Пушкин действительно "наше всё". Причем, как оказалось не только в сфере культуры, но и истории права: оказалось, что именно Александр Сергеевич, пусть и косвенно, дал толчок появлению законодательства в сфере авторского права в России. А его влияние на принятие изменений в этой области было даже посмертным.
Но по порядку. Мне тут попалась любопытная книга Аркадия Иосифовича Ваксберга "Не продается вдохновенье..." (М., 1990). Это сборник небольших очерков, объединенных темой "писатель и право". Не всегда это авторское право, не всегда цензура и политика, иногда чисто уголовное, или хозяйственные споры - Пушкин, Беранже, Чехов, Золя, Сухово-Кобылин, Жюль Верн и многие другие. В основе книги очерки, публиковавшиеся в журнале "Знание - сила" в 60-е гг.
Издавалась книга единожды, но ее можно найти в библиотеках.
Вот, одна история из этой книги - как вообще возникло авторское право в России, сколько платили писателям, были ли наследники у Лермонтова, как пытались обойти законы, как вдова Пушкина добилась увеличенения срока действия авторского права.
____________________________________________
"Слушай, душа моя, - писал Пушкин брату летом 1824 года из своей одесской ссылки, - деньги мне нужны. Продай на год Кавказского Пленника за 2000 руб. Кому бишь?"
"Кавказский пленник" был выпущен впервые двумя годами раньше. Издателем был писатель Н.И.Гнедич, который зарабатывал издательской деятельностью куда больше, чем литературой. Еще в 1817 году он выпустил Батюшкова, потом - Пушкина ("Руслана и Людмилу"). За "Кавказского пленника" он заплатил Пушкину пятьсот рублей и дал в придачу бесплатно один печатный экземпляр, себе же положил в карман пять с половиной тысяч: книга имела огромный успех и разошлась очень быстро.
Успех мог быть повторен, и Гнедич предложил поэму переиздать. Но Пушкин от его услуг отказался, предпочтя друга - П.А.Вяземского. Однако в это время Вяземский уже хлопотал в связи с изданием "Бахчисарайского фонтана". О том, к чему привели эти хлопоты, он сам рассказал в статье, примечательно названной "О Бахчисарайском фонтане не в литературном отношении": "Появление Бахчисарайского фонтана достойно внимания не одних любителей поэзии, но и наблюдателей успехов наших в умственной промышленности. Рукопись маленькой поэмы Пушкина была заплачена 3000 рублей... За стихи Бахчисарайского фонтана заплачено не было. Пример, данный книгопродавцем Пономаревым, купившим манускрипт поэмы, заслуживает, чтобы имя его, доселе еще негромкое в списке наших книгопродавцев, сделалось известным - он обратил на себя признательное уважение друзей просвещения, оценив труд ума не на меру и не на вес. К удовольствию нашему, можем также прибавить, что он не ошибся в расчетах и уже вознагражден прибылью за смелое покушение торговли. Дай Бог, с легкой руки!.. Для образованного книгопродавца должно быть приятно способствовать пользе писателей и действовать заодно с ними, а не про себя исключительно".
Теперь, когда судьба "Бахчисарайского фонтана" была счастливо устроена, Пушкин снова вспомнил о "Пленнике". И тут оказалось, что его уже мошеннически обошли.
Был в столице почтовый цензор Евстафий Ольдекоп, попутно издававший на немецком языке "Санкт-Петербургское обозрение". Издательское дело, состояние книжного рынка, да и законы на сей счет он знал, наверно, лучше, чем ссыльный Пушкин. Этим и воспользовался.
17 апреля 1824 года цензор А.Красовский уважил просьбу своего коллеги и дал ему официальное разрешение выпустить пушкинскую поэму в переводе на немецкий, но с параллельной публикацией оригинала, - словно бы для наглядного доказательства высокого качества перевода. Цель Ольдекопа была очевидной: "Кавказского пленника" в продаже давно нет, книгу будут раскупать далеко не только немецкие читатели. Собственно, лишь оригинал и мог дать Ольдекопу коммерческий успех, - он это понимал и на это рассчитывал.
Слух о "плутне Ольдекопа" дошел до Пушкина. Теперь уж о переиздании поэмы, конечно, и речи быть не могло. Это был откровенный грабеж беззащитного человека. "Не надобно же дать грабить Пушкина, - писал Вяземский Жуковскому. - Довольно и того, что его давят". Пушкин и сам не хотел оставаться безучастным: "Я должен буду хлопотать по законам", - сообщал он Вяземскому.
Но - увы: когда его отец, Сергей Львович, действуя по поручению сына, обратился в Петербургский цензурный комитет с жалобой на действия Ольдекопа, оказалось, что почтовый цензор решительно никакого закона не нарушил - по той причине, что законов, охраняющих литературный труд и ограждающих права сочинителей, попросту не было.
Правда, комитет решил "дать знать г. Ольдекопу... впредь уже не позволять печатать никаких сочинений сына просителя без письменного позволения самого автора". Но это решение не только фактически "узаконяло" учиненный Ольдекопом грабеж, так как не возлагало на него никакой денежной или хотя бы моральной ответственности, но даже и на будущее ни к чему не обязывало ни его самого, ни ему подобных мошенников. Закона, возбраняющего самовольные перепечатки, по-прежнему не было, а решение Цензурного комитета, принятое при разборе конкретной жалобы, заменить его не могло. Да и само-то рассмотрение жалобы не имело под собой юридической базы, ибо, как сказано в том же решении, "в высочайше утвержденном Уставе о Цензуре нет постановления, которое обязывало бы Цензурный Комитет входить в рассмотрение прав издателей и переводчиков книг".
Единственный совет, который сочли за благо дать Сергею Львовичу, - это что "имеет он... преследовать Ольдекопа токмо разве яко мошенника". Но Пушкин на это, как он сам писал впоследствии Бенкендорфу, "не смел... согласиться из уважения к его званию и опасения заплаты за бесчестие".
Это был первый в истории русской литературы случай откровенного грабежа духовной ценности для извлечения из нее материальных выгод. Правда, и раньше возникали мелкие конфликты по поводу литературных краж, присвоения чужого авторства, мошеннических изданий апокрифических сочинений. Еще в 1811 году Министерство народного просвещения разбирало конфликт неких Александрова и Вигилянского, претендовавших на авторство "Похвальной речи князю Пожарскому". Министерство признало Вигилянского литературным вором и решило брошюру его предать огню, оставив плагиатору "по учинении заслуженного выговора... в наказание стыд, который он навлек на себя таким поступком".
Чаще других воровали научные сочинения, так что Дерптский университет был даже вынужден ввести в свой устав специальное правило, которое обязывало всех профессоров строго следить за выходом ученых книг и немедленно доносить о каждом случае плагиата, чтобы можно было выставить на черную доску имя "наглеца, присвоющего чужой труд".
Случалось и так, что специально для доверчивых простаков в продажу пускались апокрифические книги с зазывными названиями и известными авторскими именами на обложках.
К примеру, в 1816 году в Московский цензурный комитет доставили две такие книги: одна будто бы сочинена была Лафонтеном и называлась "Адель и Фани, или Странное приключение двух любовников, заключенных в темницу", другая же, писанная Шписом, имела название "Юлия, или Прогулка на берегу Гаронны". При проверке выяснилось, что в книгах этих один и тот же - слово в слово - текст, ни к Лафонте-ну, ни к Шпису отношения не имеющий. К тому же герои не попадают в темницу и ни разу не прогуливаются по берегам Гаронны. Здесь налицо было явное мошенничество, так что цензурному комитету не составило труда подыскать для преступника, решившего извлекать деньги выпуском подложных книг, соответствующую статью закона.
Но грабежа, подобного тому, что учинил Ольдекоп, до тех пор русская литература не знала. И это само по себе знаменательно: ведь грабят только тогда, когда есть что грабить. И когда есть спрос, чтобы можно было сбыть похищенное, хорошо на этом заработав. "Плутня Ольдекопа" весьма своеобразным образом свидетельствовала о том, что народилась литература и что развился книжный рынок, на котором начала разворачиваться острая конкурентная борьба.
По самым элементарным нравственным понятиям поступок Ольдекопа был бесчестным и назывался не иначе как кража. Но для того, чтобы воспретить ему распродажу чужой собственности, мало было одних элементарных представлений, полагалось сослаться на параграф такой-то уложения такого-то. Ко всеобщему удивлению, писал Пушкину Вяземский, выяснилось, что "в законах ничего не придумано на такой случай".
Сочинители оказались вне закона. Вообще. Только теперь это стало ясно. До сих пор писатели не задумывались над своими правами - литература была скорее приятным занятием, а не отраслью промышленности, чем, по словам Пушкина, она сделалась вскоре. История с Ольдекопом показала, что каждый при случае мог оказаться жертвой литературного разбоя.
О том, что книги способны кормить автора, что в стихах или в повести заключена материальная ценность, в то время и не помышляли. Да оно и понятно: когда историограф и летописец Александра I академик Шторх стал выяснять социальный состав русских авторов, проявивших себя в литературе за первое пятилетие девятнадцатого века, оказалось, что среди них было десять князей, шесть графов, три министра, два посланника, шесть архиепископов - и так далее, в том же духе. Эти люди в деньгах не нуждались, а книги писали для баловства, для удовольствия, "для души". Жить за счет книг они, конечно, не собирались. А собравшись, не смогли бы: читателей было мало, тиражи книг - ничтожными; подчас требовались годы, чтобы разошелся даже самый куцый тираж. Так что авторов читатели взять "на содержание" никак не могли.
Содержали их не читатели, а цари.
В должности "университетского стихотворца" пребывал казенный одописец Екатерины Ермил Костров, "и в сем звании, - писал Пушкин, - получал 1500 рублей жалованья. Когда наступали торжественные дни, Кострова искали по всему городу для сочинения стихов и находили обыкновенно в кабаке или у дьячка, великого пьяницы, с которым был он в тесной дружбе".
Другой придворный одослагатель Екатерины Василий Петров впоследствии писал ей: "...я имел честь некогда слыть карманным Вашего Величества стихотворцем". Его собрат, "карманный стихотворец" Храповицкий, про которого Державин сказал, что он "ввел легкий и приятный слог в канцелярские дела", промышлял на другой ниве: как известно, Екатерина баловапась сочинением опер, и Храповицкий за счет государственной казны вставлял стишки в царские оперы. На одной из страниц его дневника есть, к примеру, такая запись: "...приказано вставить арии при валянии на траве, таскании изюма и игрании в свайку".
В царствование Александра I, по сообщению академика Шторха, "почти все известные писатели, находящиеся на службе, получили орден св. Анны 2-й степени, - например, Румовский, Озерецковский, Иноходцев, Севергин, Гурьев, Паллас, Крафт, Фус, Шубер и мн. др.". Сколько, оказывается, было тогда "известных писателей" ("мн. др."!), напрочь забытых потомками! Именно они-то и получали ордена вкупе с пенсиями и чинами во внимание к "полезным литературным заслугам".
Большинство авторов книг награждалось за свои сочинения бриллиантовыми перстнями и золотыми табакерками, украшенными драгоценными камнями. Царем было предписано, чтобы авторы сами подавали прошение о выдаче подарков в цензурное ведомство при Министерстве народного просвещения. Одними из первых, согласно поданным заявлениям, выпросили перстни, преподнеся свои труды его величеству, академик Шишков за книгу "Рассуждение о древнем и новом слоге российского языка", академик Круг за книгу о Древней Руси, академик Гурьев за "Основания дифференциального исчисления"...
Вскоре в цензурном ведомстве выстроилась такая очередь, "соискателей", что появилось специальное распоряжение, по которому книгу нужно было сначала представить на рассмотрение Министерства народного просвещения и уж только потом, получив благосклонный отзыв, подносить ее царю и добиваться награды.
Особой честью почиталось стать награжденным без заявления. Так получили перстни и табакерки Державин, Жуковский, даже Рылеев и Бестужев - издатели "Полярной звезды", которая пришлась по вкусу государыне. Рылееву дали два бриллиантовых перстня, а потом казнили.
Царской щедрости не избежал и юный Пушкин. Дочь Павла I выходила замуж за нидерландского принца Оранского, по этому случаю, как водилось, нужны были стихи. Но престарелый одописец Нелединский-Мелецкий оказался немощным, и по совету Карамзина выбор пал на семнадцатилетнего лицеиста Александра Пушкина - он уже пользовался немалой известностью. Стихи Пушкин сочинил, за что мать невесты, вдовствующая императрица Мария Федоровна, прислала ему золотые часы, которые он сразу же "разбил нарочно о каблук".
Впрочем, постепенно вошли в практику и денежные награды. Еще Екатерина выдала Хераскову за его "Россияду" не перстень, а девять тысяч рублей "ходячею монетою" - по тысяче зя каждый год его "кропотливого труда", поскольку Херасков признался, что "сочинительствовал" девять лет. Профессора стали добиваться, чтобы за их книги академии и университеты давали им награды в виде годового жалованья. Многие писатели, например Кукольник и Сумароков, хлопотали о ссудах на издание книг, заранее отказываясь от перстней и табакерок. Правда, Фаддей Булгарин едва ли не дольше других охотился за царскими перстнями. В середине 1827 года Бенкендорф представил царю "Сочинения" своего любимца, только что вышедшие в десяти частях, и вскоре обрадовал его уведомлением, что "Государь Император удостоил их благосклонным принятием и повелеть изволил объявить автору свое Всемилостивейшее удовольствие". Не этого ждал Булгарин. Он тотчас начал хлопоты о награде более реальной и довольно быстро получил ее в виде бриллиантового перстня. Второй перстень он выклянчил через два с лишним года за "Дмитрия Самозванца", а третий - несколько месяцев спустя за роман "Петр Иванович Выжигин". Эту книгу Булгарин послал Бенкендорфу с сопроводительным письмом: "Да позволено мне будет показать свету, что я все счастие жизни своей полагаю в благосклонном взоре Всеавгустейшего Монарха и что Великий Государь не считает меня недостойным Своего взора". Всеавгустейший не посчитал - и осчастливил лизоблюда третьим перстнем.
Табакерки еще раздавались, но Пушкин уже имел право сказать, что "литература стала у нас ремесло выгодное, и публика в состоянии дать более денег, нежели его сиятельство такой-то или его превосходительство такой-то". И действительно, если маститый Херасков за девять лет своей работы над "Россиядой" получил с царского стола только девять тысяч рублей, то молодой Пушкин за одну лишь главу "Евгения Онегина" получил от книгопродавца пять тысяч!
Гонорар платили, конечно, и до Пушкина. Его получал еще Новиков. Гаврила Романович Державин, как вспоминал литератор М.Е.Лобанов, «желая по просьбе супруги своей расчистить сад и привести его в порядок, слагал каждое утро во время пудрения и хитрой того времени прически по одному небольшому стихотворению и издал их с прибавлением некоторых других под заглавием "Анакреонтические стихотворения" и, продав оные за 300 рублей книгопродавцу, употребил на устройство своего сада».
Карамзин получал уже гораздо больше: издатель С.И.Селивановский заплатил в 1815 году за первое собрание его сочинений шесть тысяч рублей.
Но это случалось тогда редко. Написать книгу, чтобы заработать - такое и в голову не могло прийти. Лишь Пушкин вправе был сказать: "...Пишу я еще только под своенравным влиянием вдохновения, но стихи написаны, я смотрю на них, как на товар". И еще раньше - Вяземскому: "Должно смотреть на поэзию, с позволения сказать,'как на ремесло... На конченную свою поэму я смотрю, как сапожник на пару своих сапог: продаю с барышом". И - брату: "Я пел, как булочник печет, портной шьет... за деньги, за деньги, за деньги".
Брать наличными за свои книги в дворянской среде считалось зазорным - это значило "торговать вдохновением". Пушкин пренебрег этим барским предрассудком. Появление первого великого русского поэта совпало с нарождением в России условий, при которых литература неизбежно становилась ремеслом, дающим доходы, а издание книг - особым видом предпринимательской деятельности.
Рождение этой эпохи Пушкин выразил в стихах:
Не продается вдохновенье, Но можно рукопись продать.
Баснословный успех "Бахчисарайского фонтана" и сумма, за него вырученная, заставили многих по-иному взглянуть на литературный труд. Рукописи поднялись в цене. Еще в 1820 году Пушкин отдал "навсегда" рукопись первого сборника своих стихов приятелю Никите Всеволожскому в погашение карточного долга. Долг составлял тысячу рублей. Это само по себе уже было событием: до сих пор как-то и в голову не приходило, что стихи представляют какую-то реальную ценность.
Но пять лет спустя Пушкин выкупил рукопись, возвратив Всеволожскому тысячу рублей, и тут же издал ее, получив восемь тысяч.
Авторский труд, заключенный в книге, становился надежным капиталом. Издатель Селивановский был готов издать вместе три, уже выпущенные порознь, пушкинские поэмы ("Руслан и Людмила", "Кавказский пленник" и "Бахчисарайский фонтан"), заплатив за это целых двенадцать тысяч. Переговоры велись через Пущина, но Пушкин был далеко, а письма шли медленно. Сделка не состоялась, потому что Селивановский оказался скомпрометирован в ходе следствия по делу декабристов: на одном из допросов декабрист Штейнгель назвал его человеком, который содействовал заговорщикам "изданием книг, распространяющих свободные понятия". Все издания Селивановского были конфискованы, и он разорился.
Тогда поэмы купил А.Ф.Смирдин, заплатив десять тысяч. Он же через Плетнева приобрел у Пушкина на четыре года право издавать все ранее вышедшие его сочинения, платя за это по 600 рублей ежемесячно.
Цена подскочила и на произведения других писателей. Тот же Смирдин заплатил Крылову за его басни сорок тысяч рублей ассигнациями и, напечатав их неслыханным тиражом (44 тысячи экземпляров!), пустил в продажу по четыре рубля вместо обычных пятнадцати, что, естественно, обеспечило им повышенный спрос.
Все это было настолько неожиданно, но вместе с тем и зримо, что многие не могли сдержать удивления. "...По нашей малочисленной... публике, - писал Вяземский А.И.Тургеневу, - должно дивиться развитию книжной промышленности у нас. Давно ли Карамзин продавал все сочинения свои тысяч за десять с небольшим, Батюшков все свои - за две тысячи. А теперь Смирдин за второе издание их предлагает семь или восемь тысяч рублей. Стало, Русь начинает книжки читать, и грамота у нас на что-нибудь да годится. Можно головою прокормить брюхо: слава Те, Господи".
Не всем это пришлось по душе. Консервативный писатель Шевырев разразился даже специальной статьей "Словесность и торговля", где сетовал на то, что "звание литератора сделалось у нас... званием выгодным", что "литератор... получил свою собственность" и что, кажется, навсегда ушло время, когда "под маской литератора не было видно спеку-лятора". Ему ответил Белинский: «Плата за честный труд нисколько не унизительна, унизительно злоупотребление труда. И по нашему мнению, гораздо честнее продать свою статью... книгопродавцу, нежели кропать стишонки в честь какого-нибудь мецената, "милостивца и покровителя", как это делалось в невинное и бескорыстное время нашей литературы».
Декабрьское восстание разбудило творческую мысль, многих и многих оно заставило задуматься над окружающей действительностью. В поисках ответа на свои вопросы публика обратилась к литературе, к печатному слову. Книга становилась оружием мысли.
Современники так рассказывают об этом времени: "Все, что было молодо, кипело деятельностью, писало, исписывалось, острило, бранилось, училось, читало и перечитывало с жадностью. Читающий круг заметно расширялся, читать было нужно и можно, потому что, с одной стороны, в публике появилось стремление уяснить себе многие еще че решенные вопросы жизни, с другой - писатели сами взялись за жизнь и стали говорить о ней горячим, живым словом".
Во главе литературы стояли Пушкин, Белинский, Гоголь. Число пишущих росло с каждым годом, читающих - с каждым днем. Издательская деятельность привлекала к себе все новых и новых предпринимателей. На полках книжных лавок все чаще появлялись новые книги.
Само время диктовало издание закона, который определил бы права писателя, оградил бы, по словам Пушкина, его "литературную собственность от покушений хищника".
Но правительство решило прежде всего определить не права пишущих, а их обязанности - так, чтобы еще больше препятствий оказалось на пути от рукописи к книге и от книги к читателю, чтобы забить все щели, через которые могла просочиться свободная мысль, чтобы хозяином произведения сделать не автора, а цензора.
Так, сразу же вслед за восстанием на Сенатской площади, появился в России цензурный устав. Современники назвали его чугунным.
Цензура существовала и раньше. Ее гнет испытали многие русские писатели. Карамзину не давали печатать "Историю государства Российского", потому что не было цензурного разрешения, и он жаловался князю Голицыну: "...государственный историограф... должен разуметь, что и как писать; ...быть может, что цензоры не позволят мне, например, говорить свободно о жестокости царя Иоанна Васильевича. В таком случае что будет история?" Жуковский из-за цензурных рогаток не мог напечатать даже переводы из Вальтера Скотта, которые были признаны вредными для читателя, "как не заключающие в себе наставительной развязки".
"Нужно ли мне уверять, - писал обиженный Жуковский министру народного просвещения, - что для меня ничего не стоит отказаться от на-печатания нескольких стихов, очень равнодушно соглашаюсь признать их не заслуживающею внимания безделкою; но слышать, что переведенную мною балладу не напечатают, потому что она может быть вредна для читателей, это совсем иное! С таким грозно несправедливым приговором я не могу и не должен согласиться".
Два года принужден был Жуковский хлопотать, доказывать, убеждать, чтобы получить разрешение на издание своего перевода! А речь-то шла о классической балладе, давно вошедшей в школьные английские хрестоматии (в русском переводе она известна под названием "Замок Смальгольм"). Кроме этой баллады цензура тогда же не разрешила Жуковскому напечатать его переводы "Жанны д'Арк" Шиллера и "Эгмонта" Гете, где "слишком много говорят о правах и обязанностях государей, что может внушить читателю не повиновение правительству, а нечто обратное".
Но если такие мытарства испытывали близкие к двору и достаточно обласканные Карамзин и Жуковский, легко представить себе, что приходилось терпеть опальным писателям, тем, кто не заслужил расположения вельможного начальства. И все же после издания чугунного устава прежние цензурные правила казались воплощением либерализма. Главной задачей нового Цензурного комитета были признаны "попечения... о направлении общественного мнения согласно с политическими обстоятельствами и видами правительства". Этим, пожалуй, было сказано все.
Уставом не дозволялось печатать "места в сочинениях и переводах, имеющие двоякий смысл". То, что было вычеркнуто цензурой, ни под каким видом не разрешалось "обозначать точками или другими знаками, как бы нарочно для того поставляемыми, чтобы читатели угадывали сами содержание пропущенных повествований или выражений". Не допускалась "несправедливая похвала книгам", чтобы "любители чтения не могли быть через то приводимы к неосновательному желанию приобрести книги, не заслуживающие их внимания". В отношении научных книг предписывалось "наблюдать... чтобы вольнодумство и неверие не употребили некоторые из них орудиями к поколебанию в умах людей неопытных достоверности священнейших для человека истин, например, как духовность души... А потому постановляется в обязанность цензорам, чтобы они тщательно отсекали в рассматриваемых сочинениях всякое к тому покушение".
Современники утверждали, что «по такому уставу и "Отче наш" можно перетолковать якобинским наречием». И, действительно, число книг, запрещенных к изданию или покалеченных цензорскими ножницами, тотчас резко возросло. Если и до принятия чугунного устава Пушкин вынужден был признаться: "Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре", то теперь под угрозой запрета могло оказаться едва ли не каждое его произведение, хотя и была дарована Пушкину высочайшая милость - цензором его вызвался быть сам Николай Первый! "Сочинений ваших, - сообщил Пушкину Бенкендорф, - никто рассматривать не будет; на них нет никакой цензуры; государь император сам будет и первым ценителем произведений Ваших и цензором". В первую минуту поэт не понял ловушки.
«Выгода, конечно, необъятная, - писал он Языкову. - Таким образом "Годунова" тиснем». Но "тиснуть" удалось лишь через четыре года: цензура специальная была еще жестче обычной.
В этих условиях борьба за авторские права фактически сводилась к борьбе с цензурой. Но" случай с Ольдекопом побудил Пушкина добиваться принятая закона, где были бы определены сами эти права, даже и стиснутые, даже и сведенные на нет цензурой. Потому что, сколь бы тесными ни были рамки закона, он хоть как-то ограничивает хаос и устанавливает тот минимум правовых гарантий, которые позволяют при случае апеллировать к правосудию и добиваться защиты своих интересов.
Летом 1827 года, вспоминая про грабеж, учиненный Ольдекопом, Пушкин писал Бенкендорфу: "Не имея другого способа к обеспечению своего состояния, кроме выгод от посильных трудов моих ...осмеливаюсь наконец прибегнуть к Высшему покровительству, дабы и впредь оградить себя от подобных покушений на свою собственность". И хотя Бенкендорф в витиевато обтекаемом ответе явно уклонился от осуждения (и даже обсуждения) поступка своего подчиненного, Пушкин снова вернулся к волновавшей его теме: в новом письме Бенкендорфу он настойчиво подчеркивал необходимость составления "постоянных правил для обеспечения литературной собственности".
Через полгода такие правила были созданы. Появился первый русский закон об авторском праве.
Восемь лет спустя к Пушкину обратился с письмом француз барон Барант, прося сообщить о русских "правилах, устанавливающих литературную собственность": по мнению Баранта, эти правила должны были быть известны Пушкину "лучше, чем кому-либо", а его "суждения... часто останавливаться на усовершенствовании этих правил" и тем самым "содействовать в этом отношении законодательству".
Барант не ошибся: это действительно Пушкин "содействовал" изданию первого авторского закона в России, что и сам он признал в ответе Баранту: "Первая жалоба на перепечатывание была подана в 1824 году. Оказалось, что случай не был предусмотрен законодателем. Литературная собственность в России была признана теперешним государем". Так муки поэта и материальный урон, который он понес от набега Ольдеко-па, обернулись для русских писателей законом, который хотя бы формально признал их права на свои сочинения.
Не только свидетельством самого Пушкина и хронологической последовательностью подтверждается связь между контрафакцией Ольдекопа, хлопотами Пушкина перед Бенкендорфом и принятием этого закона. Наглядным доказательством служит то, что в закон специально введено правило, на котором особенно настаивал Пушкин, имея в виду историю, приключившуюся с его "Кавказским пленником": запрет перепечатки оригинального произведения вместе с переводом без разрешения автора. Но еще более веским доказательством служит тот факт, что проект закона был разработан другом Пушкина В.Ф.Одоевским.
П.Е.Щеголев нашел письмо Одоевского, где тот прямо говорит, что выполнил он "весьма важные работы", за которые ему "многие грехи... простятся в сем мире; в числе их было между прочим: положение о правах авторской собственности в России, потом (почти без перемен) вошедшее в силу закона и дотоле не существовавшее в нашем законодательстве". Этот проект был лично вручен Николаем I председателю Государственного совета графу Кочубею, который передал его в департамент законов. Между тем по действовавшему с 1810 года правилу все законопроекты должны были продвигаться не "сверху", а "снизу": царь лишь давал указания, затем проекты разрабатывались соответствующими ведомствами и представлялись на обсуждение государственного совета, а только после этого - утверждались царем.
Это беспримерное отступление от заведенных бюрократических правил, соблюдавшихся обычно с предельной педантичностью, обнаружил Д.Коптев, который перед Октябрьской революцией был статс-секретарем Государственного совета и изучал историю русского законодательства об авторском праве по подлинным документам. Зачем понадобилось нарушать общий порядок, каким образом проект Одоевского попал к царю, - эти вопросы пока еще нельзя считать окончательно выясненными. Но то, что активная роль в рождении этого закона принадлежит Пушкину, не вызывает сомнений.
Конечно, это был очень крупный и очень несовершенный закон, не ответивший и на десятую долю вопросов, то и дело возникавших в практике отношений между авторами, издателями и книгопродавцами. И уж во всяком случае он не был "сшит на вырост": бурное развитие литературы и книгоиздательского дела привело к тому, что этот закон, едва войдя в жизнь, уже стал казаться устаревшим (и, действительно, менее чем через два года его пришлось значительно дополнить и обновить). Но не в этом была его главная беда, а в том, какое место он отвел автору.
Хотя Булгарин на выход этого закона откликнулся заявлением, что теперь-то уж литература стала полностью свободной и независимой, ни свободы, ни независимости автор не получил. Совсем напротив! Уже одно то, что "Положение о правах сочинителей" было помещено в виде приложения к новому цензурному уставу, говорило о том месте, которое отводилось литератору в обществе, да и о цели, которую это положение преследовало. Автор именовался одним из лиц, "имеющих сношения с цензурой", наряду с книгопродавцами и содержателями типографий, а специальная оговорка предусматривала, что "напечатавший книгу без соблюдения правил цензурного устава лишается всех прав на оную". Правила же эти прежде всего обязывали автора представлять рукописи в цензуру, непременно указывая свое подлинное имя, - царское правительство смертельно боялось сочинителей-анонимов.
Вот почему Пушкин, отвечая Баранту, с едкой иронией заметил, что "вопрос о литературной собственности очень упрощен в России, где никто не может представить своей рукописи в цензуру, не назвав ее автора и... не поставив его тем самым под немедленную защиту правительства".
О том, что это была за защита, красноречиво свидетельствует данное тем же уставом разрешение цензору произвольно исправлять произведение - вычеркивать, дописывать, переделывать на свой лад. Не преследовалась даже самовольная публикация произведений: автор на этот случай получал лишь платоническое "право протестовать". А еще Мольер в предисловии к "Смешным жеманницам" восклицал: "Непонятно, как это произведение автора печатают помимо его воли. Я не знаю ничего более несправедливого и всякое другое насилие простил бы скорее". Пушкину же приходилось не раз протестовать против такого насилия, например после самовольной публикации его "Заздравного кубка" или стихотворения "Она мила, скажу меж нами...". Теперь, с выходом закона, оказалось, что в подобных случаях Пушкин не только может протестовать, но и имеет на это специальное право. Разница, конечно, огромная...
Пренебрежение к писательскому труду николаевские законоведы продемонстрировали и несколько лет спустя, когда (еще при жизни Пушкина) составлялся свод всех российских законов. Вошли в этот свод и законы по авторскому праву - в виде приложения ко второму примечанию к статье четыреста двадцатой тома десятого. "Приложение к примечанию к статье" - такого места удостоились в царском законе права русских писателей, публицистов, ученых. И права эти были под стать месту, которое они заняли в своде, - мелкие, урезанные, формальные.
И все-таки, пусть такие, они наконец появились! Их отвоевал Пушкин.
Имя Пушкина удивительным образом и в дальнейшем оказалось связано с поправками к закону о правах сочинителей. Но, увы, не так, как того требовало уважение к памяти великого поэта и к читательским интересам...
(Продолжение следует: О том, как благодаря вдове Пушкина был увеличен срок авторской защиты)
(Аркадий Ваксберг "Не продается вдохновенье...")
Иллюстрации из книг "Евгений Онегин" (серия "Классика Речи", художник Николай Кузьмин) и "Евгений Онегин" (серия "Образ Речи", художник Лидия Тимошенко)