(no subject)

Jan 03, 2018 17:27

Журнал я не веду, писать ничего не пишу, но прореагировать на прочитанное иногда хочется. Хоть вот так:



Я купил первую книгу Бориса Кудрякова «Рюмка свинца» в 1990 году в городе, тогда называвшемся Ленинградом, в книжном магазине под Земным шаром, балансирующем на швейной игле. В городе-оборотне, застроенном домами, отбрасывающими невидимые, тянущиеся во времени тени, городе, заселенном жителями, блуждающими в полутемных коридорах и по узким улицам, городе, из которого меня увезли почти в младенчестве, но где я успел узнать слова и звуки, и где жизнь моя, возможно, сложилась бы иначе. Я приезжал туда и останавливался в почти не знавшей солнца квартире с высокими потолками, откуда, спустившись по каменной лестнице, вывернув из двора-колодца и пройдя вдоль узкого замусоренного канала, я оказывался на широком, открытом свету проспекте. Именно там, в доме с глобусом, на втором этаже я купил эту книгу, лежавшую на прилавке в левом торце зала. То ли я уже знал имя автора, то ли покупал все попадавшиеся книги Ассоциации «Новая литература» - но ошибки не было, прочитанное попало именно в тот отсек сознания, который требовал такой прозы: черно-белой и шероховатой, выпадающей из ряда, вылетающей за рамки, пробивающей стену, построенную, чтобы в искусстве скрыть, спрятать - от меня спрятать! - всё неожиданное и необычное. Отвлечемся, отойдем в сторону - для меня, ортодоксально советского мальчика дыры в этой стене образовались много раньше - вне всякого самиздата - я читал пропагандистские книжки 60-х гг. с мутными репродукциями, и более поздние, с репродукциями пристойного качества. Эти книжки должны были разоблачать проклятых авангардистов, но становились источником информации. Завлекали перечислениями неведомых имен, взрывоопасными цитатами: забыл повеситься/ лечу америкам. - Запомнилось так, без союза, как обещание сокровищ, как пароль, переданный на ухо сезам. - И сокровища появились: толстый том с романом Белого, где мелькало красное домино, и расплывались на стене страшные пятна-профили, и таинственные стихи Хлебникова из глянцевой антологии, задающие пронзительный вопрос «поцелуев в жизни сколько?», и его же старые библиотечные тома, откуда я выписывал - мне, бабочке, залетевшей в комнату человеческой жизни оставить свою пыльцу на суровых окнах подписью узника… и еще в этот ряд попадали ранние веселые книжки Вознесенского, вышедшие когда он еще не вещал из телевизора и не комментировал в рифму все свои телодвижения и телодвижения партии и правительства… Событиями были выставка «Москва-Париж» и прочитанная книжка Заболоцкого - как утверждалось, сам поэт отобрал для нее иллюстрации, из Филонова, таможенника Руссо, Боттичелли. События были.
Сегодня это выглядит несколько анекдотично - как поиски клада по истлевшей карте с неверно переведенными надписями, возня с глиняными черепками - Пилите, пилите, Шура, они золотые! - По радио пели vanguard is dead, а для меня исторический авангард был жив и важен, и не для меня одного. - Авангард в том числе воспринимался как пример и образчик. - Позже я узнал теоретическое обоснование явления: феномен был понят как стиль, с которым можно работать. Репрессированные, как писал Михаил Берг, эстетики искали каналы для возвращения. Одним из таких каналов была проза Кудрякова, но эта проза одновременно авангард первой половины 20 в. отрицала, отрицала своим принципиальным не-романтизмом и пессимизмом, мрачным тоном. Старые авторы верили в будущее, как бы они ни относились к настоящему, грядущее светилось заревом, пусть очень часто тусклым и приглушенным. Для писателей второй половины века будущего не было, социальный оптимизм умер. Ненадолго очнувшись в 60-х, он очень быстро превратился в зомби, в родном отечестве руководимого главлитом и советскими редакторами. Кудряков жил в мире, где влияние государства выражалось в назойливом и пугавшем вниманием милиции и КГБ, подпитывавшем социальный абсурд, и на социальный абсурд проза Кудрякова опиралась. Но лишь опиралась - сквозь социальные мотивы прорастал кошмар жизни как таковой. Здесь самое время начать говорить об относительно недавно вышедшей, третьей книге Бориса Александровича, Гран-Бориса («Ладья темных странствий», НЛО, 2017), и если бы я писал рецензию, то приступил к этому, начав с краткого представления героя, с его ипостасей и регалий но я не пишу рецензию, и мне сейчас хочется вспомнить, что через полтора-два года после приобретения «Рюмки свинца» я познакомился и с автором. Его привез в Москву Руслан Элинин, привез и устроил ему небольшой вечер. Дело было в ЦСИ, где Руслан пытался организовать подобие регулярных литературных собраний (позже это осуществилось в библиотеке им. Чехова). Перед несколькими собравшимися Кудряков читал заумные стихи, выглядел человеком спокойным и уверенным в себе, знающим, что он делает и зачем; он был восточным мудрецом перед учениками-неофитами. Стихи были позже напечатаны в «Гум. фонде» (кажется, первая поэтическая публикация Б. А.), а после вечера мы поехали к Руслану в Болшево, где, в маленькой комнате коммуналки, Кудряков читал уже прозу. Ночь я провел на кухне, в компании с недопитой бутылкой водки и всеобщим приятелем Игорем Лобунцом. Игорь болтал без умолку, время прошло быстро, утром мы уехали (прихватывал мороз, тропинка петляла среди обледеневших кочек, потом тянулся автобус к переполненной электричке). Позже, в продолжение знакомства, Кудряков выслал мне в подарок всё ту же «Рюмку свинца», с комментариями к каждому рассказу. Пишу об этом не затем, чтобы пошло похвастаться близостью к классику (вообще-то, не существовавшей), а чтобы вернуться к очередной книге Б. А., предъявив претензии составителям, Кириллу Козыреву и Борису Останину. То есть что значит «претензии»? Козырев и Останин сегодня главные публикаторы текстов ленинградской «второй культуры», они были там, где меня не было, и не мне их поправлять, но вполне ясным почерком Кудрякова у меня в книжке написано, что рассказ «Последняя часть первая» это продолжение рассказа «Ладья темных странствий», а в энэлношном издании он ему предшествует. Вот и всё. Рассказы пунктирные, местами пронзительные, местами темные, герметичные, предполагающие интерпретацию и, возможно, вариативное понимание, но автор высказался определенно, а его высказывание или осталось неизвестно, или было проигнорировано.
Но продолжим о гипотетической рецензии. Ее следовало бы начать с сопоставления Кудрякова с Беккетом, каковое, насколько я понимаю, давно стало общим местом - во всяком случае, Алексей Конаков, автор предисловия (к которому я еще вернусь) пишет так. Можно предположить прямое влияние, но на языках Б. А. не читал, а в машинописных изданиях ленинградского андеграунда переводы «Трилогии» Валерия Молота появились в 1979 г., когда Кудряков-писатель уже состоялся. Совпадения с творчеством ирландца были очевидны, различия тоже: персонажи и Беккета, и Кудрякова существовали в пространстве мифа, но и Моллой, и прочие распадающиеся, галлюцинирующие организмы контактировали с социумом вскользь, а герои Кудрякова жили в обществе. Даже существа, находившиеся в условном пространстве его пьес, несли на себе несмываемый отпечаток коммунальной советской жизни - впрочем, в этих пьесах антиутопия сочеталась с пародией на антиутопию, абсурд с пародией на абсурд, социальность с пародией на социальность, и явным комическим компонентом (подкрашенным неизгладимым ужасом) они от сочинений Беккета далеки.
Далее можно было рассказать о повести «Встречи с Артемидой», в которой всё та же антиутопия соседствует с интерпретацией мифа (Артемида, например, предстает не только охотницей, но и хтонической богиней-матерью), а основным методом построения текста является сдвиг, сближение фантазии с осколками реальности. Можно отметить, что рассказы 90-х становятся жестче и прямолинейнее, а социальное в них стремится превратиться в сатирическое. Можно процитировать помещенное в книгу интервью 2003 г.: «вокруг тебя <словесный> вихрь, который надо уложить в текст», и далее «это выход к стихии языка, к «беспредметности». В этих словах - суть письма Бориса Кудрякова, не пользовавшегося языком как инструментом, а жившего в языковом потоке. И эти слова противоречит уже упомянутому предисловию А. Конакова, где сквозь множество остроумных наблюдений и построений проступает желание свести прозу Кудрякова к исключительно социальным смыслам, что завершается кодой: «Именно поэтому так важно читать сегодня Кудрякова: его тексты развенчивают заново сложившуюся мифологию брежневского застоя - якобы золотого времени <…> когда простой человек <…> был избавлен от экзистенциальных кризисов, порождаемых свободным рынком; <…>. В действительности поздний социализм отнюдь не располагал к спокойствию; он точно так же вызывал неврозы, психозы, мании и депрессии. Борис Кудряков избавляет читателя от многих (и модных) прекраснодушных иллюзий <…>». Трудно сказать, что здесь чудеснее и смешнее, дискуссия с умственно недостаточной убежденностью, что человек при «позднем социализме» был избавлен от неврозов и депрессий или утверждение, что художественная проза что-то там развенчивает и от чего-то предохраняет, почему ее и надо читать. Позволю себе оставаться при мнении, что литература, понимаемая как искусство, самодостаточна и читать ее надо для удовольствия, а вот в чем это удовольствие, в красоте слога, энергии течения слов, интеллектуальном напряжении или в чем-то еще - личное дело читающего, возникновение же этого удовольствия и есть момент понимания текста.
Конаков интерпретирует прозу Кудрякова как «отказ от говорения», при котором «разнообразие рождается из грезы о радикальной человеческой безъязыкости, за потрясающей лексической роскошью текстов угадывается тоска по тотальной аскезе речи», каковые греза и тоска в свою очередь рождаются из отвращения к позднесоветской реальности. - Однако сам Борис Александрович смотрел на вещи шире, и вопрос о рождении слова и о судьбе человека был для него более болезненным и более сложным. Один из самых известных рассказов, давший название сборнику, «Ладья темных странствий», заканчивается абзацем, отсылающим к пушкинскому «Пророку»:

Ночной туман лицемерно оросил слезами твое тело, чуть закрытое вязкой тиной. Под сердцем вспыхнул и погас образ возвышенной речи. Он хотел отблагодарить небо за тишину. Из груди иногда звуки. Именно они и были, похожие на клекот, ты уже не способен на слова, преодолев ту грань, за ней звук арры или круалл точнее передает чувства, чем «прекрасно». Ты забылся в обаянии исторгнутых звуков. Отдыхал долго. Козни поздней осени обыкновенно бранны. Осень, ужель судьба твоя так далека от разносудеб дней моих? Как повторяем, как презрителен, как пьян твой край и сер. Твой дом печален: трава запущена, не мною любим твой сад. Как редки встречи и пустынен берег. Мой сон был крепок, ты - здоров. Когда проснулись все, раззвездилась вода, то - отраженье, то - блеск прощанья неба с глазами и со словом, что довело весьма негладкою дорогой меня еще живого до дня, рожденного сегодня. Тень близится, за нею утро.

Переродившийся человек, прошедший через воду смерти, теряет дар слова и возрождается к новой красоте, красоте зауми, красоте беспредметности. Это путь расставания с болью человеческой жизни, путь в небо, путь в посмертное существование. Вместе болью уходит жизнь и слово, приходит ясность и тишина. Если в прозе Кудрякова и есть «тоска по тотальной аскезе речи», то она связана с тоской по несуществованию, с тоской по свободе от бремени человеческого.

чужие тексты, мои тексты

Previous post Next post
Up