Распад тоталитарного Советского режима породил дефективную демократическую Россию. Но эйфория начала девяностых быстро рассеялась перед лицом новых реалий. всего за несколько лет, благодаря горстке братков-бизнесменов, захвативших все привлекательные гос. активы, Россия превратилась из одной из самых влиятельных держав на планете в свою полную противоположность.
Используя пертурбации в позднесоветском и пост-советском обществе в качестве основы для своих произведений, Виктор Пелевин провел последнее десятилетие в создании работ исключительного юмора, красоты и мысли: 4 романа, повесть и множество рассказов. Его последний роман Поколение П (англ. Homo Zapiens (Viking)) рассказывает о карьере Вавилена Татарского, молодого поэта-неудачника, который становится копирайтером в набирающей обороты российской рекламной индустрии. Он адаптирует западные рекламные концепции под "пост-советскую ментальность", сталкивается с чеченскими бандитами, которые оказываются магами-суфистами, а также призраком Че Гевары, с помощью синтетических наркотиков постигает сатори, и оказывается вовлеченным в Шумеро-Масонский заговор по управлению "виртуальным" правительством России: трехмерными цифровыми манекенами на ТВ, чьи действия всецело подчинены сценарию. Сведя счеты с потерянным Советским прошлым и циничной реальностью обновленной картины мироздания ("основной экономический закон постсоциалистической формации: первоначальное накопление капитала является в ней также и окончательным."), Татарский начинает замечать отблески подспудной, неизменной и совершенной реальности.
Маг и, по совместительству, продавец ковров Гурджиев объясняет нам, что сон и пробуждение - одинаково субъективные состояния, которые равноудалены от объективной реальности, иногда именуемой Богом. Субъективное состояние "чтение Виктора Пелевина" с трудом поддается классификации. Оно похоже скорее не на пробуждение, а гиперреальный сон, который, несмотря на свою субъективность, приводит к не выразимой словами правде: что не только лужа отражает солнце, но и солнце отражает лужу, и в то же время оба этих утверждения неверны.
Leo Kropywiansky: Ваша писательская карьера началась во время распада Советского Союза, который открыл свободные просторы для литературы, даже несмотря на захват власти олигархами. Мог ли ваш второй роман, Омон Ра, учитывая его вольное обращение с Советской системой, быть издан пятью годами ранее, при Горбачеве? Или, например, Черненко?
Victor Pelevin: Вообще, я не думаю, что правильно использовать термин "период распада". Он подразумевает продолжительность этого процесса. Советский Союз рухнул в одно мгновение. Но даже в 1990, когда я писал Омон Ра, в Москве о таком никто даже подумать не мог. Не могу припомнить точные даты, но помню, что закончил книгу за несколько дней до того, как чаша Советов переполнилась. Так что это может быть последний роман, изданный в СССР. Безусловно, он мог бы быть выпущен в позднюю Горбачевскую эру, потому что Горбачев был именно тем, кто дал русским необходимую свободу слова. Остальные этого не касались. Времена Черненко это отдельная история - тогда за подобные вещи все еще можно было угодить в дурдом.
LK: Получается, Омон Ра писался с определенной уверенностью, что за это вас не закроют. Представьте: не было бы Горбачева и еще лет десять было бы время, вроде Брежневского или Черненко, как считаете, вы бы все равно писали Омон Ра, выпускали самостоятельно и закапывали во дворе? Или ему не суждено было бы увидеть свет?
VP: Ну, скажем так: Омон Ра писался с определенной увереностью, что автора уже закрыли. Во время работы над ним, я иногда боялся того, что делал. Но страх был скорее остаточным, как белый шум - в нем нет никакой реальной угрозы. Политический мотив в книге для меня был не особо важен. Я не писал сатиру на Советскую космическую программу, как говорили о книге в России и за рубежом. Это был роман о взрослении в мире, полном абсурда и ужасов. Россия была моей частью страшного мира, поэтому я написал книгу, в которой космическое путешествие - метафора всей Советской мифологии - стало декорациями. Книга посвящена героям Советской Вселенной, не только "космоса".
Отвечая на вторую часть вопроса, не знаю, что и сказать. Сослагательное наклонение оперирует абстрактной реальностью, но ни одна книга не была написана в такой реальности. Книги пишутся в конкретных обстоятельствах.
LK: Какую первую книгу вы помните из детства? Помните свою реакцию на нее?
VP: Первую свою книгу, как ни странно, помню. Это были "12 Стульев" Ильфа и Петрова - сатирический роман, написанный в раннюю Советскую эпоху. Очень смешная книга. Она также и очень хорошо написана - Набоков поместил ее на полке своего героя рядом с его собственным романом о шахматах, что значит довольно много, учитывая, как он относился ко всему Советскому. Я читал ее в 5 лет и тогда она мне вовсе не показалась смешной, но я все равно дочитал. Помню свое волнение и страх перед тем, как чудовищно сложна и опасна задача быть взрослым.
LK: Вы учились на инженера и начинали работать по специальности. Как и когда вы решили начать писать?
VP: К тому моменту, мне было за двадцать и я учился в аспирантуре. Мне в голову пришла забавная мысль о том, что тайные наследники Сталина все еще живут в системе подземных пещер и тоннелей под Москвой. Это была не первая такая мысль в голове, но то был первый раз, когда я решил ее записать. И пока писал, она превратилась в небольшой рассказ. Не могу сказать, что она была очень уж хороша, но мне понравилось то чувство, когда я ее писал - ничего подобного я еще не испытывал. Так я начал писать рассказы.
LK: Скучаете по инженерии? По конкретным задачам по сравнению с более широкими вопросами, которые связаны с художественной литературой?
VP: Не могу сказать, что скучаю. Может и потому что данный вид человеческой деятельности в России сопряжен с еще более открытыми (даже метафизическими) проблемами, нежели писательство.
LK: В Штатах, метафизика среди инженеров находит свое единственное явное выражение в форме логического позитивизма. В то же время, я знаю несколько инженеров, втайне балующихся оккультизмом. Я это воспринимаю, как естественную реакцию на будни, проводимые в границах замкнутного мироощущения. Как именно находят русские инженеры в своей профессиональной деятельности утешение их метафизической тоске?
VP: Единственный американский инженер, которого я встречал, был буддийским монахом в Корее, так что тут я не могу с вами согласиться. По поводу метафизики в профессиональной деятельности российских инженеров это вопрос другой природы. Чтобы объяснить, нужно вернуться к истокам этого понятия. Как известно, метафизика буквально означает "за пределами физики" на греческом. Это было основным обозначением для всего, что лежало вне относимого к физике, согласно работам Аристотеля. В России, учеба на инженера подразумевает несколько лет изучения теории физики: от механики и электричества до элементарных частиц. И это довольно глубокая, серьезная подготовка. После окончания института, тебя распределяли на какой-нибудь завод, где ты должен был работать три года (по крайней мере, так было, когда я был студентом и заводы еще работали). Потом тебе давали монтировку, ватник и ушанку, и доверяли руководство над тремя упоротыми совками (термин "работник" не подходит, они никогда не работали). И твоя задача - счищать наледь на заднем дворе. В этом заключалась метафизика инженерии в России. Я говорю в прошедшем времени, сейчас наледь уже никто не счищает.
LK: В 1992, Россия приватизировала несколько государственных предприятий. Граждане получили ваучеры, которые можно было обменять на доли прибыли в этих предприятиях. Это было на заре вашей карьеры, наверное, когда вы еще писали Омон Ра. Вы получали ваучер? Что вы с ним сделали?
VP: Да, получал (кажется, это было, когда я писал Жизнь Насекомых, но не могу сказать точно). Мистер Ельцин сказал, это моя часть Родины, что символично, она равнялась стоимости одной бутылки водки. Я отреагировал актом симметричного символизма: вместе со своим народом потратил его на выпивку.
LK: Через какое-то время после 12 Стульев, вы познакомились с работами Михаила Булгакова, которого вы указывали ранее в качестве главного вдохновителя. Какое из его произведений вы прочитали первым? Какой по-вашему главный урок, который вы усвоили для себя из его творчества?
VP: Первой моей булгаковской книгой была "Мастер и Маргарита". Что касается усвоенных уроков, боюсь, что нет таких, тем не менее, он перевернул все представления о книгах, которые были у меня до этого. Тогда я читал книги не для того, чтобы учиться из них. Наоборот, я часто пропускал занятия, чтобы почитать любимые книги. С Мастером и Маргаритой был как раз тот случай. Я читал его в 14, в библиотеке, пока шли уроки, книгу в СССР тогда не публиковали, но почитать было можно в литературном журнале с большими сокращениями. Не думаю, что мы извлекаем уроки из приятных нам вещей. Скорее наоборот.
LK: Да, вы конечно правы. Урок не самое лучшее слово в этом контексте. Как бы то ни было, новый взгляд на книги в 14 лет в конечном счете повлиял на вас, как писателя? Были какие-нибудь особенно тяготившие старые мысли, от которых та книга вас освободила?
VP: Это произошло столь задолго до того, как я начал писать, что нет никакой возможности определить степень влияния. Но впечатление она произвела фантастическое. В ней были чувства "не от мира сего". Эта книга была точно вне Советского мира. Черная магия любого тоталитарного режима основана на допущении, что он способен охватить и объяснить любое явление во всей его полноте, потому что объяснение это контроль. Отсюда и термин "тоталитарный". Так что книга, которая вытаскивает тебя из абсолюта "известных" вещей, она освобождает тебя, потому что рушится целостность объяснений, и чары рассеиваются. На какое-то время ты можешь смотреть в другом направлении, но этого времени достаточно для осознания, что все, виденное до этого, было галлюцинацией (тем не менее, то другое тоже может ей быть). Мастер и Маргарита была как раз такой книгой и тому, кто не жил в СССР, очень сложно объяснить этот едва уловимый эффект. Книги Солженицина были напрочь анти-Советскими, но они не освобождали тебя, они лишь подавляли тебя еще больше, объясняя тебе уровень твоего рабства. "Мастер и Маргарита", даже не пытаясь быть анти-советской, тотчас освобождала своего читателя. Не от фундаментальных представлений, но того гипнотического воздействия работы всей системы.
LK: Какие книги вам понравились больше всего за последнее время? Особенно интересно, есть ли среди них работы американских писателей.
VP: Не сказал бы, что читаю много прозы. Мне понравились "Пасторали" и "Парк Гражданской войны приходит в упадок" Джорджа Сондерса, но его лучший рассказ это “I Can Speak!™”, напечатанный в New Yorker'е. Нравится кое-что у Девида Фостера Уоллеса, планирую в один бесконечный день захватить его крепость "Бесконечной Шутки". Если говорить о старой гвардии, нравится Роберт М. Пирсиг. Персонажи его книг это скорее концепции, нежели человеческие существа, но при этом они меняются и развиваются, как герои в традиционных романах, это невероятно.
LK: Призрак Че Гевары появляется в вашей последней книге Generation П, выдвигая теорию о телевидении, как объекте в двух состояниях - (1) выключенном, тогда оно подобно любому другому объекту, то есть не более значимо для беспокойного ума, чем, скажем, камень, и (2) включенном, когда внимание зрителя обостряется до такой степени, что он становится "одержимым", "техно-модифицированным", "виртуальным субъектом", его собственное "я" исчезает. В августе 2000, на Останкинской телебашне в Москве случился пожар, который прервал эфир телеканалов на несколько дней, переведя всё телевидение в состояние объектов (1). Была ли заметна перемена в настроении москвичей в то время?
VP: Думаю, да. Люди нервничали и легко раздражались, как наркоманы без дозы. Но шутили об этом все равно много. Я к тому моменту уже долгое время не смотрел телевизор, поэтому личных проблем не испытывал.
LK: Большая перемена за последнее десятилетие - снижение влиятельности российской армии, которая была вынуждена вести тяжелую войну в Чечне даже тогда, когда боевой дух неумолимо падал, и ресурсы тоже были на исходе. Ваш отец, который, как я понимаю, умер несколько лет назад, был по профессии военный. Как он оценивал это снижение авторитета?
VP: Отец был довольно странным Советским военным и никогда не занимал влиятельных должностей. Он даже в Партию не вступал, что делало его белой вороной и сильно мешало карьере. Идти в армию было не его выбором: Советский Союз начал ракетную программу, когда он учился в университете в Киеве, и многих студентов из технических ВУЗов призвали служить в эту новую часть вооруженных сил, как офицеров. Твое мнение в то время роли не играло. Мне не доводилось путешествовать по закоулкам души отца, но думаю, что он никогда полностью не идентифицировал себя с Красной Армией, хотя и был хорошим специалистом. Ко времени кризиса, он больше был занят своим здоровьем, которое стремительно ухудшалось. Но я думаю, что, как и многие люди, которые провели в СССР всю жизнь, он был слишком потрясен его гибелью, чтобы воспринимать всерьез все последующие события.
LK: в Generation P, российское правительство изображено, как "виртуальное": трехмерные манекены на ТВ, чьи действия пишутся сценаристами. Такое устройство кажется особенно подходящим для описания правительства Ельцина, все то, что освещалось телевидением - финансирование олигархами и МВФ, многочисленные сердечные приступы и так далее. Как считаете, что-нибудь поменялось под руководством Путина?
VP: Феноменологически, любой политик это ТВ-программа, это не зависит от государства. Но если хотите сравнить государство, которое было при Ельцине с тем, что сейчас при Путине, я мало чем помогу. Не только потому, что не смотрю телевизор. Для этого нужен критерий оценки. Я считаю правильным тот, который определяет качество экономического регулирования государством, поскольку это его основная задача. Политика обычно в конце списка. Чтобы рассуждать, нужно понимать, хотя бы приблизительно, как работает экономика. В Западной экономике у тебя есть набор экономических показателей, который позволяет производить оценку даже не-специалистам. Всегда ясно видно, какой рынок - быков или медведей. Можно говорить: рынок быков - хорошее государство, рынок медведей - плохое государство (знаю, это сильное упрощение, но тем не менее). Но эти показатели к российской экономике неприменимы, потому что сама природа этой экономики иная. Суть российского экономического цикла в том, что рынок у тебя всегда свинский, это означает, что тебя не тронут, пока платишь свиньям. А иногда пиздят даже, когда платишь, потому что рынок действительно свинский. Российская экономика это измерение, в котором чудо получает повестку в суд и превращается в государственную тайну. Как можно сравнивать разные правительства, которые все это контролируют? Единственный критерий в данном случае - внешний вид министров: насколько ухожена бородка, цвет галстука и так далее. Но для этого нужно смотреть телевизор.
LK: Увлечение философией, в каком-то смысле, болезнь, как алкоголизм или наркомания, или собачьи бега, или любая другая зависимость. Интересно, каких философов Запада вы считаете достойными упоминания в первую очередь? В особенности, чувствуете ли вы родство с идеями Марка Аврелия так же, как мотылек Митя из Жизни Насекомых? Я имею ввиду того Марка Аврелия, который утверждает внутреннее Я, которое не может быть подвержено влиянию внешнего мира, кроме как по собственному согласию. Это повторяющаяся тема в ваших работах: первенство личного ума перед опасностями внешнего мира, не важно - Советского или того одичалого капитализма девяностых.
VP: Достойными упоминания в первую очередь, как вы говорите, в моей жизни являются Remy Martin и Jack Daniels. Благодаря им, я делал такие вещи, о которых и подумать не мог. Если всерьез, профессиональных философов я всерьез не воспринимаю, даже если и понимаю, о чем они говорят. Философия это самоходное мышление, а мышление, насколько бы изящным оно ни было, ведет только к углубленной своей форме. Безостановочные размышления лучше всего помогают нам, когда прекращаются, поскольку они являются источникам почти всех наших проблем. Насколько я могу судить, мысли оправданы в двух случаях: когда нас обогащают и когда поражают нас своей красотой. Философия иногда попадает в первую категорию - например, если пишешь "Философию Сжигания Жиров" или что-то вроде "Философии Безопасного Плавания с Акулами" - но это скорее исключение. Иногда философия может относиться и ко второй категории (также исключение), Марк Аврелий как раз тот случай. Я перечитывал одну его книгу много раз, когда был ребенком, но не уверен, что понимал его философию - меня просто пленила красота его духа. Кстати, где-то прочел, что у Билла Клинтона любимая цитата - из Марка Аврелия: "В хоромах тоже жизнь возможна по уму." [One could lead a decent life even in a palace.] Для меня, само понятие Западной философии, в отличие от Восточной, является весьма сомнительным и условным, хотя Бертран Рассел написал о её истории очень хорошую книгу. Этот ярлык предполагает, что твой разум начинает обобщать в иной манере, если меняет свое географическое расположение. Но как тогда классифицировать "Вечную Философию" Олдоса Хаксли - как Восточную или Западную? Для меня это понятие очень запутано. Нужно сначала определиться, прежде чем использовать его. Я предпочитаю термин ум. Думаю, вы абсолютно правы, когда говорите, что тематика моих работ это первенство ума. Но внешний мир это тоже твой ум, поскольку категории "внутренний" и "внешний" рождаются в уме. Ум это предельный парадокс, потому что если попытаться найти его, ничего не выйдет. Но если попытаться найти то, чем он не является, этого тоже не получится. Ум это главный интересующий меня вопрос, как писателя, и как личности.
LK: Думаю, утверждение, что ум не найти, но и не потерять, можно условно назвать "Восточным." Конечно, это так же чуждо для Франции эпохи Просвещения, как перец или картофель. "Западная" философия, чью позицию я берусь отстаивать ("безумство", как сказал Бертран Рассел), утверждает, что субстанция под названием "ум" все-таки существует, эта точка зрения была чудовищно настойчива долгое время, философы и читатели притягивались к неq, как мужики к бутылке или мотыльки к лампе, влияние её и сейчас настолько распространено, что можно решить, что это глобальное мировоззрение. Однако, как и алкоголь или собачьи бега, в конечном счете, это разочаровывает или по крайней мере имеет свои пределы. Так, Хаксли, Уильям Джеймс, Ницше и другие деятели широких взглядов стали изучать мысль "Восточную", которая была, как мне кажется, чем-то, вроде противоядия для них. Это приводит меня к следующему вопросу. Вы посвятили Дзен Буддизму уже несколько лет и ваши работы буквально пронизаны его влиянием. Как вы впервые заинтересовались буддизмом?
VP: Французский структуралист (довольно современное Западное направление мысли) мог бы сказать, что и "ум" и "субстанция" рождаются в дискурсе. Это очень похоже на позицию учения Мадхъямика Прасангика (древневосточную школу), что все объекты, физические и мысленные, включая "ум" и "субстанцию" - не что иное, как ярлыки, липнущие к разуму. С другой стороны, можно найти такие Восточные системы, которые учат, что разум имеет субстанцию, некоторые из них говорят, что это единственная существующая субстанция. За последние 3000 лет было столько разных мнений, что когда мы используем понятие "Западная философия", нам следует сразу же его переформулировать, вернуться к сущности этого термина, как сделали вы. "Западная философия" отчасти похожа на имя одного библейского властителя душ, который представлялся Легионом. В общем и целом, именно неопределенность темы позволяет людям говорить о Востоке и Западе в таком контексте. Когда предмет настолько неясен, можно говорить практически что угодно и это с большой вероятностью подпадет под то или иное существующее клише. Кто-нибудь скажет, что Восточная философия отрицает свое существование, в то время, как Западная притворяется, что существует. Разум попроще - как мой - добавит, что настоящая Западная философия умещается во фразу "money talks bullshit walks" ("деньги решают, пустой базар отдыхает"), а настоящая Восточная философия это "в конечном счете, деньги тоже отдыхают", подписанное мелким шрифтом под "деньги решают". Когда вы упомянули Францию эпохи Просвещения, возникла еще одна интересная возможность сравнить Западные и Восточные взгляды, благодаря различным значениям, которые закладывают в слово Просвещение. Знаете песню Ван Моррисона "Enlightenment, Don't Know What It Is?" Я подумал, из нее бы вышла прекрасная ария Маркиза Де Сада.
Меня заинтересовал буддизм - равно, как и другие религии - в детстве. В то время, религиозная литература была в СССР не слишком доступна, зато была масса атеистически направленной литературы и методологических руководств для преподавателей по научному атеизму. Их можно было найти в любой библиотеке, они описывали разные религии в таких подробностях, что их можно было назвать Советским аналогом "Многообразия Религиозного Опыта". Я читал эти книги на базе ПВО под Москвой, где проводил большую часть летних каникул. До сих пор не могу понять, зачем преподавателям-атеистам нужно было знать подробности Даосизма - наверное, чтобы противостоять ему в Московской области в случае эпидемии. Буддизм был для меня, наверное, единственной религией, которая не походила на проекцию Советской власти в область духа. И только спустя много времени, я понял, что все наоборот - Советская власть была попыткой спроецировать вымышленный рай на Землю. А буддизм был вообще вне этого порочного круга, было в нем что-то загадочно-волнующее и утешающее.
LK: Как я понимаю, вы уже несколько лет путешествуете по Азии, изучая буддизм. Какие страны вы посетили?
VP: Прежде всего, я не могу сказать, что изучаю буддизм. я не буддолог. Я даже не могу сказать, что буддист в смысле жесткой привязанности к конфессии или секте, следую ритуалам и так далее. Я изучаю и тренирую только свой разум, для которого Дхарма Будды - лучшее, известное мне средство; и это именно то, чем слово буддизм является для меня. И еще я полностью принимаю нравственное учение буддизма, поскольку это необходимое условие, при котором возможна практика. Но оно не сильно отличается от нравственных учений других традиций. Несколько раз я бывал в Южной Корее, принимал участие в буддийской практике. Я также путешествовал в Китай и Японию, но уже без прямой взаимосвязи с буддизмом.
LK: Содержание ваших работ - глубоко русское. В равной степени, они известны и популярны в Азии. Вы хотите всегда жить в России, или думали остаться за границей на более длительный период?
VP: Если вы говорите, что они глубоко русские, я не решусь спорить, хотя сам факт того, что вы понимаете, о чем я пишу, говорит об обратном. А может это значит, что нет ничего глубокорусского в жизни россиянина сегодня. Насчет заграниц, ну, все возможно. Я пока не строю планов.
LK: Уберем "глубоко русское", скажем проще, ваши работы "русские".
Логика - до знакомства с Россией или работами Виктора Пелевина - следующая: Пелевин - эмпирически русский - пишет о России - такой же эмпирической, поэтому, пока он полностью не сотрет свою личность из работ, они будут русскими. Вы считаете, что русская душа в наше время измельчала? Или вы имеете ввиду мнение иного характера, что у человечества нет смысла, и следовательно у России тоже?
VP: Я часто думаю, что логика это потерянное звено между проституцией и законом (если вообще признавать между ними разрыв). Логически, мой внутренний адвокат может утверждать, что ваши работы более русские, чем мои, исходя из следующих, полученных в нашем диалоге, доказательств: во-первых, к этой теме проявили странный интерес именно вы; во-вторых, вы чаще меня используете термин "русский"; в-третьих - к вниманию присяжных, пожалуйста - ваша фамилия более русская, по сравнению с моей (все равно что Крапивин для русского уха, тогда как Пелевин не значит ничего или, в лучшем случае, это я). Как бы то ни было, как говорил один бывший директор ЦРУ: "Слава богу, я не адвокат". Не буду спорить, что мои книги русские, потому что я с этим согласен. Но что значит - русская книга? Значит ли это погружение в дебри православия или веру в мессианскую роль России, или любую другую, всерьез воспринимаемую идеологию, как это обычно бывает на протяжении последних двух столетий? В этом смысле, не думаю, что подхожу, потому что никогда не вдохновлялся ничем из вышеописанного. Значит ли это следовать русской литературной традиции? Единственная реальная литературная традиция России это писать хорошие книги так, как никто не писал раньше, так что, если хочешь стать частью традиции, то ее отрицание - условие необходимое, но недостаточное. Если вы говорите об отражении уникального опыта русской жизни, то это просто иная комбинация тех же ингредиентов, которые составляют уникальный жизненный опыт Франции или Германии, это страдание и наслаждение, надежда и отчаяние, сострадание и высокомерие, слова любви, крики ненависти (простите, я сейчас Genesis слушаю) и так далее. Всем нам они знакомы, поэтому вы можете читать Антона Чехова, а я - Кинки Фридмана. Но чисто эмпирически, ваша жизнь это короткое мгновение, которое происходит прямо сейчас, нельзя воспринимать все ингредиенты одновременно. Можно их пережить (или описать) только в последовательности, одно за другим, что делает всю разницу между различными национальными образами жизни исключительно статистической. Она может иметь значение в жизни, но не в книге. И даже в жизни, она важна, только если ты сделал ее таковой. Так что в бытии русского нет ничего русского. Более того, никакой русской идеи также не существует. Как и любой другой. Если попытаться написать что-то длинное и последовательное о России, ничего не получится: даже если ваше первое предложение будет о России, то во втором и в третьем вы будете писать уже о чем-то другом. И в конечном счете, вы будете писать о себе. В своей жизни, я написал 10, максимум 20 предложений о России. Как и любой другой писатель на этой планете, я могу писать только о своем уме. Тем не менее, я понимаю, что самые трогательные наивные понятия часто становятся наиболее эффективными оружиями маркетинга, и когда невидимая рука дарит тебе Золотой Палец, вы вступаете в торжественную связь и поддерживаете полки внутреннего супермаркета до конца жизни. Учитывая это, так называемая идея - ничто, по сравнению с искренней верой в существование реальности.
LK: Тут я остановлюсь, чтобы заметить, что предпочитаю переводить свою исконно-славянскую фамилию, как "Имеющий отношение к крапиве (жалящего сорта)." Боюсь, мой следующий вопрос будет еще более некорректен, чем остальные. Задаю исключительно из искреннего интереса к ответу. Проза и поэзия используют слова - которые, по самой своей природе, ограничены - в попытке описать или по крайней мере указать на то, что словам не поддается. Ваши работы часто на это указывают. К примеру, Сирруф из Generation П замечает, что "откровение любой глубины и ширины неизбежно упрется в слова. А слова неизбежно упрутся в себя." Пока это ваше ремесло и средство к существованию, а ваши работы в значительной мере добились успеха в описании неописуемого, вы когда-нибудь представляли, что достигнете предела, когда писательство перестанет вас интересовать или будет вам больше не нужно?
VP: Я недавно закончил рассказ на эту тему: об ограничениях, навязываемых словами. Это была моя попытка переписать "Письмо лорда Чандоса" Гуго фон Гофмансталя. Тема очень интересная. Сама идея, что слова по своей природе ограничены, исходит из сферы слов и состоит из слов. Если ты говоришь, что есть что-то, о чем нельзя сказать, ты себе противоречишь, потому что уже говоришь об этом неописуемом предмете. Единственная разница - используешь слово "невыразимый" или "неописуемый", чтобы об этом говорить. Думаю, "невыразимое" является единственным в своем роде односоставным оксюмороном.
Слова никогда не смогут упереться в себя, поскольку у них нет никакого "себя". Их относительное существование, как объектов, появляется только в вашем разуме и их значение и эмоциональный заряд могут заметно различаться в зависимости от человека. К чему именно они могут сводиться? Слова это единственный способ взаимодействия с разумом, а разум это тоже слово и можно только сталкивать одно слово с другим. Однако, это не значит, что за пределами слов ничего не существует. Но оно существует вне слов только когда мы молчим об этом с самого начала.
Что касается предела, когда писать станет неинтересно - я достиг его через пять минут после того, как начал писать свой первый рассказ. Но к шестой минуте, почувствовал, что снова заинтересовался. Если мы примем это за мой цикл, я прохожу эту точку примерно двенадцать раз каждый час, посвященный письму. Так что представлять мне не нужно, я и так знаю это очень хорошо. Но этот предел никогда не бывает последним. Думаю, последних пределов вообще не существует. Жизнь сучится, а потом умираешь. Сучится смерть, потом рождаешься. Писательство очень похоже, так как проживаешь множество коротких жизней внутри своей, более долгой.
Ссылки по теме:
Оригинал