь, солнышко, я прощу тебе всё что угодно. Ведь я восхитителен!
- Да, восхитителен и великолепен… - она грустно уселась напротив него. - Иногда мне кажется, что я теряю тебя. Иногда - что ты никогда меня не простишь и не вернёшься… иногда - что я не вернусь…
- Это бессмысленные мысли. Я всегда с тобою. Я меняюсь вместе с тобою, хожу по кругу вместе с тобою, я спорю с тобою - о, помнишь, как спорили мы прежде? Какой был накал! Какие чувства! А что сейчас? На что ты тратишь себя, перед какими свиньями мечешь бисер, душа моя?.. - или поддерживаю тебя и ободряю… жалею… или не жалею…
- Накал, говоришь… - она подошла к комоду, извлекла оттуда какую-то запылившуюся папку и грохнула её на стол. Потом открыла, пошуршала бумагой и извлекла некий отрывок. Откашлялась, сверкнула глазами и начала читать.
- Ну и где, где же теперь Ваша страсть? - издевательски выбросила Гвендолен, складывая руки на груди, пристально и с нарастающей злобой в искорках из ее блестящих глаз глядя на Ференца. Он подошел и резко схватил ее за руки, бешеным взглядом взирая на нее в упор, Гвендолен же продолжала нагло, почти оценивающе изучать каждую черточку его лица.
- Что же, я отныне Вам совсем чужая? - глухо спросила она, стараясь контролировать взгляд, но маска насмешливого участия уже потекла с ее лица с потоком чувств, переполнявших ее душу. Взгляд ее расплывался, лицо принимало свое естественное выражение, опустошенное, жесткое и страдающее где-то в глубине, краснота уходила с ее щек, скулы обострялись, как всегда в минуту глубоко внутреннего волнения, не изображавшегося, а только слегка напоминавшего о себе легкими, почти невидными внешними чертами.
Ференц прищурил глаза совсем незаметно, но Гвендолен уловила эту странную перемену настроения, чувствовала, что сейчас к ней с этим уходящим взглядом возвращался тот Ференц, без которого она с некоторых пор не могла представить саму себя.
- Я усыпил, пытался уничтожить ее. Между прочим, ради Вас, - резко сказал Ференц. - Я не хочу обладать Вами больше ни в каком виде, потому что это смешно и абсурдно. Да и, пожалуй, я даже не принадлежу сам себе. Я погубил ту часть себя, которая… которую отдал страсти, а оставшуюся часть - в борьбе с этой страстью… Если какое чувство отныне и владеет мною, то лишь какая-то жалкая злоба, злоба и жажда мести… не более того.
- Мести… мне? - ожесточенно отчеканила Гвендолен, - Что ж, ну конечно… Вы имеете право мстить мне…
Ференц издал болезненный возглас.
- Да нет, я не могу мстить Вам! За что, в конце концов?..
Руки его едва заметно дрожали, кончики пальцев побелели, руки холодели все сильнее и сильнее, кровь ударила в виски, сердце само себя сковывало, как будто пытаясь не разбиться об непроницаемую клетку из ребер, чудовищно содрогающуюся при каждом судорожном, зажатом вздохе. Поперек горла замер стон, не смеющий вырваться наружу, ужасный стон боли, ужаса, любви, ненависти, бессилия, злобы на всё и на самого себя.
Гвендолен молчала, чувствуя каждую волну, посылаемую его душою. Она чувствовала, что вот-вот что-то произойдет, и ей захотелось, чтобы Ференц сейчас же уничтожил ее, на этом месте, а не пытал собственной скрытой болью, какими-то совершенно необъяснимыми уже мыслями; Гвендолен никак не могла понять, что именно чувствует Ференц к ней, но питала к нему то неподвластное управлению стремление, говорящее, что, что бы ни случилось, как бы он ни поступил, никогда ее отношение к нему не изменится, она всегда будет любить его, она боготворила Ференца, как Пигмалион свою Галатею, и при этом невольно и почти машинально постоянно пыталась защитить его, спасти от всего, что могло потревожить, разорить, разрушить вконец эту тонкую, прекрасную, скрытую, несчастную и бесконечно вымученную душу.
Ференц понимал, что действие необходимо, но мысли путались. Он должен был разрубить этот узел, чтобы уничтожить водоворот, затянувший их обоих сверх всяких сил. Страшная сила закипала в нем, он понимал сейчас, что должен уйти, разбив эту стену, что должен забыть, но в то же время он стремился всем своим существом к милой, холодной, недосягаемой, дорогой Гвендолен… понимал - и боялся, боялся сам себя, как боялся бы принять чужую жертву… Он должен был действовать, его разум, закрепощенный сам в себе, уже разъел сам себя до основания, не оставив ничего из того, что могло бы помочь справиться с бурей, с болью или страхом.
- Что Вы хотите? - тихо спросил Ференц, непроизвольно сжимая крепче её руки.
Гвендолен натолкнулась на стену неразрешенного противоречия.
- Я никому Вас не отдам, - выдохнула она и обняла его.
- Я ведь люблю Вас, Гвендолен, - бормотал он, задумчиво гладя ее по голове, - Мне не нужно ни Вашего тела, ни Вашей души, ни Вашего сердца, я только хочу быть рядом… Как же больно знать, что твою душу с каждым днем разбивают все сильнее и сильнее эти ужасные окружающие мелочные страстишки.
- Кажется, я поняла наконец… - воскликнула она вдруг. - Я никогда никому ничего не доказывала, потому что главное...
- …Знать самому, что ты прав.
(19.ΧΙΙ.05, черновики к Монографии)
- Как молоды мы были!.. Но я протестую! - воскликнул он, - Там было ещё. Там было о жизни и смерти…
- Не стоит.
- И заканчивалось, кажется, рассветом… причем я же помню, что имелся в виду рассвет на Москве-реке… почему невозможно писать серьёзные романтические вещи об героях с русскими именами? Что за заколдованный круг?
- Ну, у меня, как ты помнишь, и с иностранными…
- Да. Да… чего стоил этот твой ученик… Вебер…
- О, Вебер!.. - она покопалась в листах снова.
- Итак, что же вы в итоге от меня хотите? - Вебер скорчил недовольную рожицу, но вокруг него больше не клубился выдыхаемый туман - мальчик затаил дыхание.
- Я ничего не хочу - хотят другие, и от меня, и от тебя, причем примерно одного и того же, - она нетерпеливо переступила с ноги на ногу, расплетя руки и засунув их по карманам пальто.
- Чего именно? - насторожился.
Она тяжело вздохнула, смотря куда-то вдаль мимо его левого плеча, потом вытащила руки и потерла правое запястье, словно разминала кисть.
- Полного и беспрекословного самоуничижения во имя далеко не идеальных идеалов. Но - знаешь, что? - мы с тобой будем думать о другом, - вдруг гораздо ярче зазвучал её голос, сама она как бы одернула себя и стала живее.
- Например?
- Пойдем со мной, здесь неприятный холод.
- Холод бывает приятным?
- Конечно. В адскую жару - самое оно… - уверенно ответила Гвендолен и развернулась на каблуках, намереваясь идти.
(03.III.06, черновики к Монографии)
- Блестяще, блестяще… - недовольно заметил он. - Эти твои ученики… я чувствую ревность. Возможно потому, что это и есть об логичном продолжении того, что начиналось со мною… ученики…
- Мой ученик - пусть не такой как я - мой ученик - моя вторая жизнь…
- Цитируем себя? Прекрасно. Просто восхитительно. Может, мне уйти?
- Нет, зачем же…
Среди шума жизни и вороха слов, из пыли истории и гомона будущих надежд он извлекал всё, что было необходимо, он дышал этой жизнью, но не терпел принуждения, а потому часто срывался, часто, не зная, за чем он отправляется в путь, он просто-напросто плутал, но в итоге выходил, всегда выходил к свету… Несмотря на то, что внутри всё оставалось пусто, уже ничего не было, чтобы поделиться, и еще ничего не было, чтобы начать жить.
Путаница, паутины голосов и мыслей ложились в голову плотными пластами, иногда перемешиваясь морем, принесенным бурей, и нельзя было уже разобрать старых глиняных скрижалей, сгнивали старые грамоты, последние бумаги, летучие листы ложились сброшенными крыльями на теплящееся кострище последних лет настоящей, существенной жизни.
Кто он был такой - не знает почти никто, это был дух, живущий в полночном бреду другого человека, маленькой девочки. Дух этот восставал периодически ещё в младенчестве, и долго, долго не отпускал смущенное юное сознание, окончательно мешая нормальной интериоризации образов мира, потому у девочки с детства были отрывочные понятия обо всём, и почти никаких - конкретно о чём-то. Лучше всего она понимала закономерно-логичный, идеальный язык цифр и букв, универсальную систему. Больше всего ценила идеальную симметрию или четкую, выверенную асимметрию.
Глядя вокруг, несчастное дитя не видело ничего, кроме странного, непонятного, огромного мира, который легче было представить себе целиком и со стороны, чем погрузиться в него глубоко и почувствовать мельчайшие его волнения на своей тонкой и уже извращенной натуре. Понять, почему иной раз точное прогнозирование посредством довольно неясных, но не лишенных своеобразной логики умственных построений, давало отвратительные просчеты, с какой стати законы, столь очевидные, не соблюдались людьми, и зачем никогда нет до конца справедливой кары людям за их проступки.
Изнутри исходила картина мира, а не впитываясь снаружи, через кожу, поэтому годам к семи однобокий и сумбурный девический ум уже дошел до того, что окружающий мир - ни что иное, как плод восприятия его человеком.
И вот, ночными кошмарами все оборачивалось совсем не таким, каким могло быть на самом деле. Круги превращались в квадраты, отец или мать либо исчезали, либо выглядели и были совсем не теми, кем казались днем. Зеркало отражало будто бы не её лицо, а события, чувства, дела, вещи - всё это сливалось в ком, не отвечая ни на один вопрос, кроме «верить ли?».
«Нет. Никому, ничему и никогда», - вот был приговор, но ребенок склонен поддаваться влиянию, и вот уже другие заботы занимали тот самый неугомонный разум. Маленькая Гвендолен - пока мы будем называть её так - не могла приняться ни за одно дело, если не изображала загодя перед собой ясный проект этого поприща чуть ни до скончания веку, до смерти. Или до утра.
Взрослые люди, рассуждая о детском разуме, упускают из виду, что ребенок - существо особое, оторванное ото всего мира, потому как не успело ещё зацепиться за него грехом, привязанностью, привычкой или просто каким-то чувством, выработанным за время жизни в обществе старших. Ребенок ступает по жизни с широко открытыми глазами, периодически протестуя и пытаясь повернуть назад из чувства страха, которое появляется при виде ужаса этого мира.
Пугает и тянет к себе буквально всё, и в итоге, осознав, что он уже не может вернуться туда, где нет мира, где пусто, где ни ад, ни рай, ни чистилище, а полное безмолвие, так называемый абсолютный покой, малышка протягивает ручки вперед, к солнышку, и не хочет больше спать, и встаёт на ножки, и с тех пор постоянно толкает себя вперед, вперед, в этот мир взрослых, где можно хотя бы разобраться, что к чему и кто водит носиком дитяти, а кто водит за этот нос, и кто стоит сзади и нашептывает ребенку первое слово, которое он произнесёт и которое, конечно же, никакой ребенок не заучит никогда, если ему многократно, как попугаи, не будут повторять старшие.
Но чем отличается семилетний ребенок, доходящий до убеждений нашей Гвендолен, от человека того же склада, но постарше? Гвендолен никогда не чувствовала за собой права на истину, именно потому и пыталась вникнуть в особенности механизма, движущего все вокруг. Старшие же дети уже почти не задумываясь объявляли объективными свои убеждения и собственные авторитеты, и не потому, что вправду так чувствовали, а просто потому, что так легче было спастись.
Вот и разыгрывалось противуречие. Однако же, нельзя судить о палке только по наружности двух её концов.
Каждый видит этот мир часто очень по-разному, и стоит сказать, что на другом конце мысли, с другого полюса сна смотрел робко на далекое запрокидывающееся за полем небо человечек, привыкший видеть зорко и чувствовать ясно все внешние движения вокруг, и потому ещё больнее казались ему обиды, наносимые людьми, и не подозревающими при этом, что они чем-то его задели. Общество зачастую невиновно - виновата скорее несознательность.
(март 2006 г, черновики к Монографии)
- Сколько тяжелого… сколько ненужного… не проще ли было сказать, что я - это ты? - раздраженно выпалил он вдруг.
- Нет, ты - не я.
- А кто же я ещё?.. Ах… ну да… я - искусство… я старик… глубокий старик…
Она снова подошла к окну. За окном был переменчивый лес. А он продолжал говорить.
- Я - искусство… и ты сама только что убедила меня в этом…
- Ведь у тебя в голове целый мир… прекрасный, тонкий, интересный, яркий мир… Ты и сам не понимаешь, насколько ты заслуживаешь жить… насколько мне больно оттого, что я не могу просто обнять тебя или взять за руку… насколько мне больно, когда объективно выходит, что ты - иллюзия… что весь этот мир, в котором ты живёшь - который тебя окружает - и который в твоей умнейшей гордой седой голове - весь это мир… я не могу никого ввести туда настолько, насколько живёшь там ты… я ни с кем не в состоянии поделиться им всерьёз - ведь большинство людей пусты и неспособны видеть… а ты… ты заслуживаешь жизни в прекрасном мире… и тебя совершенно не смущает, что ты говоришь с реальностию, существующей лишь у тебя в сознании… я устала, я бесконечно устала от глупого и пошлого, грубого, неказистого театра реальных окружающих индивидов… это пошло… это низкое искусство… а ты - ты создание совершенно другого уровня… ты умён, ты достаточно умён... я не понимаю, зачем я отрекалась от тебя в пользу чего-либо. Пускай я не в своём уме - мне всё равно… ты - ты ведёшь меня к искусству… а они гадки. Ты один - истина.
- Но всё это - только благодаря тебе… послушай… я отпускаю тебя. Точнее - нет… ну вот, как всегда… я снова путаюсь… нет, это ты отпускаешь сама себя… твоя фантазия создала меня. И даже если ты не будешь нянчиться с моим образом, но научишься любить хоть что-то реальное - я не исчезну, ведь я уже живу полнейшей жизнью… спасибо тебе. Тот прекрасный мир в моей голове, на который ты молишься, создала ты… и я всегда буду твоим другом…
Она тихо откинулась на спинку кресла. На часах - 6.33 утра. Оглядевшись в комнате, она поняла, что комната абсолютно пуста.
- …И всё же ты разговариваешь сама с собою… - тихо заметил он и улыбнулся.
- Я протестую! Я требую! А кто тогда сказал вот это?..
15.04.2009