Светофоры мигали вразнобой и как-то совсем не искусственно. Ему даже показалось, что нет никакой матричности в этих электрических желтых вспышках. Было странно наблюдать, как весенний ветер, еще дикий и озлобленный, но уже учуявший свободу - метал по асфальту клочья целлюлозы и бесформенные куски материи. Ветер был независим, как всегда. А он - только в это утро, этот час, эту минуту. Наверное, впервые в жизни ему хотелось сорвать с себя кожу. Не в том брутальном виде, коим запачкан мозг всех адептов киногероина - просто и по-настоящему. Он только сейчас осознал, что Он - не его тело, оплывшее, слабое, возмущенное и доводимое до чувства неудобства при малейшем движении. Он знал, что ветер - его начало и суть. Слова, которыми он пытался описать свои чувства превращались в комки зимней слякоти - такие же бесформенные, бессмысленные и серые.
Как же скудна речь. Он улыбался и продолжал брести по унылым тротуарам прекрасного города, выстроенного из камня и стекла, но ожившего и одушевленного чувствами. Город был как он сам, город был как ветер - свободный, сильный, мудрый и уверенный в себе, но все это старательно маскировала защитная сетка мусорных баков, зловонных куч, мерзкой прозрачности автомобильных окон. Город тоже хотел разорвать эту паутину и вдохнуть, может быть впервые за тысячу лет. Вдохнуть ветер, несущий не слова, и не образы стесненных мозгов - вдохнуть чувства. Дышать всегда сложно, когда грудь сдавлена ремнями. Когда камень давит, когда ты к этому привык и больше не знаешь настоящего запаха свободы. Ты забываешь что такое вера и начинаешь доверять, ты перестаешь любить и занимаешься любованием, ты не чувствуешь боли - только плачешь от обид.
Переступая по камням брусчатки, словно по вулканическим островам странного архипелага, он улыбался своим мыслям - так, мнимо и бессмысленно, плетутся они внутри чего-то, что окутано триллионами нейронов и аксонов и так поспешно названного средоточием мысли. Как легко увидеть слабость в себе и как сложно признать её.
4 часа утра весны были первобытными. Они походили на вороных коней, пасущихся в свете фонарей. Кто-то выдумал секунды и замуровал в них время. Кто-то написал символ и отдал ему в рабство истину и смысл. И этот кто-то бредит, подгоняемый ветром, пьет его весенне-мусорный запах, пьянеет от букетов дыма, смол и сигарет. И становится собой, не понимая этого, но изо всех сил чувствуя.
Его имя не имеет значения. Его роль лишена смысла. Он такой же как все, а все - это он, растиражированный на гигантском ксероксе и подписанный в печать. Он набран мелким текстом на газетной бумаге вымышленного времени, он посажен в строку саркастического пространства и закован в букву тела. Эту букву писали невидимыми чернилами. И от этого он, как и миллиарды его собратьев - пусты и бессмысленны, хотя массово произведены и выставлены на лучших полках топовых магазинов. Но бессмысленные буквы, связанные в текст - всего лишь аппликация, гротеск, чей-то неординарный замысел и развлекательный ход.
В витрине макДональдса отражается крест небольшой церквушки, отделенной от царства больших порций только мелким кованным заборчиком. Так символично - желудочная и душевная сытость соседствуют, но борются за последователей, как два теннисиста на корте, разделенные сеткой. Напротив - горит неоном гипермаркет - Новая Мекка, символ и убежище эпохи, поэзия быта. Уходящая за стены этого грубого монстра бетонная дорожка теснится между геометриями коробочных ульев, огромных стеллажей живой библиотеки пустых и не связных букв. В этой библиотеке нет читателей - никому не нужен смысл повествования, все довольны формой. Все видят цвет в прозрачных чернилах.
Он чувствовал себя безликим сегодня (или это еще вчера?). Но глупая улыбка настойчиво мешала превратить этот дикий галоп мыслей и насладится чувством.
Ветер менялся. Теперь он перестал дуть и начал течь. Его струи заливали мысли, как костры, оставляя только дымящиеся головешки, да запах горелых газет. Потоки его прохладной воды превращали упорядоченный головой текст в абстракцию чернеющих островков - какие-то из них были зелены и прекрасны, а некоторые, явно вулканического происхождения, дымили сероводородом и метали клубы пара и пепла.
Он влюблен. Или любит. Так сказали бы буквы. Но сегодня в 4 часа утра впервые в жизни он разучился читать. Он больше не мог различать слоги, складывать их в слова и предложения. Он боялся текста, как древнего и могущественного демона, пылающего взглядом из под детской кровати.
Как же прекрасен был восход, лишенный смысла. Он рвал его глазами на куски и проглатывал прямо в душу. Он не могу насытится им. Запивая блеклые лучи струями ветра, он чувствовал в себе первобытное, и был счастлив. Мышцы его ног налились животной энергией, глаза светились, а улыбка превратилась в лукавый оскал. И он начал бежать. Мысли больше не тревожили его. В ноздри ворвались тысячи неведомых запахов. Он почувствовал как пахнут нагревающиеся окна, цинковые крыши и речной песок. Он бежал. Его тело брыкалось, как взбешенный мустанг. Одышка перекрывала доступ ветру, пот заливал свет солнца в глазах, а судороги мышц замедляли бег. Но он только ускорился.
Росшие вдоль шоссе пыльные каштаны превратились в мигающие стены серо-зеленой массы, выкрашенной рассветной гуашью. Такси, ползшие по своим кабаньим тропам, заботливо отмеченным пунктирными трещинами казались жуками-навозниками, вечно толкающими перед собой бессменный комок дерьма. Он вдруг перестал чувствовать тело и просто сорвал его. Как ненужную, провонявшую и почти истлевшую одежду. Под ней оказался он Сам. Совсем не такой, каким был в своем слоге, предложении и тексте. Он перестал иметь смысл, но впервые обрел вес и понял на секунду то, что никогда не забывается, но никем и никогда не может быть выражено, потому, что не помещается в рамки скрупулезно созданной грамматики. Он больше не был буквой, но стал образом.
Теперь, когда он почувствовал, что ветер стал отставать, а блики города превратились в мерное свечение - он увидел то, чего хотел. Свой дом. Уютный до слез и родной до боли. Дом стоял, залитый нежным, мягким светом, сплетенным из сумасшествия и ярости, плененного города и утреннего солнца весны. Дом стоял выше - на утесе. Там, где росла жизнь и стояла, повернувшись к нему спиной любовь. Она тихо пела что-то красивое и грустное, вешая выстиранные пеленки и прикрепляя их деревянными прищепками к засаленной бельевой веревке. Её руки были сильными и хрупкими одновременно, а голос тихим, но проникающим в каждый его уголок.
И тогда он взлетел.