Н. А. Северцов. Месяц плена у коканцев. - СПб., 1860. Предыдущие части:
[1],
[2],
[3],
[4].
Между тем осада города шла своим чередом, как будто бы и не было рассказанного выше договора датки с блокирующими город киргизами о мире и снятии осады.
Киргизы мешали выходившим коканским партиям добывать траву для лошадей, но до рукопашного боя не доходило; коканцы стреляли, скупясь, впрочем, на порох, и отступали; киргизы преследовали, но не шибко, боясь городских пушек, и при возвращении коканцев в город слышался пушечный выстрел из ворот, или даже два, довольно невинных: коканские пушки далеко не бьют. Выдержавши благополучно пальбу, киргизы, пока заряжались пушки, что не скоро, кидались к воротам, в надежде ворваться в город, прежде чем их запрут, - но ворота всегда запирались во время, под носом штурмующих, которым разбить их было не чем.
Впрочем, такие безвредные вылазки гарнизона ободряли осаждающих дешевыми победами.
Разрешение осаждающим ходить в город на базар, данное при заключении договора, пока не отменялось; пытались киргизские толпы и таким образом ворваться, - но безуспешно; перед ними запирались ворота, их встречали пушками. Стража у ворот была многочисленна и исправна; впускались киргизы только малыми партиями или одинокие, со скотом, - те были необходимы для продовольствия города, который уже терпел недостаток.
Так продолжалось с неделю после нарушенного киргизами договора о снятии осады; датке такое положение было крепко не по сердцу, но он скрывал свою досаду и продолжал оборону чисто пассивную, обдумывая и приготовляя решительный, верный удар неприятелю - и только следил, как неприятель ободрялся, на чем и был основан его расчет.
Подождавши неделю, как уже сказано, датка велел захватывать приходящих на базар киргизов; это делалось два утра сряду, но на второе утро, разумеется, пришли очень немногие, не успевшие узнать, что вчерашние не возвращались из города: а что были такие, объясняется тем, что то та, то другая часть осаждавших откочевывала в ближайшие к городу степи и опять возвращалась; иначе не могли держаться под городом несколько тысяч киргизов.
На другой день после этого приказа, мая 18-го по полудни, я услышал гораздо сильнейшую обычной пальбу; выстрлов до десяти, с малыми промежутками, из пушек. Потом стихло; с полчаса молчание - еще выстрелы, и это были последние, которые я слышал в Туркестане.
К Абеслямовой жене пришли две знакомые ей женщины, обрадованные; из их очень живого разговора я успел понять, что осада снята, киргизы разбиты. К захождению солнца пришел и Абселям, и рассказал, как было это дело, которое он отчасти и решил, сам наводя свои пушки.
С полудня датка стал привлекать киргизов к одним из городских ворот. Там была собрана большая часть гарнизона, и беспрестанно выезжали отряды в поле, но от боя уклонялись. Киргизы столпились тут, почти все бывшие под Туркестаном; когда их набралось достаточно, и они стали разъезжать перед городом - коканцы сделали вылазку, но, не выдержавши рукопашного боя, обратили тыл. Киргизы, ободренные этим, озлобленные захватом своих товарищей, преследовали - но ускакавшие коканцы в порядке выстроились у стены, и открыли пушки, поставленные в воротах, когда их преследователи были уже почти у стены. В упор стреляли картечью, шагах в сорока; каждый выстрел губительно врезывался в толпу; киргизы отхлынут, опять набегут - опять отражены картечью, и после нескольких натисков, они с десятого помнится выстрела решительно обратили тыл; но в их лагере собиралось подкрепление нападавшим, и когда коканцы кинулись их преследовать и рассеяли, то были вскоре встречены свежими неприятелями.
Опять тоже отступление коканцев; опять натиски киргизов, опять картечь в упор, опять бегство киргизов, преследование коканцами; опять киргизы попробовали собраться, отразить коканцев, - но второй коканский отряд, тайком высланный из других ворот, уже разорял их лагерь; киргизы пришли в смятение, распространился панический страх, оба коканские отряда, рубя их с плеча, едва встречая сопротивление, пробились в толпе, соединились, опять рассеялись между киргизами (коканцев было один на двадцать) и разбили, разогнали оторопевших неприятелей. Много было захвачено скота; осаждавшие город покинули свои кибитки и разбежались. Все были конные, и урон их был не очень велик, человек сто, или меньше даже, чуть ли не пятьдесят, не считая легко раненных [Абселям колебался между этими двумя цифрами оставшихся на месте, убитых и тяжело раненых, которых никто не считал], которые ускакали, а в рукопашном бою больше и было легко раненых сабельными ударами или пиками.
Осада Туркестана была снята, и мне мелькнула мысль, что победоносный датка может нарушить слово и удержать меня в плену; но скоро сообразил я, что датка знает киргизов, знает и то, лучше меня, что осада снята, потому что удалось напугать неприятелей, а киргизский страх непродолжителен и восстание еще везде торжествует, так что опасность для города далеко не миновалась, и нельзя ему смотреть легко на угрожающее вмешательство русских в таких обстоятельствах. Конечно, Ак-Мечеть раз отбила русских, а на следующий год была взята не без труда , потому что коканцы храбро и упорно защищают крепости, но Ак-Мечеть крепость была новая, устроенная для обороны артиллерией, а в Туркестане укрепления старинные, и можно было стрелять только из открытых ворот плохими пушками, - а если их подбить и ворота разбить ядрами из орудий лучшего достоинства, так Туркестан взят. Это все датка действительно расчел, почему, вероятно, и победа над киргизами не изменила его решения освободить меня для удобнейшего примирения с русскими.
Я, впрочем, не знал тогда, что генерал Донзас уже пошел на Джулек; это от меня скрывали. Я полагал, что он пойдет, если коканцы станут затягивать дело о мире или перемирии и уклоняться от удовлетворения за свои набеги. Поэтому я и ожидал освобождения недели через две или около трех, считая от 13-го мая; а около 25-го ждал возвращения посланных для переговоров с русским начальством.
Зато и удивился я, и обрадовался, когда они явились ко мне уже на следующий день после отбитого штурма, 19-го, с киргизом переводчиком из форта Перовский, и объявили мне, что я свободен, и что время моего отъезда из Туркестана зависит от меня! Высланный ко мне переводчик Балыкбай при мне и остался; высланы были мне и деньги, но не выкуп, а всего золотых шесть, да и того было много. Освобождение мое было безусловно.
Балыкбай объяснил мне их ранний приезд тем, что посланные даткой Аркабай и Курак генерала Данзаса застали у Джулека, где он хотел дождаться моего возвращения. В переговоры он не вступал, а требовал, чтобы коканцы доказали искренность своего миролюбия моим немедленным освобождением; на что туркестанский датка согласился. После я узнал, что моя записка о мирных условиях послана не была; датка сам написал другую, о том, чего я писать не хотел: о границах, о выдаче перекочевавших киргизов, и желал, чтобы об этих предметах начальство Сырдарьинской линии передало бы настоящее положение дел на высочайшее рассмотрение, а до заключения прочного договора между государем и коканским ханом назначило бы временную границу на Бир-Казани, и тоже временно, впредь до узнания высочайшей воли, обязалось бы объявлять перекочевавшими в русские пределы киргизам, что их без особого разрешения государя принимать нельзя; как видно, датка из моих ответов заимствовал дипломатическую форму, в которой излагал свои мирные предложения. На основании тоже переговоров со мной, он поручил Аркабаю торговаться насчет этих условий, уступать постепенно, как сам со мной уступал, и уполномочил его согласиться на простое обоюдное прекращение неприязненных действий, с устранением прочих условий; но как уже сказано, Аркабаю не пришлось на этот раз показать свои дипломатические способности. Когда он приехал в наш лагерь, то генерал Данзас только спросил: приехал ли я с ними, и узнавши что нет, не принял никого из посланных. Г. Осмоловский их принял, и взял письмо датки; но отказался его при них читать, и не распечатал, а только напомнил, что он писал в Туркестан о моем безусловном, немедленном освобождении и что до исполнения этого требования нет переговора ни о чем, а меня добудут и в Туркестане, и освободят; почему генерал их и не принял, а он принял только для того, чтобы это объявить; Аркабай нашелся и придумал, что я освобожден еще до их отъезда, и приехал бы с ними, если бы не помешала болезнь, следствие ран; за тем стал просить хоть несколько уважить искреннее миролюбивое расположение датки, и до возвращения его, Аркабая, со мной, не идти далее к Туркестану, говоря, что если он даже такого короткого перемирия не выхлопочет, так его голова при возвращении домой не безопасна; а меня обязывался немедленно привести. Тогда с ним отправили некоторых почетных русских киргизов, для конвоя мне, и генерал Данзас, которому г. Осмоловский все это сообщил, согласился не идти пока далее, и согласился тем более, что поход до Туркестана и осада города были бы с его стороны превышением власти, и все его движение было простой демонстрацией, только верно рассчитанной на успех. Затем он и держался «внушительно» с коканскими посланными, чтобы было ему возможно скорее вернуться: вода в Дарьи быстро прибывала и при промедлении затруднила бы ему возвращение в форт Перовский, куда ему еще нужно было вернуться по делам, не терпящим отлагательства. Но коканские посланные тем меньше могли это узнать, что никто в лагере того не знал (кроме может быть, г. Осмоловского) до приказа идти назад; за то, когда вернулся Аркабай, так коканцам приближение русского отряда казалось еще грознее прежнего, и страх, наведенный на Аркабая, подействовал и на датку.
Зато испугался же опять Аркабай, и поспешил меня испугом, когда Абселям объявил ему, что мне по болезни все еще ехать нельзя, и я живой не доеду, если выеду раньше, нежели еще через неделю! Приставал же он ко мне, а Балыкбай переводил, чтобы я скорее ехал, обещая с клятвами меня покойно довезти. Я отвечал, что подумаю, соображусь с своим здоровьем, и лишнего времени в Туркестане не останусь - лицо Аркабая вытянулось, ему уже виделся штурм Туркестана русскими.
А между тем я решил ехать на следующий день; хоть в тот же вечер, если удастся. О способе езды, так как я еще не мог держаться на лошади, у нас уже давно была речь с Абселямом, и я знал, что в Туркестане есть давно оставленная русским приказчиком телега, и что мне ее дадут. Я поручил Абселяму ее справить, да поскорее; он мне стал представлять мою болезнь, слабость; говорил, что я все равно свободен, что время терпит, что могу Туркестан осмотреть (это мне было разрешено и прежде, во уважение боли в ногах и неспособности ходить и, следовательно, пользоваться разрешением), - Аркабай ему, да и мне, не сообщил того, почему ему нужен мой поспешный отъезд; но я слышать ничего не хотел; я чувствовал себя здоровым и крепким, переставши быть пленником. Тогда Абселям pешился ехать со мной до Яны-Кургана, чтобы не быть мне без лечения, если болезнь остановит дорогой.
Впрочем, уже давно мое здоровье поправлялось, особенно со времени переселения к Абселяму, это мне сказывал обычный барометр здоровья, охота курить, и курил я кальян, только без воды и с коротким чубуком. Кстати, о курении. Аркабай привез мне от Дащана подарок: похищенные у меня трубку и табашницу, а Балыкбай папирос от г. Осмоловского.
Этот день я блаженствовал так, что даже Туркестан мне нравился, я уже не ожидал свободы, а получил ее, и не много помню на своем веку таких отрадных впечатлений.
На следующий день ко мнe пришел незнакомый старик, маленький и невзрачный. Это был отец изранившего меня коканца; он меня поздравлял с освобождением и сказал, что он своего сына, так меня изувечившего, и за сына не признает; что я его встречу в Яны-Кургане, и могу хоть убить, в отмщение за свои раны [так, по крайней мере, перевел Балыкбай]. Я отвечал, что благодарю за участие, на сына он пусть не сердится, как и я не сержусь, что тот изранил меня в бою - мы дрались, я сам в него стрелял, да ружье разорвало, так он остался жив, и рубил меня за выстрел - тут преступленья нет, а дело военное. На том старик и ушел, видимо, обрадованный и успокоенный, что я на его сына жаловаться не буду; выслушавши мой ответ, он молча подал мне руку и приложил ее к сердцу.
За ним явился Аркабай и подарил мне четыре куска шелковой материи, узкой, и куски небольшие, рублей на пятнадцать по туркестанской цене; я его отдарил за то в форте Перовский. А потом пришлось идти к датке, и по дороге я, поддерживаемый Абселямом и еще коканцем, ибо иначе ходить не мог от разболевшихся ран на ногах, зашел на один открытый двор посмотреть маленького журавля. Это был Grus virgo, водящийся в Крыму, но не в Киргизской степи, кроме верховьев Иргиза.
Прием датки вертелся на подаренных почетных халатах, которые составляют коканский знак отличия. Прежде, как уже сказано, получил такой халат Дащан, за то, что захватил меня, теперь Абселям, за то, что лечил меня. Получил и я, просто на память, а Абселям впоследствии мне сказал, что в знак уважения, за то, что не хотел принять мусульманства, и этим достиг до освобождения из плена,
лишивши коканцев всякого другого ответа на требования г. Осмоловского и генерала Данзаса.
Халаты эти, когда мы вошли, датка имел оба на себе, оба новые, а третий под ними свой; не смотря на жар, все на легкой вате, все полушелковые, мой светло-бирюзовый, с красным узором chiné, Абселямов красный с черными полосками, и мой надет сверху всех. Все это была условлено коканским этикетом, даже цвета. Дащан тоже получил красный - почему и упоминается. Наградивши нас халатами, датка поручил мне письмо на имя генерала Катенина, которое я после передал; оно при деле о моей экспедиции, и содержало один комплименты, а генерала Данзаса и Осмоловского просил заверить в его миролюбивом расположении и желании жить с русскими, как прилично добрым соседям - чем аудиенция кончилась.
Но пополудни была и другая, и чуть ли не на этой, а не на предыдущей, мне было дано письмо к генералу Катенину. Было и угощение шербетом, т. е. просто сахарной водой, которая в Кокане составляет весьма изысканное угощение, так как сахар редок и дорог. Кроме того, я слышал много любезностей, что по мне, например, датка научился любить и уважать русских, которых прежде считал просто врагами Кокана, хоть и храбрыми; просьбу быть в переписке с туркестанским другом; приглашение посетить Туркестан не пленником, а просто путешественником. Я благодарил, но верил плохо;
все это явно говорилось, чтобы и я помог Аркабаю (который ехал со мной) отклонить от Туркестана русскую грозу.
Вернувшись от этого второго визита, я вскоре увидал - и сердце забилось от радости - телегу, на которой мне предстояло ехать из Коканского ханства.
Абселям имел разрешение ехать со мной до Яны-Кургана, мы проворно снарядились в путь; в телеге была устроена мне постель. Упряжь была вроде русской, какую можно встретить и в Финляндии: дуга - кой-как согнутый сук, хомуты из свернутой кошмы, прочее веревочное, отчасти из ремней, на живую нитку; запряжена пара, и верховой вел коренную за повод, потом взял и пристяжную, чего в Финляндии уже нет.
На первый раз мы только выехали из Туркестана и остановились ночевать у подгороднего аула, из успевших уже явиться по снятии осады; на следующий день, 21-го числа, выехали, отдохнули у развалин крепости Ак-Тюбе, у речки, переехали до того еще две речки, и отправились ночевать к
Саурану, у большого кладбища. Там была тоже речка, многие аулы и орошаемые из речки пашни, - речка текла в широкой плоской долине. Остальные были затруднительны для переезда в телеге - не по глубине, едва по ступицу, но по крутизне берегов у оврагов, в которых текли. Не раз ломался деревянный шкворень, но были запасные палки. Дорога была впрочем колесная, но запущена со времени взятия русскими Ак-Мечети; местность - такая же травяная степь, как описанная выше, по пути из Яны-Кургана, только травы разнообразнее, кустистее - и реже; всего больше бобовых растений. Корм для лошадей по этой дороге вообще хуже, чем на упомянутой ближней к Каратау, кроме луговин у Саурана. 22-го мы отдыхали у Сырдарьи, и к ночлегу приехали в Яны-Курган; дорогою встретили бродящих киргизов, из осаждавших Туркестан, но встречи обошлись мирно; они нас сами избегали, и рады были, что мы их, опросивши, отпускали. Не смотря на этот упадок духа, они потом опять осаждали Туркестан, и опять были прогнаны подкреплением из Ташкента, которого бек был между тем сменен.
В. Верещагин. Казах в меховой шапке. Казах в национальном головном уборе. 1867-1868.
Из Яны-Кургана нам выехал на встречу Дащан с братом, провожавшим меня в Туркестан;
Дащан между тем успел, возвращаясь из Туркестана, попасться в плен восставшим киргизам, и вскоре убежать, хоть его держали и связанным, - а убежал, по своему обычаю, на лучшей лошади, какую только приметил у захвативших его. Своего лихого бегуна, на котором, взявши меня в плен, выезжал в Яны-Курган, он в Туркестан не брал, почему и попался, но без иных последствий, кроме выгодного для него обмена лошадей.
С ним ехал еще толстый, красный киргиз в полосатом шелковом халате, с выдровой опушкой, которая на Дарье большая роскошь. Его Балыкбай мне представил, что это наш батырь, Шодырь.
Этот Шодырь был действительно батырь, но другого свойства, чем Дащан, хотя тоже типический киргиз. Он был похож на Черноморова брата в «Руслане и Людмиле» Пушкина, мужчина ражий, еще сильнее Дащана, который и сам подковы разгибал, толст и прост, но смел соразмерно своей силе, которою очень гордился. Зато и надут был, и говорил не иначе как хриплым спесивым басом, вроде индюка, распускающего хвост, на которого еще был похож и дородством, и красным лицом.
Голова всегда закинута назад, курносый нос угрожает небу, монгольское скуластое лицо налито кровью, брови грозно насуплены, редкие усы и борода щетинятся - знай наших. Дащан любил более казаться ловким, развязным щеголем - мучительная забота о поддержании геройского вида выражалась во всей осанке, во всяком слове и движении Шодыря - чтобы не даром им гордились ак-мечетские киргизы, в том числе и Балыкбай. Словом, Дащан был батырь изворотливый, а Шодырь батырь представительный - и эта представительность выражалась и в богатырском его аппетите, на которой не без гордости, как на родное чудо, указывали его земляки - Шодырь мог съесть в один присест какой угодно бараний курдюк, т. е. за двадцать фунтов сала!
Этот аппетит богатырский и указал сперва, что его назначение, специальность, быть батырем (что, однако, оправдалось храбростью в набегах и барантах с коканцами) и давал ему средство держаться батырем и в мирное время, не превращаясь в джигита, т. е., киргизского дэнди, как Дащан. Зато и зависти между ними не было; как познакомились (когда Шодырь был послан за мной с Балыкбаем), так и сдружились; Шодырь простодушно, как честный, справедливый воин, восхищался молодечеством Дащана,
и для него остался ждать меня в Яны-Kypгане, а в Туркестан не поехал. Знать он не хотел, так как баранты тогда не было, что Дащан грабитель и лиходей его ак-мечетских земляков - в мирное время он в нем видел только удальца, товарища себе в поддержании славы древних батыров, хоть и в ином роде; следовательно, друга: так у Гомера троянец Главк подружился с Диомидом.
С другой стороны, Аркабай, тоже киргиз,
обкоканившийся и, сверх того, обративший свое удальство на дипломатическое поприще (чего образчик вскоре увидим; и он был не из робких), называл мне Дащана не героем, не батырем, а презрительно - вором. Аркабай уже не признавал самовольных набегов, хотя тот же разбой считал законной войной, если он делается по приказанию или хоть с разрешения бека; например, пощипать караван. Впрочем, это все-таки уже ближе к европейским понятиям.
В Яны-Кургане была дневка, делали железный шкворень к телеге; мне отвели квартиру в домике у крепостных ворот, и я принимал некоторых гостей; тут я расспрашивал Гапара о Ташкенте. Делал я визит яны-курганскому коменданту Джабек-бию; опять почетный прием, комплименты - и халат; Балыкбай мне сказал, что проток Бир-Казань, через который нам надо было проезжать между Джулеком и фортом Перовским, разлился, и брод ненадежен; я послал письмо к коменданту форта Перовский, прося выслать мне шлюпку за Бир-Казань; послал одного из высланных ко мне русских киргизов. Генерала Данзаса все считали стоящим у Джулека, хотя, как сказано выше, он тогда уже возвратился. Абселям тут должен был возвратиться, и с ним еще туркестанский коканец; вместо их Джабек-бий назначил состоять при мне двух яны-курганских киргизов.
Аула под крепостью, как в мой первый проезд, уже не было; окрестные киргизы бунтовали, а немногие верные Кокану заперлись в крепости.
На следующий день, 24-го мая, мы, однако, поехали, и верст через семнадцать остановились у озера, где узнали, что восставших киргизов, до 1.000 (по слухам), не пропускают дальше. Аркабай засуетился, послал нарочного в Яны-Курган, потом и меня туда воротил, когда пришло приглашение тамошнего коменданта вернуться и из Яны-Кургана опять поехать левым, безопасным берегом Дарьи; а на всякий случай, чтобы проводить меня, был выслан навстречу Дащан с пятидесятью человеками. За мою безопасность беспокоились, боясь генерала Данзаса. Аркабай поехал к неприятелю, не без риска, попытать свою дипломатическую способность; я с Балыкбаем назад, но, отъехавши самую малость, я решил вернуться и ехать дальше правым берегом, не боясь инсургентов. Восставшие против Кокана должны были щадить русских, заискивать их, особенно после Данзасова похода, и особенно при усиленной перекочевке коканских киргизов в русские владения. Я мог добиться свободного прохода скорее, нежели Аркабай.
Я застал его с старшиной из восставших, с которым немедленно завел речь сам, представляя, что я русский, в их дела с Коканом не замешан, но что им опасно заводить неприятности хоть с моими коканскими провожатыми, которые едут возвратить русского пленника, и потому неприкосновенны: обида им - обида русским, а враждуя уже с Коканом да заведя вражду еще с русскими, они будут между двух огней и погибнут. Старшина уже соглашался - как пришло известие, что скопище разбито Дащаном, который вместо того, чтобы прикрывать, как ему было приказано, мое возвращение в Яны-Курган, напал на инсургентов, не считая их, рассеял, с пятидесятью человеками против пятисот (а тысячи, вероятно, преувеличены), и послал мне сказать, что дорога свободна и я могу ехать дальше.
Мой старшина смутился и посмотрел на меня укоризненно. Я поручил его Аркабаю, и поручился, от имени страшного коканцам Данзаса, что прекращение ими неприязненных действий будет принято как результат мирных его переговоров с Аркабаем, а не Дащановой победы, и что ограблены они не будут; а в случае дальнейших неудовольствий будут приняты в русских владениях; этот старшина, сказал мне Балыкбай, давно расположен к русским. Старшина с Аркабаем поехал в Яны-Курган, и им действительно был возвращен отбитый Дащаном скот, кроме небольшой взятки яны-курганским начальствам, в том числе и Дащану, и угощения посланных с Дащаном солдат; никого из восставших было и не задержали, и все спокойно остались на своих кочевьях. Но потом эти киргизы сочли за лучшее откочевать в русские пределы; а во время моего проезда яны-курганский комендант сам боялся инсургентов, и рад был хоть на время устранить осаду своей крепости, которую боялся навлечь высокомерием с побежденными.
После этого эпизода, мы ехали всю ночь до Охчу; там догнал нас Аркабай, вернувшись с переговоров в Яны-Кургане. Я сильно устал, и в Охчу (где могилы такие же, как у бывшего Отрара, описанные выше), со мной сделался обморок и кровь потекла из ран; мы продневали. Балыкбай просил тамошнего отшельника за меня молиться, конец обморока приписал его святой молитве, и одарил его; дал и я халат свой туркестанский, только не подаренный на прощальной аудиенции, а прежний, в уплату за угощение всей нашей партии. Этот отшельник был бедный киргиз, живший приношениями проезжих, и за пустынножительство при святых могилах принялся от бедности. Как отрешенный от миpa сего, он принимал одинаково и коканцев, набегающих в русские пределы, и русских киргизов, набегающих в Кокан.
Проведя из за этого обморока весь день 25-го в Охчу, мы 26-го поехали дальше, ночевали у Кумсуата, и еще до зари продолжали путь; на русской границе, близ Охчу, нас встретили бесчисленные слепни и комары, которых я не встречал в коканском ханстве даже в болотах близ Яны-Кургана; не знаю, отчего это различие. Часов в семь утра, 27-го, я пересел на шлюпку, высланную из форта Перовский, и очутился между русскими: опять была радостная минута, а еще лучше, когда я вернулся в форт Перовский в тот же день, и еще одетый коканцем, в халате, подаренном мне на прощанье туркестанским даткой, явился к г. Осмоловскому, которого участие в моем освобождении уже объяснено. Там мой истощенный вид казался страшным - а я, сравнительно с пережитым в Туркестане, уже чувствовал себя здоровым.
Это было 27-го мая 1858 года, через тридцать один день после взятия меня в плен коканцами.