Помирать собирайся, а рожь сей...

Jul 29, 2014 11:54

Как-то вдруг написалось само собой:

ПРОЩАНИЕ С ИГОРЕМ МЕЛАМЕДОМ

«Меламед» в переводе с иврита означает «учитель». Таковым, как поэт, и был Игорь для многих их нас, учившихся в Литинституте вместе с ним и после не-го. Собственно, поэт - всегда учитель при том, что ни чему, в обычном смысле, не учит. И именно это-то и есть наилучший способ научить хоть чему-то. Чему же?
Одним из неосуществленных замыслов Игоря была работа «Поэт и чернь» - продолжение двух его статей на одну и ту же важнейшую для него тему: «Отрав-ленный источник» и «Совершеноство и самовыражение». Первая заканчивается так: «Стоит ли удивляться, что стихов теперь почти не читают? Стоит ли задаваться вопросом - почему? Потому что поэзия, не исполняющая своего высокого назначения, не нужна. Потому что поэтика украшательства и изобретательства - в состоянии исчерпанности и разложения. Потому что сегодня даже нечто очень талантливое, созданное по методу «как делать стихи», неизбежно оказывается вторичным. Сейчас невозможно представить себе поэта, который придет и поразит нас неслыханной новизной, потому что источники новизны отравлены. Поезд ушел».
Модернизм исчерпал себя, как вслед за ним и постмодернизм, и это зер-кальное отражение той же исчерпанности, которой характеризуется сегодняшняя «антицивилизация», сама находящаяся в стадии разложения, о чем свидетель-ствует общепризнанный «кризис смыслов». Что неизбежно при утрате Смысла, а значит и истощении всех связей с изначальным Словом. И если за «железный за-навесом» они худо-бедно сохранялись благодаря традиционной для России «ли-тературоцентричности», то после его прорыва и здесь, как и во всем «цивилизо-ванном мире» «все навсегда потеряло значенье». Можно писать стихи, можно не писать, можно издавать их, можно не издавать - ни то, ни другое значения не имеет, ибо «нет акустики», как выразился по этому поводу Иван Жданов, нет пространства, где слово поэта могло бы быть услышано, нет воздуха. Но вернемся к Игорю.
Найденный им синоним поэтического совершенства (несовместимого с са-мовыражением) - благодать, благодатность. Рискуя вызывать и вызывая на себя огонь доморощенных богословов, он взялся говорить о благодати до того, как был крещен, но об этом чуть позже. Сначала - о поэте и его антиподе, «массовом человеке», выращенном и культивируемом «обществом потребления». В чем здесь радикальное отличие? Ответ у Пушкина: «чернь» - это те, кто ставят во главу угла «пользу» и не важно - индивидуальную или общественную, о которой говорит поэту «толпа», призывая его «сердца собратьев исправлять». Собственно, поэт именно этим и занят, в чем признается в конце и сам Пушкин: «чувства добрые я лирой призывал». Но «чернь» (ничто, мнящее себя за нечто) глуха к «лире», так как не видит никакой ощутимой «пользы» от «звуков сладких и молитв». Поэта она может терпеть лишь в качестве проповедника или - как сейчас - шоумена, развлекающего публику своим «самовыражением».
Поэту в традиционном смысле нет места в социуме, где все и вся заражено монетаризмом и меркантилизмом, все подчинено бесконечному движению по замкнутому кругу «деньги - товар - деньги». Стихи при этом - товар на любителя, любителей - единицы, поэтому труд поэта или не оплачивается вообще, или оплачивается настолько смехотворными гонорарами, что само «вознаграждение» выглядит как оскорбление. Но это еще не самое худшее для поэта, если понимать под последним, как понимал это Игорь, проводника благодати или, говоря словами Блока, гармонии. Поэта, по Блоку, убивает недостаток воздуха (не отсюда ли «ворованный воздух» Мандельштама?) - того особого субстрата, без которого поэт задыхается и умирает. Во всяком случае - как поэт, особенно - в России, когда из «литературоцентричной» страны она превращается в такую же, как все остальные, утрачивая тем самым самое себя. Переставая быть Россией. Может быть, именно в этом главная причина того, что в последние годы Игорь почти не писал стихов?
Один из последних носителей классической традиции русского стихосло-жения, он принципиально не хотел идти ни на какие компромиссы с «современ-ностью», презирая ее всю целиком, с головы до ног, и будучи убежденным кон-серватором во всех своих взглядах, включая политические. «Демократия» была ему глубоко отвратительна, что естественным образом следовало из его поэтиче-ского кредо. Отвратительна, ибо она - «деспотизм черни», как характеризовал «форму правления» Эдгар По. Но можно высказаться еще короче, как это и делает Игорь в одном из своих многочисленных стихотворных некрологов: «Повсюду смерть, и смерть, и смерть, и смерть».
Ничего кроме смерти с ее идолами «успеха», «комфорта», «политкоррект-ности» и прочих кумиров в пантеоне Мамоны - этого нового Молоха, которому приносится в жертву все и вся. Смерти, лихорадочно выдающей себя за жизнь, чтобы окончательно подменить ее собой. И единственная альтернатива - то же, благодаря чему Веничка Ерофеев «выблевал» все то, чем его накачивал советский агитпроп: Новый Завет и русская поэзия. Не поэзия вообще, а именно русская, как и определял предмет своей пожизненной любви и верности Игорь Меламед, яростный «консерватор», кривившийся от Бердяева, но с удовольствием цитиро-вавший Леонтьева.
Собственно, традиционализм и внутренний аристократизм - синонимы. Одно следует из другого. «Благородная простота» традиционной поэзии - след-ствие внутреннего благородства, чурающегося возведенных в культ общеобяза-тельного поклонения «новизны» и «сложности», приверженность которым гово-рят о плебействе и провинциализме, или, говоря по-русски, пошлости, за которую Георгий Иванов бичевал аристократа Набокова. Как представителя в эмигрант-ской литературе той самой ненавистной Пушкину «черни», пишущей в угоду чер-ни (в данном случае - западной).
Классическая русская поэзия, на что как-то обратил внимание Бродский, создавалась аристократами. И потому верность ей - верность Пушкинской России, золотому веку русской культуры. А это, в свою очередь, предполагает углубление в эту культуру, православную по своей сути. К этой-то сути и подтолкнула поэта - в буквальном смысле, через выход в окно вместо двери - его судьба: оказавшись в реанимации Игорь принял решение креститься. И не только крестился - с той зимы 1999 года и до дня свой смерти, практически не выходя из дома, он регулярно причащавшимся, то есть был, «практикующим» православным христианином. Что выразилось и в его стихах этого времени - молитвах, заставляющих вспомнить книгу Иова. Например, «Терцины»:

И вот, когда совсем невмоготу,
когда нельзя забыться даже ночью,
- Убей меня! - кричу я в темноту

мучителю, незримому воочью,
зиждителю сияющих миров
и моего безумья средоточью.

Убей меня, обрушь мой ветхий кров.
Я - прах и пепел, я - ничтожный атом.
И жизнь моя - лишь обмелевший ров

меж несуществованием и адом.

Это написано 18 августа прошлого года - в канун Преображения Господня. Этот продолжавшийся год за годом разговор с Богом, эти мольбы и признания можно было бы назвать записками в Стене Плача, но Игорь обращается зачастую не к Отцу, а к Сыну, чем и отличается от многострадального праведника, возмож-но, самой поэтичной из книг Ветхого Завета.

Глядишь с икон, со снежных смотришь туч,
даруя жизнь, над смертью торжествуя.
Но вновь и вновь - оставь меня, не мучь! -
Тебе в ночном отчаянье шепчу я.

Прости за то, что я на эту роль
не подхожу, что не готов терпеть я, -
Ты Сам страдал и что такое боль
не позабыл за два тысячелетья.

Прости за то, что в сердце пустота,
за то, что я, как малодушный воин,
хочу бежать от своего креста,
Твоей пречистой жертвы недостоин.

Непрерывная, многолетняя, изнуряющая боль и порождаемое ей отчаянье с проблеском надежды, упование на милость, незаслуженность которой осознается - вот их сквозной лейтмотив. Стихи, по сути, становятся псалмами. Одно из них так и называется - «Псалом»:

Ветер воет, проносясь над шатром,
и вокруг меня колышется мрак.
Был когда-то я могучим царем,
но свирепый сокрушил меня враг.

В черном воздухе ищу Твою длань,
и душа моя всю ночь напролет
порывается к Тебе, словно лань
на желанные источники вод.

А засну - так чем блаженнее сны,
тем кошмарней ненавистная явь.
И бездонней не сыскать глубины,
из которой я взываю: избавь!

Возврати мне прежний царственный вид
и по слову Твоему оживи!..
Так терзается несчастный Давид
от пронзительной Господней любви.

Ежегодно приезжая к Игорю, как минимум, Великим и Рождественским постом, принимая его исповеди и причащая его, я всегда мучился от бессилия найти слова, которые могли бы действительно ему помочь вырваться из ада непрерывной, многолетней боли - физической и душевной. Все, что я мог ему сказать, он знал и сам. Выходом для него мне виделось понуждение себя к писательской работе, но, видимо, на это у Игоря не оставалось сил. Последним, что он написал, были его воспоминания о встречах с Арсением Тарковским, заканчивающиеся описанием похорон. «Могилу засыпали, но скорби не было. Был какой-то свет и непостижимое облегчение». Под заметкой дата: 2012, Пасхальная утреня».
А вот стихотворение, которое я пропустил и обнаружил в ЖЖ Игоря только сейчас:

Всю ночь он мучился и бился,
и жить недоставало сил.
И Богородице молился,
и милосердия просил.

И милосердие Марии
сняло страданье как рукой.
И он за много лет впервые
обрел желаемый покой.

И веки он сомкнул в истоме,
и вновь увидел как живых
отца и мать в родимом доме,
и, словно в детстве, обнял их.

И плакал он во сне глубоком,
своих не ощущая слез,
как бы вознагражденный Богом
за всё, что в жизни перенес,

помилованный и прощенный…
И мрак ночной редел над ним.
И сладко спал он, освещенный
лучом почти что неземным.

2010 год. Мольба услышана. Потом, после перерыва длиной в год - две строфы памяти Марины Георгадзе:
И облик твой, и нежный голос твой,
и всё, чего с волнением и страхом
касался я, давно уж стало прахом
в бесчеловечной урне гробовой.
Но если вдруг когда-нибудь опять
в ином краю, в пространстве неизвестном
мы возродимся в образе телесном -
как прежде я смогу тебя обнять?..
Вторая после «Бессонницы» книга Игоря называлась «В черном раю», а третья и последняя - «Воздаяние». Чему же все это «учит»? Да тому же способу избавления от нанесенного в душу шлака посредством Нового Завета и русской поэзии, рыцарем которой был родившийся во Львове в еврейской семье Игорь Меламед. Невысокий, плотный человек в очках и с высоким лбом, с лысиной и округлой бородой.
- Здравствуй, милый, - приветствовал он меня каждый раз, сидя за столом на кухне с видом на Лужники. Мы троекратно, по-пасхальному, целовались, и я доставал из сумки требник, крест и Евангелие, снимал с шею дароносицу, извле-кал маленькую чашу на высокой ножке…
Наша последняя встреча отличалась от всех прежних: я не помню Игоря та-ким умиротворенным, исполненным какой-то особенной, внутренней тишины. Мира. Того самого мира, который дается свыше и который не спутаешь ни с чем. Обычно вспыхивающий по малейшему поводу, Игорь на этот раз был… Как бы сказать поточней? Да, пожалуй, это и было то, что Исаак Сирин называет одеянием Божества. Смирением. Что-то в нем переменилось, что-то как будто снизошло, снимая неотвязную муку, вытесняя ее…
Его похоронили в Великую Субботу - день сошествия Христа во ад. Было по-весеннему тепло и солнечно.

И сладко спал он, осененный
лучом почти что неземным.
Previous post Next post
Up