За ночь прошел записки за тридцатые годы. Шапорина, наконец, начинает писать системно, аналитически, выказывая самостоятельность мышления и цепкость взгляда, наблюдательность.
То, что происходит в стране приводит в ужас: сначала её саму, затем и её читателя. Волосы дыбом.
Охваченный кипением Союз Советских Социалистических республик, скатывается во всё больший упадок и, кажется, трещит по частям перед неизбежностью развала (люди живут под собою не чуя страны, не зная, когда и как эпоха закончится, они не обладают нашим знанием об эпохе, поэтому и живут в слепоте точно такой же степени концентрированности, в какой мы живём внутри свого времени - и, хотя бы в этом, мы равны).
Голод, холод, бессмыслица абсурда, подлость простого люда и гомерическая подлость чиновников (начальства, в том числе и писательского: Шапорина вынуждена много общаться с Толстым, с Лавреневым) скрепляется двумя мощными в своей тотальности объединителями - лживой пропагандой, воздействующей на «простых людей» (Шапорина не выбирает слов, констатируя степени морального разложения русских людей. Многие комментаторы обвиняют её в антисемитизме, извиняются за некоторую пристрастность в этом вопросе, однако, ничего, кроме обычной [традиционной] русской жестоковыйности по отношению к чужакам, я здесь не отмечаю, тем более, что богоносцу достаются куда более щедрые ругательства) - и репрессиями.
Их постоянно нарастающий ход Шапорина начинает фиксировать уже в кажущемся нам совершенно безмятежном 1930-м. То, что проходит у нас под табличкой «1937-ой» (ночные аресты, воронки, высылки, сломанные судьбы, массовые смерти) заваривалось уже тогда - через раскулачивание, через выдачу или невыдачу паспортов, власть швондеровских домкомов - причём на всех, буквально, уровнях и слоях социального пирога; когда, запертая в своих границах страна, не даёт возможностей для спасенья.
К середине 30-х Шапорина перестаёт удивляться «валу по плану», гротеску и абсурду происходящего, устало фиксируя нарыв и надрыв, к которому, оказывается, можно приспособиться, помогая лишенцам, спасая детей арестованных родителей, продавая на рынке остатки дворянских вещичек.
«
Двухтомник Л.В. Шапориной» на
Яндекс.Фотках К 37-му, она уже не плачет, скупо фиксируя размах репрессий, записи становятся короче и энергичнее; никакой самоцензуры, одна свинцовая, непроходящая усталость безвыходного существования.
«Мне чудится во всём этом грандиозный подкуп. И насколько наши gouvernants бездарны в смысле внутреннего хозяйства страны, настолько они собаку съели в подкупе и растлении нравов. Меня гнетёт вся эта безграничная ложь, фальшь и насилие - угнетает нестерпимо; у меня ощущение, что какие-то сотни пудов давят на мои плечи, - а податься некуда…» (05.05. 1930).
Всё это накладывается на личную трагедию Любовь Васильевны: обман и подлость мужа, систематически изменяющего ей со всё новыми и новыми мещаночками, вместо того, чтобы сочинять музыку, мучительная болезнь младшей дочери, умершей в конце 1932-го. Многостраничные плачи по дочери воздействуют психоделически и терапевтически - их, каждый раз, хочется пропустить, вырваться как из давящей на сознание капсулы, но, тем не менее, каждый раз ты прочитываешь все эти неожиданно обрывающиеся текстуальные всхлипы, как заворожённый.
Можно, конечно, сказать, что Любовь Васильевна обладает особым зрением, способным замечать лишь негатив, однако, против этого говорит многослойная, многополярная эмпирика дневника - автор описывает лишь то, что происходит с ней и с её знакомыми, свидетельствует, демонстрируя всяческие литературные таланты, позволяющие в одиночку (не Солженицын!) создать документ убедительной, уникальной силы.
Тотальное остранение [отчуждение] это связано с чуждостью Шапориной советскому энтузиазму, зрелостью её феноменологического аппарата - с дворянским происхождением и с институтским воспитанием, а так же с четырёхлетней жизнью в Париже и в Риме, куда она, каждый раз, на грани самоубийства, мечтает сбежать: попросту говоря, в отличие от других, Любовь Васильевне удалось пожить другой жизнью.
Кроме того, она обладает изощрённым эстетическим опытом, что копится внутри и никуда не уходит, создавая базу для самостоятельности мышления: идеализм Шапориной зиждется на этом умозрении, разбивающемся о чудовищную реальность - после смерти дочери, Любовь Васильевна постоянно пишет о том, что не хочет жить, что нужно поставить на ноги старшего сына (копию отца), написать книгу о дочери, закончить серии картин…
Тут ведь ещё муж добавляет дёгтя, блядуя, вместо того, чтобы писать музыку - Шапорина скрупулезно подсчитывает сколько дней в году композитор занимается сочинительством, пропуская один дедлайн за другим (Первая симфония, вокальный цикл на стихи Блока, специально для этого опуса написанные, опера «Декабристы», сочиняемая вместе с А. Толстым), вызывая гнев Большого театра и «партийных органов».
Равнодушный и подленький, постоянно устраивающийся типический «деятель советского искусства» плевал не только на собственную музыку, но и на собственных детей (не помог умирающей дочери, за что Шапорина его возненавидела). Шапорина не может его оставить и потому, что когда муж сочиняет, из-под его пера льются звуки божественной силы и красоты, и потому что экономически она не выживает. Вот и выжидает, перетекая из одного ада в другой.
Параллельно вырабатывая стратегию персонального сохранения; углубляясь во тоннели «внутренней эмиграции», в толщу незримого (кабы не дневник) для других личных занятий.
«Когда я закрываю глаза и думаю о России, мне представляется она живым существом, с которого живого сдирают кожу, кровь хлещет. Такого разорения, такого наказания, конечно, Россия не переживала никогда, даже при татарах. Тогда можно было защищаться, геройски умирать, жив был дух, мог быть «злой город Козельск». Китеж Божья Матерь накрыла своим покровом. Какое счастье опуститься в бездонную глубину, слушать благовест святых колоколов и не быть!...» (28.03. 1930)
Важно, что текст Шапориной построен просто, даже безыскусно: пишет она только для себя, поэтому все проявления личности (от инстинкта самосохранения до механизмов сублимации) показаны в кристально чистом виде: сила этих записей в их безыскусной наглядности. Когда после воя о дочери она закрывает глаза и видит парижские улицы или ощущает дуновение римского ветра; когда почти мгновенно переключая регистр, покидает стены собственной трагедии и описывает быт питерской культурной элиты. Или когда мотивирует себя на разные дела только для того, чтобы превозмочь тяготы текущего момента.
В этой беспросветности, в сравнении с которой дантовские круги выглядят диснеевским блокбастером (ужасы и несовпадения только возрастают, хеппиэнд невозможен), Шапорина действует на меня умиротворяюще - лишая наше время исключительности, натуральности, непосредственности смыкания с действительности, убежать от которой нет никакой возможности. Анализируя прочитанное, не можешь отделаться от ощущения, что в сравнении с разором советских времён, мне ещё повезло. Хотя стратегии выживания остаются примерно такими же.
Ничего не меняется, важна лишь дистанция: то, что нам кажется непроницаемой временной толщей, раскрывается, точно море под Моисеем, обнажая рельеф исторического дна.
Читая Шапорину, радуешься, что опоздал родиться и, в отличие от неё, знаешь чем сердце не успокоится [хотя, вполне возможно, что людям следующих за нами поколений именно наше время покажется пиком падения], однако, особой принципиальной разницы между Шапориной и собой (тем временем и этим) не наблюдается.
И дело здесь не только в силе и характере общественного давления, но и неизменности человеческой природы, в мощи духа: практически в каждой второй записи Любовь Васильевна пишет о том, что сил не осталось и жить не можется, исчерпанность полнейшая…
…но, тем не менее, живёт, пурхается, взбивает сметану: я, ведь, ещё в середине первого тома, а есть ещё и второй, послевоенный. Это, конечно, мощное ощущение: кажется, что свинцовые мерзости советского существования окончательно непереносимы - Шапорина пишет о хроническом недоедании, от которого, в том числе, погибла младшая дочь, пустых магазинах и расстрелах в Большом доме крепости, которые она, живущая на Литейном, слышит по ночам (а так же десятках окружающих её трагедий - разлучённых семьях, арестованных праведниках, бездомных детях, пьяных, валяющихся в придорожной пыли) и это кажется действительно непереносимым, окончательным, бесповоротным…
И тут ты понимаешь, что всё это - только ягодки. Дальше будет больше: Война и Блокада.
Первая часть впечатлений от дневников Л. В. Шапориной:
http://paslen.livejournal.com/1564677.html