Крысоед
Крещенским вечером мне случилось курить у форточки в собственной комнате. Ночь, давя холодным воздухом мне в грудь, пыталась отодвинуть меня, войти и, наверное, погасить свет. Я мерз и был недвижим и сам с собой спорил, на предмет созвездий - вижу ли я там между темных верхних этажей кончики Волос Вероники или это все же хвост Ящерицы.
Этими мыслями я, опять-таки сам себя, отвлекал от навязчивого телефонного звонка, который не утихал в моих ушах уже неделю или больше. Не помню точно, когда мне впервые показалось, что я остался один, но с той самой секунды я почти постоянно слышал звонок собственного телефона. И сколько раз слышал, столько же раз за него хватался. И ни разу звонок не оказался настоящим. Мозг создавал иллюзию присутствия еще кого-то в этом мире.
Я пробовал звонить сам, но на том конце либо не брали трубку, либо разговаривали не со мной. С каким-то, кажется, чудовищем. Я пробовал выключать телефон, оставлять его дома или на работе, но с тем же рвением поминутно откликался на его мнимую вибрацию. Не знаю, были ли эти галлюцинации авангардом близящегося сумасшествия или напротив его наступившим следствием, но в тот крещенский вечер, прежде чем закурить, я запустил его в стену. Движение это оказалось простым и плавным как вращение маховика. Вернее ручки от мясорубки.
Глядя на две чуть параллельно расположенные звезды - кончики Волос Вероники - я мог бы поклясться, что немногочисленные обломки моего аппарата прыгали за моей спиной в тысячный раз, нелепой мелодией обещая мне голоса любимых людей. Врывавшийся в окно ветер жаждал докурить мою сигарету, раздувая конусообразный уголек. Я швырнул ему окурок, а сам еще долго стоял, не обращая внимания на писклявую мелодию собственного звонка.
Мое оцепенение прервал истошный женский крик. Кричала соседка, маленькая и вечно чумазая дочь Кабардино-Балкарских возвышенностей. Я вышел в коридор и застал ее, очень бледную, при попытке закрыться в шкафу для верхней одежды.
- Там! Там! - крикнула она, показывая на кухню, и наглухо закрылась.
Посреди кухни сидела крыса. Вернее стояла. Ну или сидела на задних лапах. Короче она меня не боялась. Впрочем, как и я, ее.
В гляделки мы не играли в ее глазах не чувствовалось взгляда. Просто стояли, без малейшего желания пугать друг друга. Я тогда подумал, что если один мой друг, как-то раз назвавший меня «побитой собакой», был прав, то эта крысиная наглость вполне объяснима.
Убежала она, только когда я улыбнулся тому, как смешно шевелится ее носик.
Соседка, кажется Рая, вышла из шкафа и стала кричать. Пока я, подручной фанерой заделывал щель рядом с водопроводной трубой, под раковиной, она буквально провопила мне все подробности крысиного появления.
Свою первую в жизни крысу я увидел на даче своего деда. Это было шестое лето с момента моего рождения и первое, которое я помню. Оно началось в большом похожем на кита автобусе, который, покачиваясь, катился по волнистой дороге. По запотевшим стеклам сползали медленные тени дождевых капель. Дачники молчали как рыбы в трюме затонувшего фрегата, а мой задремавший дед сопел мне в затылок как кислородный баллон водолаза. Иногда он громко всхрапывал и я делал вид, что мне неудобно сидеть на его больших коленях, дед на секунду просыпался, смотрел в окно и снова прикрывал глаза.
Накрапывавший дождь вскоре обрел силу тропического ливня и, выходя из автобуса люди согнувшись бежали широкой главной улицей дачного поселка и чем дальше они удалялись тем смешнее становились их движения. Кто-то символически нес над головой газету, кто-то непрактично высоко задирал ноги с каждым шагом все глубже проваливаясь в глину.
Дед вышел из автобуса и зевнул.
Поливаемые хлесткими струями мы медленно шли по раскисшей дороге. Я то и дело забегал вперед, а потом, дрожа от холода и злости, ждал, пока неспешащий дед со мной поравняется. Он был медлителен не от старости, а от спокойствия, эта его уверенная неторопливость гасила всякий нервный всплеск - истеричную суетливость моей матери, мое желание прыгнуть в озеро с борта старой баржи, или свойственный большинству страх перед водой, которая льется с неба.
Когда мы вошли в дом, и противостоять стихии уже не было необходимости, дед начал двигаться быстрее и кажется с некоторым облегчением. Пока он приносил в жертву огню страницы из «Нового мира», я словно кожу стягивал с себя мокрую одежду. Полотенца не было и дед, широким, похожим на взмах крыльев движением завернул меня в покрывало.
Дальше я сидел на кровати и старался не болтать босыми ногами, а дед ставил чайник, резал хлеб и купленные в городе огурцы, аккуратно рассыпал чай по чашкам, принюхивался к давно открытой банке кабачковой икры. Потом он пересадил меня за стол прямо напротив горячей эмалированной кружки мухоморных цветов. Сам сел рядом, выпил, наверное, неприятно теплой водки, хрустнул огурцом и предложил мне осторожно пить чай, а не баловаться, сдувая с него пар.
Стоявший на окне приемник помимо какой-то грустной мелодии передавал еще и шум дождя и было очевидно, что дождь идет даже где-то там за пределами известного мне мира. Хотя в том возрасте я еще не мог думать дальше серевшего за окном забора и что такое «за пределами» я понимал плохо.
Дед выпил еще стопку, с каким-то растерянным смущением пригладил седые усы и спросил не хочу ли я сгущенки. Я покивал и он стал ее искать, но не нашел и предложил взамен варенье из черной смородины. Ответа он не дожидаться не стал и полез в подполье.
Он так быстро откинул прятавшуюся под половиком крышку, так быстро исчез в открывшемся темном проеме, что мне стало страшно, и я подбежал к тому черному квадрату в полу, в который спустился мой дед.
Внизу уже горел тусклый свет, и были видны крутая лестница и дощатый пол, покрытый ровным слоем земляной пыли. Дед сказал, чтобы я обулся и осторожно спускался к нему. Пока я с большим трудом, опираясь руками о рыхлую стену, спускался по высоким ступеням, дед ворошил бугристые кули и поднося банки к лампочке читал надписи на этикетках.
Я не обулся, и стоять на холодном полу было неприятно, дед осуждающе цыкнул на меня и дал в руки темно-красную стеклянную банку, а сам снова стал ворошить кули, убирая их от источаемой землей влаги. Лампочка посекундно мигала и потому движение деда виделись мне отрывистыми. В какой-то момент я увидел черное стремительное пятно, метнувшееся из-под очередного мешка, за ней появилась другая, за ней еще и еще. Секунду, или целое время спустя не выдержала лампочка - свет, цокнув, оборвался и я больше не видел крыс. Зато чувствовал, как моих щиколоток касаются их тонкие хвосты. Я словно бы стоял в холодном ручье в котором вода была живой и черной. Я не помню, кричал ли я, не помню, удержал ли в руках банку, не помню, как очутился на дедушкиной кровати. Я знаю, что еще несколько лет после я спал только с включенным светом, шарахался от канализационных люков, подвалов и тех пространств, которые имели только один выход. Я не мог сидеть в темном зале кинотеатра и ходить босиком по траве. И конечно не мог оставаться один.
Позднее в тот же крещенский вечер Рая сквозь дверь моей комнаты прокричала мне, чтобы я приходил на кухню есть плов. Я ответил, что конечно приду, но позже. Сидя на полу в неудобной, но единственно возможной позе, я выводил на листе грунтованного картона грустные черты одного из моих друзей. Он сидел за столом перед большой и еще полной пива кружкой. В его позе было что-то ахматовское, а глаза на самом деле карие, стали вдруг голубыми как у меня. Я заметил ошибку, но не стал ее исправлять, потому, что в ней была прелесть как и в большинстве неисправленных ошибок моей жизни.
На следующий день, я встал раньше всех в квартире, именно встал, потому, что чувствовалось, что проснулись уже все и лежат теперь не в силах преодолеть постельное тепло и утешая себя тем, что кто-то уже занял ванну. Душ не крепился к стене и чтобы помыться, мне нужно было, обхватив колени и прижав голову к груди, уместиться в желтой ванне, под дергающимся краном. И эти ежеутренние убогие минуты омовения были лучшими минутами тех дней - самая безопасная поза на которую способен человек и тепло льющееся сверху.
Сразу после все начинало портиться - я видел недовольный взгляд кого-то из соседей, пил в своей комнате кофе, искал не слишком грязную одежду и уходил. Прежде чем выйти из комнаты я каждый раз слушал, не шаркает ли кто-нибудь ботинками возле входной двери - мне не хотелось говорить «здравствуйте», не хотелось потом, уже на улице стараться обогнать или отстать, от кого-то из моих соседей - все шли одной дорогой. Одной дорогой уже потому, что жили коммуналке, работали черте кем и общались не с теми, с кем хотели, а с теми, кто есть.
Подземными ходами в тесном вагоне я сокращал свой путь чтением, которое не доставляло удовольствия, а лишь отвлекало. В течение дня я несколько раз набросив пальто выходил на улицу чтобы покурить и входя в лифт вздрагивал от мысли что на все то время пока он будет опускать меня на первый этаж, мой телефон сделается недоступен, для как мне казалось еще возможных звонков. Секунду спустя я вспоминал, что разбил аппарат и даже не собрал обломки.
Пока я курил, выдыхая дым небесного цвета, мой коллега, выполняя сложный заход из далека, пытался занять у меня денег. Его зарплата полностью уходила на замену прогнивших зубов, новыми, пластиковыми и неприятно белыми.
У деда все передние зубы были золотыми, за это мой отец называл его Рокфеллером. Мама называла деда, «папой», «папочкой» и иногда «мерзким стариком», а живший по соседству щуплый и суетной дядя Виталя, каждый раз когда дед отламывал горло у очередной бутылки пшеничной водки с восхищенным вздохом произносил «ну ты прям Иван Поддубный!» Я был единственным во всем мире человеком, который называл дедушку дедушкой.
Он же звал меня по имени и делал это всегда так осторожно, будто бы от его голоса я мог треснуть как стакан. Оберегая меня от неприятных новостей и воспоминаний, он часто совсем не замечал, что безызвестность мучит меня еще хуже, поскольку страх в ней усилен интересом.
Видя, что внук сам не свой от страха и бежит даже громкого шелеста сосен, он стал ежедневно отправлять меня на озеро. Соседская дочь со странной охотой выполняла просьбу деда сводить меня покупаться и хотя мне не нравилось, что она называет меня «мой мальчик» я каждый раз с удовольствием вместе с ней догонял компанию ее знакомых, которые всегда уходили далеко вперед.
На озере не было пляжа и мы по болоту пробирались к деревянной будке внутри которой отрывисто тарахтел мотор насоса. Я боялся идти по топкой земле, и кто-нибудь и парней ухватив меня подмышки, относил к сырым, но твердым доскам. Перед будкой прямо на воде лежал большой деревянный настил, всегда немного утопленный и чувствительный к шагам. И вот пока я с закрытыми глазами лежал на нем и по звукам, доносящимся с воды, пытался представить, за какие места парни хватают мою опекуншу, мой дед ловил крыс.
Он не убивал их - живыми бросал в ржавую железную бочку. На крышку он ставил таз с булыжниками, чтобы они не могли, подпрыгнув отбросить ее, и оставались там, в темной тесноте, без выхода.
Когда я усталый, голодный и ошалевший от солнца возвращался домой, я каждый раз прислушивался к звукам, доносившимся из бочки - отчаянному писку и скрежету. И те картины, которые я представлял себе по этим звукам в сочетании с ночной непроглядной теменью, заставляли меня каждую ночь закутываться в одеяло как в кокон, чтобы я мог проснуться раньше того момента когда крысы начнут рвать меня ну куски.
Той ночью я снова не мог уснуть. Соседи, сгрудившись на кухне, пили коктейли из жестяных банок и слушали что-то кричащее из мобильного телефона, лежащего в самом центре стола.
Эта полная коридоров и темных провалов коммуналка подчеркивала все недостатки своих обитателей - перебоями с водой - нечистоплотность, общей кухней - вороватость, повышенной слышимостью - низость страстей и мыслей.
Иногда было слышно как поперек необязательной, но всех развлекающей беседы Рая вдруг начинала на кого-то кричать, вспомнив, что видела утром немытую посуду, или волос на стенке ванны.
Мне было ее жаль, но я ее никогда не жалел - даже перед лицом своей собственной милости она не могла взять свою вину на себя и потому все в этом мире, городе и кухне были виноваты в том, что она не умеет писать, в том, что мать выгнала ее из дома, а муж бросил. И в том, что работает, она за гроши и дочь ее воспитывается в детдоме, в хорошем детдоме. Мне было ее жаль, но я ее не жалел - она не страдала, с каждым несчастьем она лишь сильней начинала ненавидеть всех вокруг.
Когда Рая замолкала, слышался громкий в своей веселости голос Юли, большеротой рязанской девки с вечно мутными глазами. Она приехала в Москву учиться, приехала вместе с мальчиком, он представлялся исключительно как Серега. Когда они вместе мыли полы, Юля только стояла рядом с ведром, повелительно указывая на углы, а Серега возюкал по ним невыжатой тряпкой. Юля часто возвращалась после полуночи, выпившая и заранее раздраженная предстоящим разговором. Серега еще ломающимся голосом спрашивал ее, почему она не отвечала «на телефон», в ответ она интересовалась, зачем он шлет ей эсэмэски о том, что вскрыл себе вены и даже умер, а потом еще и повесился.
Иногда Юля ночевала в комнате Арбека, маленького, худого и черного как эфиоп сантехника. Жена Арбека, большая толстозадая и румяная Татьяна Елисеевна работала сутки через двое и никогда не кончала, чем очень унижала пьяную татарскую кровь.
Самым молчаливым на этой кухне был Андрей, высокий и улыбчивый, он вообще был самым тихим среди всех, кто не обращал внимания на фанерность стен. Каждый вечер он играл на синтезаторе звук от которого уходил в наушники и был слышен только ему.
Мой дед пил ежедневно. За обедом, под суп он выпивал одну рюмку, за ужином, под тот же суп выпивал еще одну, а после, добавлял, в зависимости от усталости, одну-две рюмки. Мне очень нравилось следить как стебель петрушки, шевелясь, исчезал в его бороде.
Когда же в редкие вечера к нему приходили друзья, он начинал готовиться с обеда - варил суп из купленной в магазине курицы и морковной ботвы, выбирал самый крупный редис и рвал цветы на стол.
Они всегда собирались по поводам, которые не могли иметь самостоятельный смысл и могли что-то значить только в связи с той жизнью, которую они доживали. Впрочем, эти даты, которые были как-то ими пережиты, теряли свое имя после третьего тоста, и беседа уходила в области мне совершенно недоступные. В такие вечера я сначала сидел у стола и под всеобщее одобрение лопал суп, а когда доедал, к всеобщему облегчению, пересаживался на кровать. Когда же беседа подходила к первопричине всех бед, меня выгоняли «погулять».
В тот вечер я ушел вглубь участка, чтобы быть подальше от сине-серого в сумерках дома, желтого окна в котором едва умещались три старика и мой дед и от черной бочки с тазом полным камней на крышке. Нутро крысиной тюрьмы больше не полнилось визгом и скрежетом и от этого становилось еще страшнее. Крысы теперь притихли, ожидая, что кто-нибудь из любопытства поднимет крышку.
Просто бродить в темноте между грядок было жутко и с каждым шагом я бил по земле маленькой граблей которую нашел за баней. Наверное мне даже хотелось, чтобы откуда-нибудь из под груды досок выскочил ком ночной темноты и моих страхов. Я бы убил крысу и перестал дрожать.
Но крысы не появлялись и страх колотился внутри меня, выбивая слезы и крик который был слышен только в нутрии моей собственной головы. Я бродил в темноте между грядок, подпрыгивая от каждой прикосновения травы к моим ногам, зная, что дед про меня забыл, ясно понимая, что это не закончится никогда. Эта ночь с ее низкими звездами и окном, за которым про меня не помнят, страх и невидимые крысы повсюду.
Я всю жизнь пил на последние. Независимо от того было ли у меня сто рублей или десять тысяч - это были последние деньги, потому что я никогда в серьез не рассчитывал даже на следующую зарплату. А когда пропиваешь последние хочется напиться до того чтобы тело перестало чувствовать и двигаться, до того чтобы кровь загустела как гудрон и встала, или напротив, разогналась до нездешних скоростей и сорвала резьбу с мотора; хочется до смерти.
Особенно если за стойкой ты один сидишь в обществе безумно равнодушных людей.
Они красивы гладкой современной красотой. Кисти их рук подвижны и многое объясняют лучше, чем четко акцентированная речь. Они обсуждают смешных израильтян и технические преимущества того или иного технического заменителя жизни. Они далеки от срока годности, они уверены, что жизнь не есть простая противоположность смерти. Девочки здесь никогда не признаются, что боятся этого зуда внизу живота, который наступает, когда очередной аккуратно небритый самец в очередной раз уходит через окно. Они никогда не признаются, что именно так пишутся их надрывные стихи. Мальчикам страшно даже приблизиться к той правде, что алкоголь не берет их лишь только по тому, что они заранее чувствуют освежающий холод пустой постели. Они не приблизятся к этой мысли лишь потому, что это лишит их той эрекции, которой они так славны. И нет мира завиднее.
Всякий кто когда либо пытался напоить бармена, знает, что каждую ошибку в своей жизни можно исправить, любую депрессию побороть и вообще со всем справиться, нужно только если решиться. С большой буквы, отказавшись от себя, шагнуть навстречу тому дымчатому силуэту самомыслей о себе. Полной грудью втянуть в себя обман и снова стать тем, кого кто-то любит.
И всякий кто хоть раз в жизни пытался умереть от голода, чтобы как можно мучительнее наказать себя за невозможность быть любимым, знает, что как только ты становишься самим собой, ты больше никому не нужен.
Продолжение в конце недели.