Apr 23, 2017 12:53
Это стихотворение, написанное почти сорок лет назад - одно из тех, за которые Евтушенко ненавидят все фашиствующие элементы рунета, выливающие на него своё дерьмо как при жизни, так и после его ухода к свету. Ненавидят потому, что сказанное им актуально сегодня.
Это говорю вам я,
Магдалена,
бывшая женщина-полицейский.
Как видите,
я не в крови по колена,
да и коленки такие ценятся.
Нам не разрешались
никакие "мини",
но я не опустилась
до казённых "макси",
и торчали колени,
как две кругленьких мины,
над сапогами в государственной ваксе.
И когда я высматривала в Буэнос-Айресе,
нет ли врагов государства поблизости,
нравилось мне,
что меня побаиваются
и одновременно
на коленки облизываются.
Как дылду,
меня в школе дразнили водокачкой,
и сделалась я от обиды
стукачкой,
и, горя желанием спасти Аргентину,
в доносах рисовала
страшную картину,
где в заговоре школьном
даже первоклашки
пишут закодированно
на промокашке.
Меня заметили.
Мне дали кличку.
Общение с полицией
вошло в привычку.
Но меня
морально унижало стукачество.
Я хотела
перехода в новое качество.
И я стала,
контролируя Рио-дель-Плату,
спасать Аргентину
за полицейскую зарплату.
Я мечтала попасть
в детективную эпопею.
Я была молода ещё,
хороша ещё,
и над газовой плиткой
подсушивала портупею,
чтоб она поскрипывала
более устрашающе.
Я вступила в полицию
по убеждениям,
а отчасти -
от ненависти к учреждениям,
но полиция
оказалась учреждением тоже,
и в полиции тоже -
рожа на роже.
Я была
патриотка
и каратистка,
и меня из начальства никто не тискал,
правда, насиловали глазами,
но это - везде,
как вы знаете сами.
Наши агенты
называли агентами
всех,
кого считали интеллигентами.
И кого я из мыслящих не арестовывала!
Разве что только не Аристотеля.
В квартиры,
намеченные заранее,
я вламывалась
наподобие танка,
и от счастья правительственного задания
кобура на боку
танцевала танго.
Но заметила я
в сослуживцах доблестных,
что они
прикарманивают при обысках
магнитофоны,
а особенно видео,
и это
меня
идеологически обидело.
И я постепенно поняла не без натуги
то, что не каждому понять удастся, -
какие отвратные
у государства слуги,
какие симпатичные
враги у государства.
И однажды один
очень милый такой "подрывной элемент"
улыбнулся,
глазами жалея меня,
как при грустном гадании:
"Эх, мучача…
А может быть, внук твой когда-нибудь
на свиданье придёт
не под чей-нибудь -
мой монумент…"
Он сказал это, может, не очень-то скромно,
но когда увели его не в тюрьму,
а швырнули в бетономешалку,
бетон выдающую с кровью,
почему-то поверила я ему.
Он писателем был.
Я припрятала при конфискации
тоненький том,
а когда я прочла -
заревела,
как будто пробило плотину,
ибо я поняла
не беременным в жизни ни разу ещё животом,
что такие, как он,
и спасали мою Аргентину.
А другого писателя
в спину пихнули прикладом при мне
и поставили к стенке,
но не расстреляли, подонки,
а размазали тело его
"студебеккером"
по стене
так, что брызнули на радиатор
кровавые клочья печёнки.
Все исчезли они без суда.
Все исчезли они без следа.
Проклиная своё невежество
патриотической дуры,
я ушла из полиции
и поклялась навсегда
стать учительницей литературы!
И теперь я отмаливаю грехи
в деревенской школе,
куда попросилась,
и крестьянским детишкам
читаю стихи
этих исчезнувших -
desaparecidos.
А ночами
я корчусь на безмужней простыне,
с дурацкими коленками,
бессмысленно ногастая,
и местный аптекарь
украдкой приходит ко мне
и поспешно ёрзает,
не снимая галстука.
Даже голая
с кожи содрать не могу полицейской формы.
Чтобы дети мои и аптекаря
во чреве моём потонули,
я глотаю в два раза больше нормы
противозачаточные пилюли.
Некоторые мечтают
хотя бы во сне навести
полицейский порядок,
чтоб каждому крикнуть:
"Замри!"
А я каждый день
подыхаю от ненависти
к любому полицейскому
на поверхности земли.
Ненавижу,
когда поучает ребёнка отец,
не от мудрости
полысевший,
ненавижу, когда в педагогах -
и то полицейщина.
Так я вам говорю,
Магдалена,
бывшая женщина-полицейский
и, к сожалению,
бывшая женщина…
После падения военной диктатуры в Аргентине на международную книжную ярмарку 1984 года в Буэнос-Айресе выплеснулось буквально всё, что было под запретом. Впервые за столькие годы на стендах стояла бывшая нелегальная литература - Маркс, Энгельс, Ленин, Хосе Марти, Че Гевара, Фидель Кастро. Лавина свободы несла с собой и мусор. Кропоткин и Бакунин соседствовали с иллюстрированной историей борделей, Мао Цзэдун - с "Камасутрой", а Троцкий и Бухарин со шведским бестселлером "Исповедь лесбиянки". Итальянского писателя Итало Кальвино аргентинцы чуть не разорвали от восторга, когда он вскользь бросил на читательской конференции банальное в Европе мазохистское выражение левых интеллектуалов: "Мы все изолгались. Пора кончать". Не в состоянии осмыслить бросаемых ему под ноги цветов и ярко-красных следов помады, припечатываемых ему на щёки губами рыдающих аргентинок, Кальвино растерянно хлопал глазами. Он просто, наверно, забыл или не знал, что ещё год назад, когда на улицах Буэнос-Айреса собиралось больше чем два-три человека, их арестовывали, и часто они исчезали без суда и следствия, расстрелянные и задушенные где-нибудь в застенках и на пустырях или утопленные в море. Во многих случаях их трупы бросали в строительные котлованы и вмуровывали в бетонные фундаменты новых отелей и банков. Так появилось в Аргентине страшное слово desaparecidos - исчезнувшие.
На первый бесцензурный политический фильм, сделанный в Аргентине по сценарию уругвайца-эмигранта Марио Бенедетти стояли тысячные очереди. При фразе героя - морально разложившегося, однако испытывающего муки совести аргентинского Клима Самгина что-то вроде: "Все наши газеты годятся лишь на подтирку", - зрители аплодировали и топали ногами.
Залы книжной ярмарки были затоплены народом, приходившим покупать бывшие запрещённые книги с огромными сумками и даже с дерюжными мешками. Чтобы перекусить в буфете, надо было стоять в очереди часа полтора. Среди этого пиршества мысли я порядком изголодался. Когда перед самым моим носом, чуть не задев его, в чьей-то руке проплыл бумажный подносик с сандвичем, внутри которого покоилась дымящаяся сосиска, сбрызнутая золотой струёй горчицы, я невольно облизнулся. Неожиданно рука, в которой был поднос, сняла с него сандвич и с поразившей меня непосредственностью ткнула мне прямо в рот, чтобы я откусил. Именно - не разломила, а ткнула.
- Только половину, компаньеро… - на всякий случай сказал басистый, почти мужской, но всё-таки женский голос.
Жадно прожёвывая сандвич, я увидел перед собой высоченную, почти одного роста со мной черноволосую, с редкими сединками женщину, у которой за могучими плечами висел рюкзак. Внутри рюкзака, набитого под завязку, прорисовывались острые рёбра книг. Женщина потрясла меня своей почти сибирской, военного образца грубоватой сердобольностью к изголодавшемуся человеку.
Мы познакомились. Её звали Магдалена. Она была сельской учительницей, приехавшей из далёкой горной провинции покупать книги для школьной библиотеки.
Я пригласил её в литературное кафе и по дороге украдкой её разглядывал. Магдалене было лет тридцать пять. Она была по-своему красива, хотя всё в ней было прямолинейно, грубовато, укрупнённо - слова, жесты, руки, ноги. Да, о ногах. Без чулок, исцарапанные, видимо, горными колючками, одетые в пыльные альпинистские ботинки, они были загорелы, стройны и необозримы - правда, излишне основательны, как дорические колонны. Но особенно прекрасны были её коленки, независимо торчавшие из-под холщовой юбки с крестьянской вышивкой, - крепкие, мощные, как лбы двух маленьких слонят. Она уловила мой взгляд и усмехнулась - незло, но неодобрительно.
Стены литературного кафе были завешаны, как легализованными прокламациями, стихами бесследно исчезнувших во время диктатуры поэтов. Магдалена, почти не притронувшись к вину, встала, оставив рюкзак с книгами на полу, и медленно пошла вдоль стен, читая и беззвучно шевеля губами. Потом она села и залпом хлопнула целый бокал. Она вообще не стеснялась, и в этом была её прелесть.
- Я знала многих из этих поэтов лично… - сказала Магдалена.
- Вы ходили на их выступления? - спросил я.
- Нет, я их арестовывала… - ответила она.
Е.Евтушенко