Отрывок из воспоминаний Владимира Олленгрэна, зафиксированных Ильёй Сургучевым в повести "Детство императора Николая II". Я бы сказал, ключевой, главный сюжет всей этой книги. Естественно, "солдафоном" я называю не рассказчика, не полковника Олленгрэна (и не Илью Сургучева). История-то вообще не про них.
Цитирую:
[Нажмите, чтобы узнать главный сюжет этой книги]...раздался голос всё той же Аннушки: - А ваш шарик уже по саду гуляет. - Что ты наворачиваешь? - сердито сказал я. - Мой шарик привязан к окну. - Был, да сплыл. Во мне всё оборвалось. - Как так? Что ты несёшь? - Да вот уж и так. Никенька прислал солдата и взял шарик. - Как так взял? Кто же его дал? - А я дала. Пусть побегает. - Стерва! Ты отдала мой шар? - А что ж он его, съест, что ли? Побегает и принесёт. Я понял, что миру наступил конец. - Он царёнок, Никенька-то, - заметила Аннушка. Меня трясла лихорадка. Я не помнил, как сами собой натягивались мои штаны и левый сапог влезал на правую ногу. Руки тряслись, пальцы не попадали в петли. Мысль была одна: спасать шар, спасать какой бы то ни было ценой, пока не поздно. Как сумасшедший, выбежал я в сад: без шинели. Ничего не замечал: ни адского холода, ни снега, валившегося мне за ворот, ни скользкости пути. Была одна сумасшедшая мысль: где Ники? Что с шаром? Чувствовал одно: Ники мой злейший враг. Всё остальное: старая дружба, дворец, то ощущение разницы, которое у меня начинало уже образовываться («правда, что ты учился с великими князьями»), - всё вылетело из головы… И вдруг оно где-то между деревьев мелькнуло, цветное пятно. Как стрела, пущенная из лука, я бросился туда. Ники, завидев меня, со смехом бросился наутёк. О, этот прелестный, шаловливый, почти девчоночий смех! У нас в Корпусе был один кадет с таким же смехом, и всегда при нём я вспоминал Ники. Но сейчас это был смех злейшего врага. Я двинулся со всей поспешностью за ним, чтобы отнять свой шар. Но Ники (он был слегка косолапенький), как зайчонок, юлил по всему саду с чертячьей ловкостью. Вот-вот уже схватил его за шиворот - ан нет: он уже метнулся вокруг дерева и увильнул. - Отдай шар! - кричал я. - Не твой шар! - Теперь мой, не возьмёшь, - отвечал Ники, и прелестное цветное пятно туманило у меня перед глазами. - Ты не смеешь трогать мой шар! - Мне его Аннушка дала. Знать тебя не знаю. Долетев до катка, Ники с шиком прокатился на подошвах, я тем же аллюром за ним, но в волнении не выдержал равновесия и брякнулся на четвереньки. И опять рассыпался в воздухе девчоночий смех: Ники был уже далеко и кричал: - Не можешь на подошвах прокатиться, медведь. Ни за что меня не словишь. Опять новая заноза в самолюбие. И опять новый завод, новая пружина в теле… Опять понеслись по саду. Закрутились вокруг дерева: я - направо, он - налево, поди ухвати. Вижу перед собой только весёлые, бесконечно смеющиеся глаза, бархатные и лучистые. Досада меня разбирает всё больше и больше: решил лечь костьми, но отнять шар, ни с чем в саду не сливающийся, но придающий красоту каждой точке, около которой он появляется. Дерево кажется другим деревом, каток - другим катком, и сам Ники кажется мне другим - неизвестным мне мальчиком. И тень очаровательного цвета иногда скользит у него по лицу и делает его ещё прелестнее и нежнее. На Ники напал хохотун, серебром этого звонкого смеха полон весь зимний, с крепким, как сахар, снегом сад. С удовольствием, как выздоровление, я чувствовал, что моя первоначальная злость переходит в доброе и благожелательное чувство: так приятно, в крепких сапогах и чувствуя усиленное тепло в теле, бегать, скользить, ловчиться с растопыренными руками, звонко рычать и смехом отвечать на смех. И вдруг случилось долгожданное. Ники поднял руки в знак сдачи. - Отдаю шар, - сказал он и с поднятыми руками, как парламентёр, шёл навстречу. С сердца сваливался камень. Сейчас моё сокровище будет всецело принадлежать мне. Я уже протянул жадные руки. Ники поднёс шар к самому моему носу и вдруг выпустил нитку из рук, и шар мгновенно вознёсся к самой вершине сада. - Лови свой шар! - крикнул Ники со смехом и опять пустился бежать. Но тут силы мои утроились, к ногам приросли воздушные крылья, я сделал какой-то невероятный скачок, настиг, повалил его, смеющегося до хохота и совершенно от этого бессильного, и начал ему насыпать по первое число. От хохота, от смешных слёз его у меня всё больше поднималось сердце и всё большею силой наливалась рука. Я лупил его по чём попадя, но, очевидно, тёплый тулупчик поглощал мою силу и только щекотал бока Ники. - Ты смотри, кровь пойдёт, узнают, обоим влетит, - сказал наконец Ники, и я отпустил его и сам, как нюня, заплакал по шару. Мы оба начали смотреть в небо, забегали в места, с которых повиднее, - увы! ничего не было видно. Шар улетел. На меня сваливалось горе, тяжёлая тоска, при которой жизнь теряет всякий интерес и начинается апатия. Показался Данилович в длинном сюртуке и вызвал Ники. Ники сказал потихоньку: «холера» - и послушно, наклоняясь вперёд, побежал. Я со своим горем остался один в мире. Конечно, шары есть, но во-первых, кто пустит на балаганы ещё раз, а во-вторых, где найдёшь нужные средства? Дома рассказал всё маме. Мама посмеялась и сказала, что завтра у меня будет два шара. Это меня успокоило, и, чтобы победить мучительность ожидания, я раненько залёг спать и, проснувшись поутру, увидел, что к кровати привязаны два шара: красный и зелёный. И опять комната, которую я так хорошо знал, показалась мне новой, интересной и жизнь - радостной и полной. Я был счастлив и чувствовал в сердце прилив доброты. Меня мучили сомнения: уж не слишком ли я вчера ополчился на старого друга Ники? В комнату вошла Аннушка и объявила мне: - На кухню прислан солдат и говорит, что Никенька ждёт тебя на катке. И Жоржик тоже. Дворцовая прислуга, надо сказать, всю великокняжескую семью звала запросто: «цари». «Цари пошли ко всенощной. Цари фрыштикают». А маленьких великих князей, как в помещичьей семье, звали просто по именам и всегда ласково: «Никенька, Жорженька». Конечно, за глаза. Прислуга, как я теперь понимаю, любила семью не только за страх, но и за совесть. И вообще комплект прислуги был удивительный, служивший «у царей» из рода в род. Старики были ворчуны, вроде чеховского Фирса, которые не стесняясь говорили «царям» домашние истины прямо в глаза… Оставив шары под надёжным прикрытием, я быстро сбежал в сад. Там на катке уже суетились разрумянившиеся Ники и Жоржик. Было весело, светло, уютно. Каток я знал как свои пять пальцев. Он был большой, с разветвлениями, с особыми заездами, походил на серебристый паркетный пол. В самый разгар катанья Ники вдруг сказал: - А вот по той дорожке ты не проскочишь. - Почему это так? - гордо, с обидчивостью спросил я. - А потому! - уклончиво и с загадочной улыбкой ответил Ники. Это задело меня за живое. - Ты хоть и кадет (этому званию он завидовал искренно), а не проедешь, - сказал ещё раз Ники. - Что за чушь? Почему это не проеду? - опять гордо ответил я, прицеливаясь глазом на «необыкновенную» дорожку. - А вот не проедешь. Я, ничтоже сумняшеся, стал наизготовку, прищурил глаз, разбежался и… ахнул в яму. И с испугу, от неожиданности заорал, конечно. Как на грех, в это время проходил на пилку дров отец Ники, великий князь Александр, будущий Александр Третий. Услышав мой крик, он поспешил к катку, вытянул меня из ямы, стряхнул снег с моей шинели, вытер мне лицо, как сейчас помню, необыкновенно душистым и нежным платком. Лицо его было сплошное удивление. - Что это? Откуда яма? Кто допустил?! Теперь догадываюсь, что у него промелькнула мысль: не было ли здесь покушения на детей? Но Ники снова схватил хохотун, и он, приседая, чистосердечно объяснил отцу всё: как я вчера поколотил его за шар и как он мне сегодня отомстил. Великий князь строго всё выслушал и необыкновенно суровым голосом сказал: - Как? Он тебя поколотил, а ты ответил западнёй? Ты - не мой сын. Ты - не Романов. Расскажу дедушке. Пусть он рассудит. - Но я драться не мог, - оправдывался Ники, - у меня был хохотун. - Этого я слушать не хочу. И нечего на хохотуна сваливать. На бой ты должен отвечать боем, а не волчьими ямами. Фуй. Не мой сын. - Я - твой сын! Я хочу быть твоим сыном! - заревел вдруг Ники. - Если бы ты был мой сын, - ответил великий князь, - то давно бы уже попросил у Володи прощения. Ники подошёл ко мне, угрюмо протянул руку и сказал: - Прости, что я тебя не лупил. В другой раз буду лупить. Вечером от имени Ники мне принесли шаров пятнадцать, целую гроздь. Счастью моему не было конца, но история, вероятно, имела своё продолжение, которого я не знал.
И только через множество лет, стоя со мной на царской севастопольской ветке, император Николай Второй намекнул мне, шутя, об этом…
Вдруг шорох по песку. Кто-то идёт прямо на меня. - Кто? - Это вы, Олленгрэн? Оторопел. - Я, ваше императорское величество. - Почему не уехали? - Счёл долгом остаться до отхода поезда, ваше императорское величество. - И что зря себя мучаете? И так тут со мной намаялись. Пять круглых дней. - За счастье почитаю, ваше императорское величество. - Нет ли у вас папиросы: у меня вышли, а прислугу будить не хочется. Раскрываю портсигар. Царь шарит рукой. - Да у вас всего две. - Рад стараться, ваше императорское величество. - Не возьму. Неэтично. И отдать себе отчёта не могу, как у меня вырвалось: - По старому приятельству можно, ваше императорское величество. Царь засмеялся и сказал: - Ну, разве что по старому приятельству. Мы закурили в темноте, и тут последовал разговор, потрясший меня до основания. - Вы помните воздушный шарик? - спросил меня император. - Не помню, ваше императорское величество, - ответил я, слегка растерявшись. - Ну как же так? Помните, вы уже окончили ваше пребывание с нами во дворце и были уже кадетом? И вот, кажется, в прощальное воскресенье приехали к вашей маме, которая ещё не ушла от нас. Ей, кажется, хотели поручить покойного Георгия. - Да, да, ваше императорское величество. Но мама уже не имела сил. - Да неужели вы не помните? - Чего именно, ваше императорское величество? - Ну вот этого маленького шарика, который вы принесли с Марсова поля? Красненький такой шарик? Чтобы он не лопнул, вы попросили Аннушку… Вы, может быть, и Аннушку забыли? - О нет, ваше императорское величество. Аннушку я отлично помню. - Ну вот, - продолжал государь, попыхивая папироской, - вы попросили Аннушку привесить этот шарик на кухне к окну, на воздух. Потому что эти шарики в комнатном воздухе долго жить не могут. Словно молния разорвалась вдруг в моей голове. С отчётливостью, будто это случилось вчера, я вспомнил всё. И по какой-то неожиданно налетевшей на меня оторопи продолжал всё отрицать и стоял на своём: - Ничего не могу припомнить, ваше императорское величество. Царь был редко умный, проницательный и наблюдательный человек. Вероятно, он разгадал мою драму. Вероятно, он отлично понял моё смущение и, как на редкость воспитанный человек, не давал мне этого понять. Я же, чувствуя, как краска заливает лицо, благодарил Бога за темноту ночи, за отсутствие луны, за слабое мерцанье звёзд. Государь, вероятно, так же чувствовал краску моего лица, как я. Даже в темноте я чувствовал его снисходительную улыбку. - Волчью яму тоже не помните? - спрашивал государь. - Какую волчью яму, ваше императорское величество? - Какую я и покойный Жоржик вырыли в катке? Господи. Ну как же не помнить? Отлично помню. Всё, как живое, встало перед глазами. Даже шишку на лбу почувствовал - всё помню, ничего не забыл, но кривлю душой и отвечаю: - Не помню, ваше императорское величество. - Я, впрочем, понимаю, что вы всё могли забыть. Столько лет. И каких лет! Я же не забыл, не мог забыть потому… В темноте я чувствовал, как государь беззвучно смеётся. - За это дело мне отец такую трёпку дал! Что и до сих пор забыть не могу. Это была трёпка первая и последняя. Но, конечно, совершенно заслуженная. Вполне сознаю. Трёпка полезная. Ах, Олленгрэн, Олленгрэн, какое это было счастливое время! Ни дум, ни забот. А теперь… Выслушав признание императора, я, что называется, внутренно заёрзал. Многое в моей жизни непонятное стало вдруг освещаться. «Он никогда мне этого не простил», - думал я. Вдруг император сказал: - У вас утомлённый вид. Надо бы полечиться, отдохнуть… Я ответил, что собираюсь, уже отпуск - в кармане и через неделю еду на кавказские группы. Государь протянул руку и как-то просто, по-солдатски, сказал: - Счастливо! И поднялся в вагон, легко спружинив руками. И вдруг с площадки повернулся и сказал мне в темноту: - Да! Если будешь в Тифлисе, передай от меня поклон князю Орлову. И скрылся. А я чуть не грохнулся на тырс от этого дружеского, прежнего, детского, забытого «ты».
PS: Не могу удержаться ещё от одной цитаты оттуда. Про Париж:
Император Александр Третий был очень остроумный человек. Многие из его резолюций сделались классическими. Известен случай, когда в каком-то волостном правлении какой-то мужик наплевал на его портрет. Дела об оскорблении величества разбирались в окружных судах, и приговор обязательно доводился до сведения государя. Так было и в данном случае. Мужика-оскорбителя приговорили на шесть месяцев тюрьмы и довели об этом до сведения императора. Александр Третий гомерически расхохотался, а когда он расхохатывался, то это было слышно на весь дворец. - Как! - кричал государь. - Он наплевал на мой портрет, и я же за это буду ещё кормить его шесть месяцев? Вы с ума сошли, господа. Пошлите его к чёртовой матери и скажите, что и я, в свою очередь, плевать на него хотел. И делу конец. Вот ещё невидаль!
Арестовали по какому-то политическому делу писательницу Цебрикову и сообщили об этом государю. И государь на бумаге изволил начертать следующую резолюцию: «Отпустите старую дуру!» Весь Петербург, включая сюда и ультрареволюционный, хохотал до слёз. Карьера г-жи Цебриковой была в корень уничтожена, с горя Цебрикова уехала в Ставрополь-Кавказский и года два не могла прийти в себя от «оскорбления», вызывая улыбки у всех, кто знал эту историю.
Это был на редкость весёлый и простой человек: он с нами, детьми, играл в снежки, учил нас пилить дрова, помогал делать снежных баб, но за шалости крепко дирывал за уши. Однажды мы с Ники забрались в Аничковом саду на деревья и плевали на проходящих по Невскому проспекту. Обоим от будущего Александра Третьего был дёр, отеческий и справедливый. Я отвлёкся в сторону вот по какому поводу. До сих пор понять не могу, почему в царствование именно этого Государя, который сам так любил и посмеяться, и пошутить и, самое главное, понимал и ценил шутку, - почему именно в его царствование были воспрещены так называемые масленичные балаганы? И вообще не могу понять, почему, например, и в Париже отошли в область преданий и карнавал, и жирный вторник? И Петербург и Париж очень много потеряли в своём художественном облике от этих запретов.
PPS: Полковник Олленгрэн умер 4 августа 1943 года. Отпевал его протоиерей о. Борис Старк, отец Сережи Старка.