МАМА О ГАЛИЧЕ Часть первая.

Jan 10, 2018 00:29









МАМА О ГАЛИЧЕ
часть первая

Понятие женской - красоты - это такое многообразие, вы же сами знаете, делю не в том, что у мужчин разные вкусы - этому нравится толстая, а тому худая, но каждая эпоха, каждая культура создает свой эталон красоты. Потом они могут перемешиваться, в самой своей сути сублимируя время, отражая его то романтический, то демонический образ, образ расцвета или упадка, тонкую подоплеку вселенских предчувствий и надежд.
Но существует одно незыблемое, влекущее нечто - тот божественный дар женственности, что во веки веков одерживает победы над мужскими сердцами.
Порой этот дар вовсе не связан никакими узами с установленными канонами красоты - он лишь убедительно создает ее иллюзию.
И тут уж ничего не поделаешь - настолько убедительно. Вот, к примеру, я работаю с рыжеволосой толстушкой. Я вижу: у нее короткие ноги, довольно низкая попа, спереди выступает жирный животик, даже более чем грудь выступает. Но так обворожительны ее бело-розовая шея, мягкие влекущие к объятию плечи, копна солнечно-рыжих, легких завитков так нежно обрамляет и эту, в детских поперечинках шейку, и лицо необыкновенной заманчивости: как на дорогом фарфоре разложенные сласти, лежат голубые глаза, темнеющие временами под сенью длинных, тщательно изогнутых умелым прикосновением щеточки ресниц; так умилителен, точно для этого овала, для этого места между двух веселых щек вылепленный нос, и эта родинка справа над губой, и так неожиданно звонко губы растягиваются в улыбку тотчас на щеках образуя милые ямочки - и невозможно не понять, что эту женщину мужчина не то, что может хотеть трахнуть, но должно быть, он хотел бы съесть ее, облизать ее всю, всю ее солнечно-медово-пушистую сладость впитать в себя, всосать, ну, хоть как-то растворить в себе...
Впрочем, мне трудно представить, какой она будет лет через двадцать. А я и посейчас слыву красавицей. Это в мои-то годы! И надо сказать, что так же как моя сослуживица - ее, между прочим, зовут Апрель - в век длинноногих высоченных манекенщиц, имею не слишком много данных носить этот, всякой женщине льстящий, титул. И ноги ни к чорту не годятся и то не так, и это не эдак. Я как-то, размечтавшись о выигранных в лотерею миллионах, представила себя в кабинете пластической хирургии, и тотчас в отчаянии сбежала оттуда. Оказалось, что я хотела бы перекроить почти все, - тс есть попросту пропеть: "перекроите все иначе, сулит мне новые удачи искусство кройки и шитья...”
А в возрасте Апрельки я была полной ее противоположностью.
Моя худоба - "ножки тонкие, ручки тонкие", длинная шея, острые плечи,
разбегающиеся от висков голубые жилки под прозрачной кожей - все это превращало мою уже вполне вызревшую женственность во что-то щемящее, примешивало к ней впечатление невозможной детскости. Так вот смотришь на каплю только что пролившегося дождя, видишь, как она подрагивает на карнизе, как отражается в ней, играет солнечный свет и сердце замирает от ужаса: сейчас она сорвется и разлетится в прах... Это, должно быть, очень чувствовали художники - они любили меня своей профессиональней любовью, их увлекали эти переливы света, игра теней, что-то еще такое, специальное. Я позировала до замужества в Академии художеств и замуж вышла за художника, и привыкла выслушивать о себе профессиональные восторги.

Наверно поэтому, когда Булат Шалвович Окуджава, увидев меня впервые, произнес тост, посвященный моей хрупкой красоте, сказал замечательные, очень искусные слова - я слушала их так, как будто они не ко мне относились, а были лишь прекрасным актом творчества. И оказалась права: он не узнал меня, когда через неделю мы с мужем провожали Сашу в Москву, и столкнулись с Окуджавой в проходе вагона.
Мы поздоровались, и он кивнул так подозрительно небрежно, что можно было понять, что не узнал. Тогда подумалось вполне справедливо: как же такому знаменитому человеку упомнить всех, кто случайно сказался в орбите его зрения. Но прекрасные его слова запомнились. Среди них была благодарственная фраза в адрес Саши. За то, что это он привел меня к их пиршественному столу.
В номере-люксе гостиницы "Астория", где первая комната была как бы лишней и необитаемой, во второй - за круглым столом, уставленным едой и питьем, сидели Окуджава, Белла Ахмадулина и мои давние приятели: Володя Венгеров с женой Галей, Гиппиусы, Володя Шредель.
А меня, действительно, привел с собой Галич.
В тот вечер я могла впервые увидеть Юрия Марковича Нагибина. Но не увидела.
Он лежал больной, в третьей комнате, должно быть, ему хорошо был слышен гул нашего застолья. Время от времени то Шредель, то Гиппиус уходили проведать его. Возвращаясь, сокрушенно покачивая головой, сообщали: "Юрка совсем плох..."
Но как-то это не омрачало общего веселия. Никто из его соратников по бегству из Москвы из-за стола ни разу не поднялся, жена Белла, давно уже пьяненькая, тонким с трещинкой голоском произносила бесконечный монолог - вслушавшись в него, можно было уловить, что это трогательно-выспренное объяснение в любви к "Булатику".
А мое маленькое женское тщеславие пело внутри меня победные гимны: я пришла сюда с Галичем, он, наконец-то, сидел рядом со мной - и это было самым главным!
Гиппиус заговорщически нашептал мне, что вся эта "великолепная четверка" бежала из Москвы, дабы избегнуть принуждения подписывать какую-то очередную гадость, но я-то знала: Саша приехал меня ради - он писал мне о своем желании увидеть меня, каждое письмо начиная словами: "Моя прекрасная дама!" Это обращение мне не нравилось, вот уж не похожа я была на "даму", да и мне неловко было называть его "Сашей" - таким немолодым, одышливым казался он мне с высоты птичьего полета моей молодости. Теперь, когда я стала старше его, мне естественнее называть его по имени, а тогда я множество раз обижала его этим упорным "Александр Аркадьевич".

Так же как потом обижался на меня за "Юрия Марковича" Нагибин, приглашением к амикошонству, пытаясь попридержать отлетающее время...

В один из приездов Галича в Ленинград наши друзья Гарик и Жанна Ковенчуки устроили званный вечер, Жанна попросила меня придти пораньше, помочь с приготовлением стола. Я никогда ни до, ни после на высоких каблуках не ходила, не умею, а тут подвернулись мне туфли на высоченных шпильках под цвет платью. Но долго я не смогла выдержать и, бегая из кухни в комнату, сбросила их.
Распаренная жаром духовки, ушла в Жаннину спальню привести себя в порядок, и как раз - звонок. В квартиру влились возбужденные с мороза голоса, среди них эдакий барственный баритон - он сразу выделился - по всей квартире разлилось очарование первых мгновений, предшествующих началу застолья...
А туфли остались где-то в прихожей - я так и вышла к гостям босиком. И это было все! Он увидел мои разутые ноги - он потом множество раз повторял: "Ты была босая! Среди этих разряженных дам - ты была босая!" - ему достаточно было одного мига этой рискованной незащищенности...
А я увидела перед собой вальяжного господина, так же сильно похожего на модного гинеколога или преуспевающего адвоката - будь поплоше одет, сошел бы и за бухгалтера - как мало походил внешне на поэта, автора тех песен, что уже разнесла по свету магнитофонная слава. И вошедшая вместе с ним гитара некоторое время казалась случайной гостьей.
Но пришло время, Саша взял ее в руки и - когда-то потом Юрий Маркович говорил мне: "Знаете, так было всегда: я знакомился с бабой, покупал цветы, вел ее в ресторан, тратил на нее кучу денег и времени, и вдруг появлялся Саша, брал в руки гитару и через час уводил мою женщину с собой. И чаще всего я еще почему-то давал ей деньги на аборт..."
В тот вечер он пел для меня. Для меня одной - это было очень заметно.
И, конечно, прибавляло к моему восхищению словами его песен, их сильным смыслом, абсолютным артистизмом исполнения, восторг ликующего женского тщеславия, упоения без всяких усилий одержанной победой. Куда же денешься - так оно было...

Потом нас развозил по домам какой-то заблудившийся в морозной ночи автобус: кого-то везли на Васильевский, потом к Александро-Невской Лавре - "Мимо белых берез и по белой дороге и прочь. Прямо в белую ночь, в Петроградскую белую ночь..."
И снова возвращались к центру, чтобы высадить Сашу возле "Астории". И я уже знала, что утром следующего дня приду в вестибюль этой гостиницы и назову портье записанный помадой на ладони в темноте автобуса Сашин номер.
А в сутолоке заполнивших автобус голосов еще не остывших от гостевания мужчин и женщин, мы с Сашей говорили об очень важных, очень серьезных вещах - недаром в первом же письме из Москвы он написал мне: "Вчера выступал в Центральном клубе работников искусств и пел черт знает что - имел успех! Вообще, тот наш странный разговор вдохновил меня на полную отчаянность!"
Когда-то потом Саша рассказывал мне: "Когда я кончил петь, зал аплодировал мне стоя, но вдруг, продолжая аплодировать, один за другим все отвернулись от сцены в сторону боковой двери: там появился шофер машины, на которой меня должны были отправить домой - мужичок в кожаной тужурочке, поигрывающий от нетерпения ключами, стараясь при этом подать мне какой-то знак - дескать кончай баланду, надоело ждать. А в самом деле, разве похоже, что я мог сочинить, ну, хотя бы это: "Потому что - гражданка гражданочкой, но когда воевала братва, мы под этою самой кожаночкой ночевали не раз и не два..." Он гораздо больше меня был похож на автора... А я так... исполнитель... Вот ему и аплодировали.»
Каким-то особым артистическим извивом своей души этот барственный, свободно владеющий французским господин впитал, вобрал в себя все безбрежное богатство русской речи - от истинно простонародной до изысканно поэтичной.
"... В ночь, когда по трескучему снегу, в трескучий мороз не пришел, а ушел - мы потом это поняли - белый Христос..."
В полдень следующего дня я поднялась к нему в номер и вдруг, с поразительной для его комплекции легкостью, Саша опустился на колени, простер ко мне навстречу руки и на полном серьезе - клянусь, я не выдумываю - произнес: "Богиня! Вы пришли!" - такое нельзя выдумать, настолько это похоже на фарс - внутри меня все скрючилось от неловкости за него. Но, к счастью, я сумела догадаться, что это всего лишь акт, некое действо, перформанс, как сказали бы братья-художники...
Потом мы завтракали с ним в пустом сумрачном зале ресторана: мы пили кофе с коньяком, ели омлет с беконом и гренками. Омлета не было в ресторанном меню,
но по Сашиной кокетливо-жалостливой просьбе, услужливый халдей сбегал на кухню, уломал повара, и вкус омлета оказался здорово приправлен пряностью избранничества. И наше почти одиночество в этом зале - или рюмка коньяка? - но что-то расположило Сашу говорить - говорить-говорить... Он рассказывал мне удавительные, порой полупонятные вещи, они никак не укладывались в рамки моей незамысловатой, вполне обывательской жизни, но со мной не раз случалось, что я не понимала услышанного, но запоминала крепко, и всегда потом это запомненное объяснялось много спустя приобретенным знанием. Это был рассказ про Михоэлса, про Михоэлса в гробу, с загримированной раной у виска, про привокзальные притоны каких-то провинциальных городов, про напутственное слово Вертинского, про необыкновенную болезнь, благодаря которой в любом замурзанном городишке России можно увидеть огни Эйфелевой башни, получив от доктора неотложки укол морфия...
Пройдут годы, многое не только проявится в его рассказах, но явственно даст себя знать, когда в номере гостиницы "Москва" на Московском проспект, введенный в руку нечистой иглой морфий, закончит свое магическое действие общим заражением крови и приведет Сашу на край могилы, а меня приставит к нему сиделкой.
И, наконец, совершится мое с его женой, знакомство, которого я счастливо избежала за пару лет до этого, навещая Сашу в Боткинской больнице в Москве.
Моя подруга говорила: люди болеют двумя болезнями - одна называется "лежаловка", а другая - "хуяловка". "Лежаловка" - это когда можешь болеть, а можешь и не болеть, но хочется поболеть. А вот "хуяловка" - это когда тебе уж точно хуево.
Так вот тогда в Москве, похоже, была "лежаловка". Я приехала в командировку, позвонила, и мне сказали, что он в больнице. Название ее мне не понравилось, наверное, потому что в Ленинграде есть Боткинские бараки и это довольно жуткое место, а тут оказалось все совсем наоборот: небольшие коттеджики среди пышного сада, и на веранде в шелковом халате, с французским романом в руках, Александр Аркадьевич. В тот раз я привезла ему кроваво-красную клубнику в зеленом пластмассовом тазике. Поверх клубники лежала роза на длинном стебле, такая свежая, только что срезанная, что утренняя росинка еще дрожала на ее лепестке. Я всю дорогу в троллейбусе я караулила-оберегала, эту росинку. Увидев мои дары, Саша сказал: "Как это мило с твоей стороны! Вот посмотри, что мы с тобой сейчас сделаем: клубнику немедленно съедим, тазик подарим нянечке, а розу медсестре. И Нюша ничего не узнает"...
И все-таки я приезжала к нему еще пару раз и Саша все не знал, чего ему больше хочется: сразу увести эту девочку в белой юбке и голубой пушистой, заморской кофте куда-нибудь подальше в темную аллейку, или, наплевав на осторожность, наоборот, торчать на виду у всех, насладиться сполна завистью своих болящих сверстников, а уж потом в аллейку. ..
Посередине улицы Горького я зашла в телефонную будку и, перекрикивая автомобильные гудки, прокричала: "Саша, я звоню из аэропорта.
Мне пришлось немедленно вылететь в Ленинград. Я прощаюсь, уже посадка!"
... Мягкая посадка. Оттого нам и удалось сохранить такие добрые отношения на потом, навсегда. Оттого он и мог наверняка вызвать меня к своей постели, когда термометр уже зашкаливало...
Но это было уже много лет спустя...
... В тот вечер снег падал крупными хлопьями - маленькие белые паруса, надуваемые легким ветром - они долго кружились над головами, прежде чем коснуться земли. И улица перед "Асторией" и сад, Исаакаевский собор - все казалось прекрасной декорацией и мы сами казались себе не просто хорошо подгулявшей в ресторане компанией - аж до самого закрытия - а совершенно необыкновенными исполнителями какой-то волшебной пьески.
Обняв за плечи, Саша повел меня за угол по улице Герцена. Ногам так уютно было ступать по пушистому насту, так завораживало это белое кружение перед глазами, что я не заметила идущих нам навстречу людей.
Но Саша - он же драматург, он не только актер, он знает, как пишутся красивые сцены - он опустился передо мной на колени, ну вот ровно за секунду до того, как эти люди поравнялись с нами, они окружили нас и, должно быть, потрясенные услышанным, замерли: Саша объяснялся мне в любви. А я не то отмахивала снежинки, не то тянула к нему руки, смеялась и умоляла: "Саша, ну дорогой, ну, золотой-брильянтовый, да встаньте же вы!" В это мгновение из-за угла появился мой муж Миша, Саша тотчас же притворился совершенно пьяным и, помогая ему встать, Миша сказал, что расходиться никто не хочет, хорошо бы куда-нибудь пойти: "Белла будет читать стихи, Булат петь, вот только Саша совсем..." - "Нет- нет, Миша, я в порядке, - встрепенулся Саша. - Это великолепная идея! Обязательно надо куда-нибудь пойти..."
Мы жили на Обуховской обороне, у черта на куличиках, да к тому же с родителями, Венгеровы - на другом конце города, ни Гипиусы, ни актер Лебедев с женой к себе не зовут - и тут я придумала: в двух шагах от "Астории", на Фонарном переулке самый лучший, самый гостеприимный дом в Ленинграде, дом моей подруги Люды Штерн. И первый час ночи меня не смутил, позвонила из автомата, говорю: "Людаша, вот мы тут, такая компания: Ахмадулина с Нагибиным, Окуджава, Галич, еще кое-кто... Можно к вам?" К услышала: "Мама, можно к нам сейчас придут?.."
В ответ глубокое, всегда немного ироничное контральто Надежды Филипповны: "Боже! Сколько знаменитостей сразу! Но нам же нечем их угощать!?"
"Нас не надо угощать! - ору в трубку, будто надеясь, что не Людка, а сразу Надежда Филипповна меня услышит, - Мы из ресторана!"...
Все-таки домработницу Тонечку послали в ночной буфет автобусной станции - благо неподалеку - и к нашему приходу на столе стояло блюдо бутербродов, а на плите пыхтел чайник. Вот только никакой выпивки дома не сказалось, и Надежда Филипповна все извинялась, но мы уже сидели в гостиной, уже Булат настраивал гитару и хорошо, что не было выпивки, - Белла и без того была изрядно пьяна, да и всех нас трезвыми назвать было бы трудно.
Но звучали стихи и песни, и снова стихи - это был замечательный вечер, он навсегда запомнился и нам, и Надежде Филипповне, и Люде, и нашим друзьям Ефимовым - они уже собирались уходить от Люды, но, когда я позвонила, решили остаться.
В этой квартире на Фонарном, в прихожей стояло старинное красного дерева трюмо с притуманенным временем зеркалом.
Три с половиной комнаты и кухня-закуток. В нее можно прейти через гостиную и столовую - вернее то, что в Америке называют "дайнет", а можно попасть из коридора, пройдя мимо ванной. Маленькая комната рядом с гостиной всегда вызывала у меня жгучее любопытство, неизменно побеждаемое застенчивостью - я так и не осмелилась при жизни Якова Ивановича, главы дома, заглянуть в его кабинет. Только мельком, проходя в комнату Люды, видела увешанные старинными гравюрами стены, на них гусары, кавалергарды, драгуны - Яков Иванович был уникальным знатоком русской военной формы. К нему обращались за помощью при съемках исторических фильмов, у него консультировался Андронников, он дружил с Владиславом Глинкой. Юрист, профессор трудового права, это он попросил свою ученицу З. Н.Топорову защищать на суде Иосифа Бродского. Но теперь его уже не было. Спустя какое-то время после его смерти в квартире сделали ремонт. Должно быть, отдавая дань авангардистской молодости Надежды Филипповны стены и высокие потолки в квартире выкрасили в оранжевый, темно-синий, терракотовый и бордовый цвета. Потолок в гостиной, где мы сидели, стал красным. Но старинная Александровская мебель, массивное краснодеревье, торшеры под обрамленными бисером абажурами, ширазского кашемира покрывала на тахте в гостиной и на диване против тахты - все вписалось в интерьер, спокойно снеся этот удар модернизма. Сидеть в гостиной было уютно, кто-то расположился на диване, я скинула туфли и с ногами забралась на такту, спрятавшись за Сашину спину...
Юрий Маркович однажды написал воспоминания о Галиче, с которым он очень удачно поссорился перед самым изгнанием Александра Аркадьевича из Союза писателей, а потом уж и вообще... И так уж им никогда не довелось помириться. Конечно, эти воспоминания не называются "Как поссорились Юрий Маркович с Александром Аркадьевичем", - в них даже вовсе не упоминается о ссоре, а только лишь о расхождениях, причем исключительно творческих. Что-то все-таки грызло душу автора и он изо всех сил старался доказать вину своего бывшего друта - ну, если не перед ним, то хотя бы перед поэзией вообще. Он сравнивает поэтические средства Окуджавы и Галича, и Галич оказывается слишком предметен, прямолинеен и что-то там еще. Но дабы заручиться читательским доверием к своим сценкам, Юрий Маркович предварил свои литературоведческие выкладки вполне художественным вымыслом - дескать, суди дорогой читатель, сам, какого разного достоинства у этих поэтов были поклонники.
У Булата Шалвовича Окуджавы в поклонниках оказывался он сам, Нагибин, а у Галича - две вздорные истеричные женщины, устроившие неприличный скандал:
"И вот уже последний троллейбус плывет над Москвой, верша по бульварам круженье... - припоминает, вернее, использует самое знакомое, легко на ум приходящее Юрий Маркович из всего, что пел в тот вечер в квартире на Фонарном Окуджава. - Сознание не участвовало в том вздохе- стоне души, который вырвался у меня, едва замолк голос певца:
- Боже мой, как хорошо!
- А вы не кричите! - перекосив лицо ненавистью, заорала хозяйка дома. - За стеной люди спят!
- Нет элементарного чувства такта, - свистящим шепотом кобры поддержала Сашина поклонница. - В чужом доме... Какое хамство!"

По своему неправдоподобию этот отрывок не требует опровержений - в нем просто нет внутренней логики - она изменила писателю, ибо "Бог всегда шельму метит."
А начинает Юрий Маркович этот отрывок с описания сборища в его гостиничном номере: "Среди присутствующих оказалась очередная Сашина поклонница, женщина большой душевной энергии и, как выяснилось много позже, выдающегося литературного дара, которого никто не хотел за ней признать. Сейчас мне кажется, что этой женщине, с ее страстным, необузданным, склонным к конфликтам характером очень хотелось столкнуть наших бардов, в надежде, что верх окажется за ненаглядным ее Сашей. Она все время висела на телефоне, отыскивая ристалище для песенного поединка, гостиничный номер для этого не годился..." И немного дальше: "Мы приехали в типично петербургскую старую квартиру с высоченными, темными от копоти потолками, кабельными печами и остатками гарнитура красного дерева. Старинные гравюры с мачтами и парусами угрюмились на стенах."
Я хотела было остановиться на этом, но дальше тоже интересно:
"Тридцатилетняя хозяйка была вполне из нашего времени, даже несколько впереди, она исходила агрессивным задором, сленгом и никотином - (ни Люда, ни Надежда Филипповна никогда не были завзятыми курильщицами) - и все время что-то потягивала из стакана. Нам всем поднесли выпить..."
Одно слово приблизительной правды: потолки в этом доме были ну не высоченные, а просто высокие.
Но вы, Юра, не видели меня в своем номере никогда. И я увидела вас - но не очень-то разглядела - в ресторане "Астория" в тот вечер впервые.
И пить в этом доме в тот вечер можно было только чай, или водопроводную воду.
И Саша попросил меня: "Принеси стаканчик воды. Только, пожалуйста, слей как следует, а то- она застаивается в кране..."
Я вышла на кухню и следом за мной вышли вы, Юра. Вода из крана лилась в стакан, переливалась через край, вы секунду потоптались на месте и сказали:
- Послушайте, завтра утром я буду один в номере. Часов до трех. Может быть, вы приедете ко мне?
- Куда? - я несколько обалдела.
- Ну, ко мне в гостиницу.
Нас, конечно, знакомили в ресторане, но, кажется, вы ни то не расслышали, ни то не запомнили мое имя. Да и я, собственно, только сейчас как следует разглядела вас.
И подумала: какое красивое, безумно трогательное лицо - совсем не вяжется оно с этим вот ошеломительным хамством. И при всем моем "конфликтном, необузданном характере" у меня не возникло даже малейшего желания, ну, хотя бы плеснуть в это лицо холодной воды. Но надо же было как-то ответить и я сказала:
- Боюсь, вам это будет дорого стоить.
Мне казалось, что такой ответ достоин предложения.
- Глупости. Я просто смотрел, как вы сидите, в такой позе...
- Ах с позами? С позами вам будет уж точно не по карману,- лихо, дерзко парировала я, и сама себе в эту минуту очень нравилась. Но на самом деле это должно было выглядеть ужасно глупо.
Вы так и сказали:
- Какая вы дура, оказывается. - И ушли в комнату.
Пока мы с вами так мило беседовали, вы держали обе руки глубоко в карманах брюк. Только плечам было дозволено как-то участвовать в разговоре. По лицу пару раз внезапно пробежал тик: одновременно подернулись правый глаз и правая ноздря. Но это только усилило ваше сходство с каким-то крупным животным из породы кошачьих - не с хищником, нет... А все-таки, знаете, вы были похожи на льва, только не на льва из джунглей, а на сытого, холеного, но очень печального циркового льва.

Я сейчас подумала о том, как много требовалось от Саши, чтобы очаровывать дам: он должен был быть остроумным, внимательным, нежным, артистичным, наконец, талантливым, еще лучше - знаменитым. А от вас - ну, ровно ничего: вы могли быть никому неведомым юношей, могли стать кем угодно, ну, хоть самым безвестным инженером, никогда не то, что не написать, но даже и не прочесть ни одной книги -
и все равно вас любили бы всю жизнь, до самой старости.
Вот чего я так и не узнала о вас: было ли вам самому известно это вам Богом данное. Случая не было спросить. Так же, как теперь я могу спросить, не уже не получу ответа: отчего, Юра, в этом своем воспоминании о Галиче вы так много внимания уделили моей персоне? И знаете, смешно получилось - сначала все в каких-то превосходных степенях: "большой душевной энергии", "выдающегося литературного дара"... А потом вспомнили, видно, что-то неприятное и обозвали "коброй".
... И множество раз потом при каждой нашей встрече, сказав мне что-нибудь доброе, иногда замечательное, вы как будто спохватывались и старались хоть как-нибудь да обидеть...
Но ни тогда, ни потом, ни теперь я не могу обидеться на вас...
ПРОДОЛЖЕНИЕ ТУТ https://poor-ju.livejournal.com/487111.html

МАМА О ГАЛИЧЕ 1

Previous post Next post
Up