Нижеследующий текст - как всегда, лишенный настоящей жизни - посвящается людям, которым я много обязан.
Кареб, или Повесть о пироге с дамасскими сливами
Марку и Лене Керзнер
I
По всей Азии славились справедливость и могущество вавилонского царя. Слышащие о них не верили; видевшие не находили им равных. Но еще более них были славны статуи на одной из площадей Вавилона, представляющие все города и провинции, подвластные вавилонскому царю, каждая с колокольчиком в руке. Лишь только в каком-либо уголке государства зачинался мятеж или рождалась мысль о заговоре против государя, статуя на площади, олицетворяющая возмущенную область, поворачивалась лицом в ее сторону и звонила в свой колокольчик. Жрецы, надзирающие за поведением чудесных статуй, спешили сообщить об этом царю, и вовремя посланные войска уничтожали крамолу, пока она не дала ядовитых всходов. Это удивительное достояние вавилонского владыки отрезвляло его неблагодарных подданных и заставляло завидовать соседей.
Есть много объяснений этому чуду, и сходятся они лишь в том, что каждое из них не убедительней прочих. Одни говорят, что царь вавилонский владел знаменитым кольцом Соломона, силой которого заточил в статуях могущественных духов и заставил служить себе всею обширностью и быстротой сведений, какою они располагали. Другие уверяют, что в те времена, когда правда и нравственность еще свободно входили в людские жилища и разделяли пищу со смертными1, люди общались с саламандрами, сильфами и другими незримыми существами так же часто и непринужденно, как теперь с судебными исполнителями; меж тем известно, что для сильфа нет ничего желаннее бессмертной души, получить которую он может, вступив в брак с человеком, и вавилонские владыки благоразумно пользовались этою склонностью сильфов, обещая им хорошенькую вдову с пятнадцатью тысячами ливров ренты в обмен на необременительную службу, за которую сильфы брались тем охотнее, что она удовлетворяла их исконной тяге к перемещениям. Всюду бывая и везде проникая беспрепятственно, сильфы замечали любое вредоносное замышление, кроющееся во тьме, и в тот же миг, достигнув столицы, условленным звоном колокольчика давали знать об увиденном - что до статуй, говорят те, кто держится этого мнения, то в них не больше разума, чем в дверном молотке. Наконец, есть и такие, кто считал, что надо относиться к этому рассказу как к аллегории, которая должна разъяснить нам отношения разума и чувств в нашей душе. Когда их спрашивали, звонили все-таки статуи в колокольчик или нет, они отделывались околичностями.
Дело могли бы прояснить вавилонские жрецы, если бы их теологическая система не была так похожа на топографические планы короля прусского, нарочно наполненные ошибками, чтобы враг, полагаясь на них, завяз в первом же болоте, которое не ждал встретить. Жрецы не забыли сообщить добрым согражданам, что над ними есть небо, но расходились в понимании способов, которыми туда можно попасть. Из-за этого вавилоняне вели себя кто как может, и это придавало их городу живописность помимо той, что принадлежала ему от природы. Каждый вавилонянин дочитывал трактаты своих жрецов до того места, где его поджидало божество, в чьем ведении находился глубокий и безмятежный сон; но если бы у него достало сил проследить их мнения до конца, он узнал бы, что о принципах, руководствуясь которыми статуи выносят свои суждения, ничего положительно сказать нельзя.
Это лишь укрепляло уважение вавилонян к статуям.
II
Жила некогда в Вавилоне одна бедная вдова, весь достаток которой заключался в темном домике с небольшим садом, а все привязанности - в ее сыне, не достигшем еще двенадцати лет. В ее саду поутру пели птицы, в полдень он давал прибежище от зноя, а подле забора там росла дамасская слива, чьи плоды, как известно, вкусней всех слив на свете. Проснувшись однажды рано поутру, вдова подумала, чем бы ей порадовать своего сына, и решила испечь ему пирог со сливами. С этой мыслью она и поспешила в сад.
В то время вавилонский царь даровал одному из своих вельмож, по имени Кареб, управление богатым городом Ис, расположенным в восьми днях пути от Вавилона. Поскольку Кареб знал, что очи всей Азии будут обращены на правителя столь большого и славного города, он позаботился обо всем, что требовал от него новый сан, то есть велел своей свите одеться в путь со всей возможной пышностью, а коней украсить перлами и надушить им гривы аравийскими мастями. Это блестящее воинство в ожидании своего главы стояло на площади, куда выходил сад вдовы, и покамест Кареб медлил расстаться со своей пышной постелью, где его посещали увлекательные грезы, кони его адъютантов, дотянувшись губами до ветвей, свисающих из-за забора, объедали их одну за другой, так что когда вдова приблизилась к своей сливе, то нашла ее пустой, как праздное сновиденье.
Увидев это, вдова опрометью кинулась из сада, выбежала на улицу под звон и топот выступившего в дорогу воинства и, ухватившись за золотые поводья, остановила коня, на котором восседал гордый вельможа.
- О могучий Кареб, - сказала она, - адамантовая опора престола, десница правосудия! Кони твоих людей объели мою сливу, так что я не могу приготовить пирог для моего сына. Рассуди меня с ними, как подобает, - ведь в твоей руке и право, и вина.
Кареб, смущенный дурным предзнаменованием и раздосадованный мыслью, что о поступке этой сумасбродной женщины вавилонские дамы будут говорить больше, чем о его блестящем выезде, приосанился и обратился к вдове с такими словами:
- Как пышный хор звезд сникает и теряется при торжественном выезде дневного светила, так мнения и деяния смертных обращаются в ничто перед могуществом монарха. В этом городе действует непогрешимый суд нашего государя, коим я, ничтожный, назначен править над славным Исом. Если ты хочешь моего суда, приходи в указанный город, где я рассмотрю твою тяжбу и решу её по мере своего разумения; но не забудь взять с собою и свою сливу, чтобы она служила доказательством в твоем деле.
Сказав это, он тронул коня.
III
И вдова поплелась домой через базарную площадь; а так как у нее от обиды и горя в глазах потемнело, то она не разбирала дороги и налетела на торговку рыбой, разметав весь ее товар. Та накинулась на вдову с бранью, но вдова, ничего не слыша, удалилась; а торговка, причитая над евфратским лососем, которого рассчитывала продать весьма выгодно, подобрала его, такого пыльного, будто он путешествовал пешком по Гетулии, с грехом пополам очистила и вновь разложила на лотке. Но досада ее не оставляла, а как сорвать ее было не на ком, то она взяла пригоршню индийского перца, в зернах которого даже саламандры не могут жить от зноя, и затолкала одному лососю в брюхо, приговаривая:
- Иди и огорчи кого-нибудь за меня, насколько сможешь!
В скором времени она сбыла весь свой товар и отправилась прочь, все еще проклиная в сердце своем несчастную вдову. А рыба попала на кухню одного ростовщика, явившись редким гостем в дом, где желудок сверялся не с часами, а с календарем, ибо старый скряга только раз в месяц позволял себе съесть что-то слаще сухих корок и плесневелого чернослива, запивая их чем-то крепче воды из фонтана. Повар, он же единственный слуга, питавшийся объедками с хозяйского стола, так торопился приготовить ужин, боясь, как бы хозяин не передумал, что, не разглядев в лососе человеколюбивого послания, подал его в медовом соусе, причем тишина, обычно царящая в этом доме, по сему случаю нарушилась шумом, с каким повар сглатывал слюну. Ростовщик выпроводил повара из комнаты и принялся обхаживать лосося, который исправно выполнил поручение торговки, а потому не успели еще выветриться из этого жилища скудные ароматы еды, как ростовщик наполнил его такими воплями и жалобами, что повар мигом прибежал посмотреть, что случилось. Хозяин с удивительной для его почтенного возраста и скаредного питания быстротой бегал по комнате, обхватив себя, как старого друга (которым, к слову сказать, он сам себе и приходился за неимением иных).
- Чем ты накормил меня, беспутный сын ящерицы? - спросил он у повара. - Я чувствую себя так, будто в моем желудке собираются ставить «Малабарскую вдову» и уже подожгли весь тот хворост, на котором эта почтенная дама собирается себя спалить2. Но если ты намерился за все мои благодеяния похоронить меня в этом меду3, то знай, что еще сильна моя рука воздать тебе злом. Я тотчас кликну стражей, а они опытны в обращении с душегубцами.
Испуганный повар клялся, что он тут ни при чем, приготовлял настои шалфея и льняного семени, молился всем богам, но перец упорствовал, и когда в дверь ростовщика постучался неурочный посетитель с просьбой не подавать его заемных писем ко взысканию еще две недели, то этот ходячий пожар, приподнявшись со своей простыни, наморщенной, как изюм, поразил просителя столь ядовитою речью, будто в его утробе проросли все тлетворные злаки, порождаемые Понтом, и напоследок посулил, если денег не будет через три дня, доставить ему все беды, причиною коих только могут быть неоплаченные векселя. С этой угрозой, оборванной жалостным оханьем, ростовщик уронил голову на подушку, а гость поспешил его оставить.
IV
Я вынужден остановить свой рассказ, чтобы объясниться. Боюсь, публика сочла мои замечания насчет «Малабарской вдовы» неубедительными и спрашивает, не морочу ли я ей голову. - Нет; для этого я слишком уважаю ее мнения или слишком боюсь ее бдительности.
Плутарх говорит где-то, что время так длительно, а материал, на него отпущенный, столь ограничен, что природа вынуждена время от времени перелицовывать прежние события, если она хочет, чтобы хоть что-то происходило. Мне, однако, кажется, что упорство и изобретательность, многократно выказанные природой, кои она в избытке дарует тем своим сынам, что наполняют Академию, равно как и тем, которых содержит Бисетр, стоят выше обидных догадок философа и прозаических наблюдений дееписателя. Уместнее находить в природе высокое простодушие, с каким она смотрит на сходственные исторические положения, как дети, слушая знакомую сказку, ждут от нее неожиданных поворотов. Эта завидная способность напоминает о том человеке, что ежедневно ходил смотреть на «Целомудрие Иосифа» кисти Десэ, каждый раз надеясь, что дело пойдет на лад, Иосиф перестанет упираться и наконец очутится там, где каждый посетитель Салона хотел бы его заменить, а именно - в объятиях его прекрасной любовницы.
Но одна ли природа, великая мать богов, законов и случайностей, находит вкус в повторениях? Не заронила ли она это пристрастие в сердце каждого? Почему Ороондат торопит кучера, везущего его домой, чтобы застать жену врасплох? Неужели он рассчитывает увидеть что-то, чего не видел прежде? Почему Моабдар вседневно изобретает новые распутства, в которых пытается погубить свою душу, хотя отлично знает, что души у него никогда не было? Почему Земира… впрочем, оставим Земиру. Свет полон дурачествами, между которыми - я возвращаюсь к предмету моей апологии, «Малабарской вдове», - театр занимает видное место. Некогда римляне завели у себя сценические представления, чтобы отвратить моровое поветрие. Они не думали, что наместо кратковременной чумы нажили себе постоянную. Свет не может отстать от зеркала, в котором видит самого себя; льстит ли оно ему, выходя из границ умеренности, дерзит ли, нарушая все приличия, - он смеется, глядясь в него, не чувствует пресыщения и отмахивается от моралистов, хотящих омрачить ему удовольствие.
Но мы от малабарской вдовы вернемся к вавилонской.
V
Человек, принесший к ростовщику вместо денег неоправданные расчеты и обменявший их на тяжелые опасения, был журналист4. Промысел его был почти тот же, что и нынче. Один мудрый персиянин говорит, что природа озаботилась сделать людские глупости преходящими, а книги их увековечили; если б он читал наши журналы, то признал бы, что в них природа взяла свое, назначив глупостям недолгий срок, по истечении которого их общество составляют преимущественно перец и вакса, с древних времен обертываемые печатными листами.
У вавилонских журналистов были особые приемы. Когда требовалось сочинить отзыв на новую книгу, они не думали читать ее или справиться об ней у тех, кто ее наверное читал, то есть у автора, его жены и наборщиков; нет, они прежде всего брали в руки особые кости, вроде игральных, и, вознеся в сердце краткую молитву одному из вавилонских божеств, надзирающих за каждым ремеслом, бросали кости и смотрели, сколько очков выпадет. Получившееся число они сверяли с имевшейся у каждого журналиста памятной запиской, содержавшей длинный ряд пронумерованных афоризмов, кратких и темных, вроде девизов на эмблемах книгоиздателей. Затем они толковали выпавшее изречение, убивая на него столько страниц, сколько им позволяла фантазия, и таким образом получалась неплохая рецензия5; а если журналист приписывал соннику отважное глубокомыслие метафизического трактата, а мемуары Академии надписей хвалил за изящество любовной интриги, то публика сносила это хладнокровно, ибо писать рецензии по печени жертвенного животного хотя и казалось надежнее, но было слишком накладно.
Итак, огорченный журналист вернулся на свой чердак и сел за работу; но как мысли его были далеко и то гуляли по простору его карманов, то складывались в угрюмый столбик счетов, он совсем не думал о том, что писал; а потому вышло так, что когда на следующий день философ, недавно опубликовавший обширное рассуждение о человеческой воле, нетерпеливо развернул новый нумер журнала, то обнаружил, что заблуждения, в борьбе с которыми он пролил весь пот и всю желчь своего пера, приписываются ему как его собственные. Он твердо верил, что можно быть добродетельным без особой помощи богов, между тем как в статье именно говорилось обратное. Возможно, журналист думал таким образом свалить на терпеливые небеса те проказы, благодаря которым он остался на голом чердаке без гроша в кармане, но наш философ о том не знал.
Удивительно, как раздражаются от своих невзгод люди, способные в любую минуту написать приличное утешение по поводу гибели Коринфа или от души примириться с предположительными бедствиями наших потомков. Философ тотчас взбесился - лицо его сделалось красно - он посылал несчастного журналиста в такие пропасти, награждал такими болезнями, что даже удивительно, откуда философы об этом знают. Вдруг его мысли переменили направление.
- Прекрасно! - сказал он. - Мы можем это проверить. В настоящую минуту боги не одолжили меня никакой благодатью; думаю, я могу утверждать это, поскольку чувствую себя не хуже и не лучше, чем обычно. Вон стоит молодой человек, прилично одетый, и на лице его написана глубокая задумчивость; если я без всякой помощи небес смогу оказать ему благодеяние, значит, я прав.
И он твердым шагом направился к молодому человеку. Подошед к нему, он назвал свое имя, род своих занятий и просил его назвать точный день и час своего рождения. Тот, удивленный, выполнил просьбу. Тогда философ - искусный, как все вавилонские философы, в составлении гороскопов - с удивительной быстротою расчислил судьбу молодого человека и сказал ему:
- Я вижу, друг мой, что вы хотите взяться за некое дело, известное вам одному, но смущаетесь мыслью, что оно принесет вам больше тревог и издержек, чем удовольствия. Однако боги и гении деканов, управляющие вашей судьбой, твердо обещают, что если вы отбросите сомнения и приступите к своей затее нынче же вечером, то будете вознаграждены втрое и вчетверо против ожидаемого. Не медлите. Вон за углом стоит фиакр, которым я бы советовал вам воспользоваться.
Молодой человек, чье лицо просветлело, рассыпался в благодарностях и, горячо пожав руку философу, кинулся к карете. Что до философа, то он, совершенно удовлетворенный и успокоенный, отправился домой.
VI
Этот молодой человек был влюблен в женщину, на которую доселе смотрел издалека, как на крепость, чье расположение, крепкие стены и бдительный гарнизон делают ее неприступною. Полученное предсказание все переменило: он узнал, что звезды осведомлены о его склонности и не думают ей препятствовать. Он кинулся к прислуге и подкупил ее; он нарядился, как на праздник, на совращение добродетели и мелькал перед предметом своей страсти, куда бы тот ни направлялся; он сделался сущий Леандр, каким его показывают на Сен-Лоранской ярмарке, и наконец сочинил письмо, в чрезвычайно нежных выражениях, где представил себя находящимся между пропастью отчаяния и небом блаженства. Его встретили удивлением и гневом. «Втрое и вчетверо», - подумал он и умножил усилия. Следующее его письмо она не порвала; над третьим улыбнулась. Он добился до того, что вызвал ее задумчивость, а это многого стоит.
Муж ее был старый воин, ныне занимавший какую-то небольшую должность в интендантском ведомстве; как ни любил он ее, а ей все казалось, что свои раны он любит больше. Неловкие знаки привязанности, кои он ей оказывал, прежде казались ей трогательны, но от привычки сделались смешны. Его рассказов о битвах, в которых он спасал государство, она пугалась; его одушевление оставляло ее безучастной; она ревновала его к прошлому, куда он пускал гулять свою обветшалую доблесть. Она не имела вкуса к пороку, иначе быстро осчастливила бы мужа ненарушаемым покоем, а себе снискала общепринятое удовольствие; но тихая, однообразная жизнь пробудила в ней любопытство - а по эту сторону Стикса нет более покатого пути к мучению.
Муж начал замечать, и от тревоги супружеская любовь возгорелась в нем с юной пылкостью. Он приступил к жене с расспросами - и увидел в ее глазах замешательство и досаду; начал следить за ней - и научил ее скрытности; стал умолять - и внушил презрение. Он не знал, что делать. Разум его мутился. Его старая сабля попалась ему на глаза. Он достал ее из потертых ножен и глядел на нее чрезвычайно внимательно, проводя по ней рукою. То он хотел вложить ее обратно в ножны, то отбрасывал их, и так продолжалось долго; под конец он схватился рукою за лоб, а когда отнял ее, то улыбнулся и сказал:
- Странное дело, ведь я рыбак, а так долго пренебрегал своими занятиями; но наперед уж я не забуду, кто я таков, ведь печальнее нет человека, что гнушается своим ремеслом.
Если бы это увидел философ, он, вероятно, оплакал бы свою ошибку, обычную для тех, кто путает добрые дела с бесплатными; но он в это время думал совсем не о нашей истории, так что и мы покамест не будем думать о нем.