Резиденция Höga Кusten. Возвращение

Aug 24, 2020 23:47

Иманд (52) - Анна (49)

Утро, должно быть уже не раннее, но тихое и сонное, как бывает в начале осени - с полушалками тумана на мокрых кустах за неплотно занавешенным окном. День не спешит наступать, медлит, теребит сквознячком штору, нерешительно заглядывая в спальню: спят, не спят? Уходящая ночь шепнула ему, что те двое на широкой постели в пуховых волнах угомонились только перед рассветом, так и не разняв рук.

Женщина спит, припав щекой к плечу мужа. Сон склеил уголки красиво очерченных губ, положил лиловые тени под глазами, рассыпал по подушке спутанные кудри.
Рука мужчины покоится на ее плече со сползшей бретелькой. В мягком одеяльном коконе ему видны полуобнажённые груди, притиснутые друг к дружке как спящие голубки. Меньше недели прошло с того дня, когда любовь наконец пересилила горе, но пока ничто в их жизни не стало как прежде. Даже объятия.

Они отвыкли думать о чем-нибудь, кроме своей потери, и сейчас впервые за многие месяцы Иманд позволяет себе отвлечься. Мысль его улетает в безмятежное «давно» - в их первый сентябрь. Они женаты без году неделя, вокруг субтропики, но то утро тоже выдалось волглым, бессолнечным. Над теплой мелководной лагуной висела соленая дымка, мокрая листва гибискусов блестела как навощенная.

В спальне совсем светло. Окна настежь, и йодистый дух океана мешается с ароматом превосходного кофе, который он пьет, сидя в постели, удобно откинувшись на подушки. Волосы после душа еще не высохли и слегка завиваются на кончиках - сам он не видит, это Анна ему говорит, взбивая и укладывая пальцами влажные прядки. Прикосновения ее рук так приятны. Он отставляет пустую чашечку в сторону, и блаженно жмурится. Шелк купального халата, надетого на голое тело, сминается складками, скользит по коже.

- Хочу посмотреть на тебя - можно? - запинающимся полушепотом спрашивает она и храбро встречает его чуть растерянный, недоуменный взгляд. - Можно?
Конечно они уже видели друг друга голыми, но сейчас Анна не о том. Ей хочется рассматривать его - любоваться без помех и отвлечений, трогать всюду, узнавать во всех телесных подробностях, запечатлеть в сознании каждую его линию, черточку, изгиб. Она не знает, как объяснить ему это свое желание и смотрит в глаза - горячо, просительно.

- Да, - говорит он, берясь за пояс халата и ясно сознавая, что дело не в вульгарном любопытстве к другому полу, интерес Анны адресован не мужскому телу вообще, но ему - лично. И этот робкий интерес, исполненный нежности и внимания смущает его, как не могло бы смутить даже самое бесцеремонное разглядывание. Он одновременно польщен и сконфужен. Анна по-своему истолковывает его реакцию, и решительно спускает с плеч сорочку из воздушного маркизета: «Пусть мы будем на равных».

Наблюдать за женой, благоговейно изучающей его с головы до ног, за тем, как она то шаловливо, то с милой серьёзностью прикасается к нему ладонями, пальцами, губами, иногда наклоняется, целуя в самые неожиданные места, или может, пробуя его на вкус (он не спрашивает) - изысканное удовольствие. Иногда она задаёт вопросы: «Напряжение всегда означает сексуальное желание?», «Ты устаёшь, если оно длится долго?». Вздыхает: «Жаль я не художник, мне бы хотелось нарисовать тебя в этой свободной позе».

Это не лесть. Иманд понимает, чего ей хочется: художник, скульптор, воспроизводящий любимые формы, знает тело иначе, глубже, чем самый пристальный наблюдатель. Анна хочет запечатлеть этот образ в себе, через себя, а не сохранить отдельно - на картинке или фотографии.
Такие «сеансы любования» повторялись потом много раз: «Хочу посмотреть на тебя... можно?» Ей не надоело: «Разве можно пресытиться красотой? Ты - произведение божьего искусства». Может, она проснётся сейчас и опять это скажет. Она поворачивается на спину, подставляя ему наспанную персиковую щеку с размытым пятном румянца, сладко жмурится и зовёт: «Иди ко мне...»

Потом они завтракают: Иманд - горячей кашей с сухофруктами, Анна - творогом, политым каштановым мёдом. Тем временем погода налаживается, солнце теснит низкие облака, зажигает алым куртинки кизильника, которым обсажены садовые дорожки, живит пышное разноцветье астр и георгинов на клумбах. Впереди у них целый день: спешить некуда.
- Чем хочешь заняться? - Иманд придвигает к себе вазочку с орехами, к которым пристрастился в последнее время. Анна тоже запускает туда пальцы, выбирая пекан и любимую макадамию, предлагает:
- Пойдём грибы искать?

В начальную пору их знакомства слово «грибы» означало для Анны всего лишь скучные шампиньоны. То, что растущие в лесу грибы тоже едят, казалось странным - зачем? Они же… дикие. Иманд, знать не знавший о ее предрассудках, как-то привёз из сосняка над заливом полную седельную сумку лисичек и отдал их на кухню, прося приготовить в сметане. Поданные с молодым картофелем, лисички навек излечили Анну от скепсиса. Лесные грибы - позже она распробовала и боровики, и маслята - сделались её излюбленным лакомством. А их собирание - редким удовольствием.

До чего же славно неспешно бродить по лесу, раздвигать ясеневой палкой порыжелую жесткую траву, ворошить лиственную прель и хвою, и - ой! смотри-ка! - породистые замшевые или маслянисто-блестящие скользкие шляпки (это же самое вкусное в грибах, да?). И денек выдался как по заказу - тепло и сыро.

***
Они идут в сторону озера, держась берега Ландышевого ручья, любуясь змеистой, крапчатой от россыпи камешков на дне шкурой воды. На Анне высокие сапожки, сборчатая полушерстяная юбка и такой же жакет с отворотами из мягкого плюша. На волосы она повязала шёлковый шарф, перевив длинные концы замысловатым похожим на цветок узлом. Иманд подвернул рукава свободного джемпера цвета корицы и повесил на локоть круглую корзинку, на дне которой лежат чешские пирожки-бухты, начиненные сладким маком, и розовые осенние яблоки.
Грибов попадается немного, в основном маслята, зато молодые и крепкие с млечно-желтеньким исподом, на радость Анне не успевшие зачервиветь. Потеснив домашний припас, она деловито складывает находки, любуясь влажным глянцем шляпок, с наслаждением вдыхая сырой грибной запах.

В обеденный час, преследуя говорливый ручей, они выходят на заросшую иван-чаем опушку соснового бора. И там, среди доцветающих лилово-розовых стрелок замечают полускрытое деревянное строеньице - лесной домик для детских забав Соланж и Оскара. Когда-то тут было любимое местечко малышни, где можно всласть побеситься на приволье. Поваляться на травке, плюхнуться с ликующим визгом в холодный ручей, налопаться черники и пугать друг друга синими зубами и фиолетовыми языками, скармливать костерку пахучие шишки, глядя как медовые искры уносятся в вечереющее небо, провести ночь под крышей, через оконце в которой видны звёзды, а утром бегать за бабочками по росе, вымокая до самых трусишек.

Эти робинзонады длились лет пять-шесть и кончились с отъездом тринадцатилетнего Малыша в Женеву. В последние годы домик одиноко стоял на опушке, навещаемый лишь шмелями - они ползали по тёплым дощечкам среди колеблемых ветром верхушек иван-чая - в сладостном шмелином раю.
Под низкой крышей их встречает уютный зеленый сумрак и узкие солнечные дорожки на присыпанном хвоей полу. Откидные полки с мягкой обивкой заботливо укрыты непромокаемыми чехлами. Передвижной столик сложен и убран в стенную нишу, но раскладывать его незачем, пирожки можно съесть и так.

Они садятся рядышком, но корзинка остается пока стоять в стороне. Тишина заброшенного лесного приюта прорастает как щели травой давно умолкнувшим детским смехом, звонкими голосами, счастливым визгом.
Анна с немыслимой остротой чувствует возле себя сына, словно он вот тут рядышком - сидит с ними, так близко, что можно сомкнуть пальцы на его невидимой руке, но этого ни в коем случае нельзя - табу. Искушение опрокинуть все ведомые ей законы этого мира, парализует равный ужас: коснуться пустоты - и коснуться руки.
А Иманд? Он всем существом ощущает прямо противоположное - не отсутствие Малыша, а невозможность его присутствия. Так не приходят только мертвые дети - земля держит.
Оба молчат, чтоб не ранить друг друга, но Анна чуть слышно прерывисто вздыхает и отворачивается, будто бы осматриваясь, а на самом деле, чтоб скрыть набежавшие слёзы.

- Не надо, - в спину ей тихо говорит муж. - Не отворачивайся, не надо.
И тогда она с облегчением утыкается всхлипнувшим носом ему в грудь. Ей удается не расплакаться. Еще одно усилие воли, и голос звучит спокойно без надрыва:
- Нельзя всё время убегать от этого - от связанных с Малышом мест и вещей, от того что мы чувствуем. Боль так и будет с нами, пока мы не сумеем пережить ее до конца и понять, зачем она. Мы держим себя в руках, но это совсем не помогает.  Кажемся спокойными, будто бы готовыми вернуться к жизни, а сами даже прикоснуться друг к другу без чувства вины не можем.
В ответ он крепче обнимает её: «Ведь всего полгода прошло...»
- И девять дней, - откликается Анна.
Господи, да она дни считает!

- Но что, по-твоему, нам нужно понять? - он покачивает жену в объятиях. - Зачем горе, депрессия? Разве в них есть какой-то смысл?
- Он даже не слишком запрятан, - в грудь ему говорит Анна. - Депрессия - само слово подсказывает: в нас подавлено что-то очень важное, чувства...
- Чувства? - Иманд пожимает плечами. - Не замечал.
- Конечно! Мы как калеки, с детства привыкшие обходиться… не знаю… без руки, например, и уже не замечающие недостачи, - она выплевывает слова как горькую пищу. - Живем, отрезанные от своих естественных реакций. Вот прямо сию минуту, сидим здесь и стараемся скрыть боль, тоску, вытесняем ее из ума - нет? Думаем об одном, но не говорим вслух. Делаем вид, что просто так сюда зашли, перекусить.

- Ты и без того всё грустишь, я не хотел огорчать.
- И я не хотела. Это делает нас приятными в общении и награждает депрессией.
- По-твоему, воспитанные люди, не желающие нагружать своими страданиями окружающих, калеки?
- Если воспитание подавляет и искажает чувства так, что мы задыхаемся от них, не умея дать выхода, то да.
- Ты преувеличиваешь.
- Нет. Помнишь, как сердился Малыш в детстве, когда ограничивали его свободу, не давали своевольничать? Даже любимой няне Мэй от него доставалось.
- Как он спихивал её со стула, - с невольной улыбкой припоминает Иманд. - А та угощала его изюмом, против такого подкупа Малыш не мог устоять.

- Вот так и начинается. - Дети чувствуют враждебность, когда взрослые ограничивают их экспансию. Они возмущаются, протестуют - это естественно. И недопустимо. Ребенок должен знать границы, слушаться, а не бузить, когда ему говорят «нельзя». И взрослые учат детей подавлять в себе этот негативизм - внушениями, угрозами, изюмом - вынуждают отказаться от мятежа. Так устроен механизм подавления.
- Да что плохого в том, что ребенка учат сознавать свои эмоции и владеть ими?

- Его не учат сознавать и владеть, - угрюмо возражает она. - Ему внушают, что слушаться - хорошо, а злиться - плохо, стыдно. Вспомни себя. Тебя так замечательно этому научили, что гнев, который вызывали в тебе другие, ты всю жизнь обращал против себя, - Анна смотрит ему в лицо с печальной лаской. Он молча отводит глаза.
- Сначала ребенок отучается выражать свое негодование, а потом отказывается и от самих чувств, отрицает их у себя. Можно… я продолжу? Или тебе слишком тяжело?
- Продолжай.

- Нас учат не замечать чувства, которые есть, и выражать те, которых нет. Учат любить людей (всех подряд), быть некритично дружелюбными, улыбаться. Мы должны быть «приятными» ради удобства окружающих. Наша благожелательность, веселье - включается и гасится, как лампочка. Они не настоящие, мы уже сами не отличаем фальшивую приязнь от подлинной. Наш протест гасят в зародыше, нашу симпатию убивают подделкой… а ты спрашиваешь, что в нас подавлено!
- Если я признаюсь, что места себе от тоски не нахожу, боюсь остаться наедине со своими мыслями - тебе что, легче станет? - неожиданная злость и досада прорываются в дрогнувшем голосе.
- Нет - тебе. У нас обоих есть эти чувства, и мы вправе испытывать их, выражать.
Да как, как их выражать, когда настолько больно, что не решаешься дать себе волю!
- Не знаю… - он подавляет этот внутренний вопль, скрещивает руки, обхватывая себя за локти, замыкаясь. - Не уверен.

- А горе, по-твоему, зачем? - болезненный разговор все же волнует его. - Это же просто реакция психики на потерю - нет?
- В смысле, пустая трата нервов?
Он морщится:
- Звучит грубо, но… какой в нем смысл?
- Горе - это цена, которую мы платим за любовь. Представь, что можешь выбирать: пережить всё, бывшее от рождения Малыша до его смерти, или вовсе не иметь сына?
Он не то кивает, не то просто опускает голову и долго сидит так, пока не высохнет кипящая влага в глазах.
Анна не делает попыток обнять его, утешить - он не ищет сочувствия, и то, что жена понимает это, уважает его желание не поддаться жалости к самому себе, рождает в нем теплое чувство признательности.

Ветер, слетевший с верхушек сосен, стукнул шишкой по крыше, с шорохом промчал по опушке и запутался в зарослях иван-чая. Длинные былки цветов закачались вразнобой, роняя белый пух, солнечные зайчики запрыгали по стенам. Где-то вблизи сварливо закричала сойка, в глубине бора ей откликнулась другая. Звуки лесной жизни наконец вывели их из печальной задумчивости. Оба ощутили голод и с преувеличенным энтузиазмом приступили к корзинке: Иманд захрустел яблоком, Анна разломила пухлый пирожок - рассыпчатый мак сахарно заблестел на изломе - и протянула половину мужу.

Еда утешает и успокаивает их, приводя в равновесие мысли и чувства. Анна права, жуя, думает он, нужно набраться храбрости и встретиться со своими муками «за столом переговоров» - найти общий язык. Спросить себя: почему я не решаюсь думать о нем, видеть его вещи… почему боюсь разрыдаться, если начну вспоминать, как он спал у меня на руках, попыхивая во сне губками, будто отдуваясь, зажав между щекой и ладошкой обмусоленное печенье, как пахли солнечной пылью волосы у него на макушке?.. Как жить с этой памятью?
Вслух он говорит это иначе, едва узнавая свои растрепанные чувства, «причесанные» цензурой рассудка: мол, честный диалог с собой поможет объединить сознательный и бессознательный аспекты психики.

- Да, - соглашается Анна, мысленно восстанавливая все его умолчания: «...сознательный и бессознательный аспекты» - господи боже! Что же ты прячешь за этими словами? На что не можешь смотреть, не сходя с ума от горя? И сможешь ли когда-нибудь…
Она не спрашивает, откусывает поочередно от пирожка и от яблока - вполне машинально, занятая поисками правильных слов: давай поможем себе - откроем эти замурованные в нас образы, воспоминания. Позволим им жить рядом с нами вместо того, чтоб хоронить внутри. Выпустим боль наружу, чтобы она снова могла стать тем, чем была всегда - любовью, благодарностью.
Слова звучат сумбурно, но она видит понимание в глазах мужа.

На обратном пути Иманд находит семейку мясистых боровиков, и этот трофей они с торжеством укладывают на травяное ложе, постеленное поверх маслят, чтобы прикрыть липкие шляпки от сора. Жаркое из лесных грибов, суп, ещё и на соус к картофельным крокетам останется. Они идут рядом, теснясь на узкой дорожке, и болтают как встарь о своей добыче, ощущая облегчение, принесенное  разговором. Закат над сквозными черными кронами сосен разливается холодно-красными широкими полосами - к близкому ненастью.
- Смотри, - говорит Анна, - небо, будто клюквенный кисель ело, и губы не вытерло.

***
Ночной дождь уютно стучит в окна спальни. Анна в батистовой пижамке, поджав ноги, сидит на постели и изучает свой блокнот с рабочими записями, делая пометки желтым маркером. Распущенные волосы свесились кудрявым крылом вдоль щеки и, читая, она машинально накручивает локон на палец. Эту картину Иманд видит, входя в спальню.
- Готовишься? - спрашивает он, подразумевая ежегодное обращение Ее Величества к Госсовету.

Анна смахивает кудри за спину и рассеянно кивает:
- Вот думаю, как бы понагляднее эту цифирь подать.
Иманд подсаживается к ней, вникая в аккуратные выписки из экономических обзоров, и предлагает:
- Сделаем буклеты-раскладушки: с одной стороны данные по отдельным секторам, а на обороте - сведем их в общий график с динамикой по кварталам.
- И разошлем заранее, чтоб посмотреть успели, - подхватывает Анна. - И еще, знаешь… - нерешительно продолжает она, - хочу попросить Тодхайма* дать комментарий.

- Кого? - не веря ушам, переспрашивает Иманд. - Кристера Тодхайма?
- Да он, слава богу, один у нас, - вздыхает жена.
- А не боишься, что он тебя в пух и прах разнесет?
- Ну, положим, не меня, а экономическую стратегию, - уточняет она. - И смотри, у нас устойчивый рост в тех секторах, куда скоро, лет через десять-пятнадцать, будет перенесен центр тяжести. Если тут есть просчеты, Тодхайм с радостью ткнет в них носом - это неприятно, но отрезвляет. Какой бы одиозной фигурой он ни был, старик часто оказывается прав, хотя никто не любит это признавать.

Притаскивать работу в постель - дурная привычка Анны. В прошлом Иманд не раз пенял ей на это, но потом махнул рукой, научился, не входя в конфликт, течь вместе с событиями, направляя их изнутри: поговорить с женой о том, что её волнует, погасить рабочие проблемы в ее уме, и плавно перевести диалог на личное.
Он и сейчас собирается сделать то же, но медлит, не зная как подступиться к теме. Фраза, обронённая Анной, что они без чувства вины не могут даже прикоснуться друг к другу, не идет у него из головы. Потому, что это правда. Но почему они чувствуют себя виноватыми, словно делают что-то недолжное?
Отложив блокнот, Анна по-своему помогает ему: «Хочешь, свечи зажгу?» - это звучит как приглашение к интимному, и он согласно кивает.

Розовые и желтые огоньки, распространяющие аромат лайма и вербены, дополняют мягкое освещение спальни. Она садится напротив:
- Жаль, я не умею читать твои мысли.
- Ты бы удивилась, - чуть смущённо замечает он, желая скорее извиниться, чем заинтриговать.
В ответ она целует его в любимое местечко чуть ниже губ там, где щека особенно мягкая.
- Ты сейчас чувствуешь себя виноватой? - он коротко взглядывает на неё и сразу отводит глаза.
- Виноватой - за счастье целовать тебя? - она опять делает это.
- Хочу понять, почему, - упрямо говорит он, не поддаваясь ласке. - Если мы виновны, то в чем? Если нет - почему чувствуем вину?

- Потому, что секс и смерть тесно связаны, - тихо говорит Анна. - Это две самые табуированные темы. Даже люди широких взглядов, затрагивая их, прибегают к иносказаниям. Вместо «он умер», скажут «он нас покинул», «приказал долго жить». Даже о собственной смерти говорят экивоками: «если со мной что-то случится...» И о сексе то же: «занялись любовью». Любовь тут не причём - она может включать и секс, но всё же обладает другим качеством. Секс и смерть - «неприличные» темы, обсуждать их, значит, эпатировать окружающих.

- Потому, что это интимное?
- И потому, что между ними есть глубинная связь. Это два полюса одного явления: секс ведет к рождению, рождение - к смерти, смерть уже заключена в сексе - одно без другого невозможно.
- В каком-то смысле секс противоположен смерти.
Анна устало прислоняется к подушке:
- Секс - самое жизнеутверждающее занятие на свете. Занимаясь им, мы… - она мается в поисках подходящего слова: предаем? - нет, не то. Отворачиваемся? - какая-то доля истины...
- Оставляем его позади? - подсказывает Иманд.
- Да. Ложимся в постель, обнимаемся и мысленно просим прощения у нашего мальчика за то, что мы больше не с ним - мыслями, сердцем. Мы выбираем друг друга, жизнь, будущее - а он остается там. Один. Навсегда.
У неё сухие блестящие глаза. И руки, терзающие край пижамы.
- Я тебе душу разбередила…

Он не отвечает, ложится на спину, смотрит в потолок, пережидая, пока отступит горячая волна, прихлынувшая к глазам. На память приходит одна из последних верховых прогулок с Оскаром - еще до болезни. Паутинно-прозрачный сквозной от солнца лес, голые ветки в оправе инея, звонкий стук копыт по мерзлой дороге и слегка осипший мальчишеский голос, важно толкующий о математическом моделировании лингвистических структур. Иманд узнает, что без них немыслима современная обработка информации: машинный перевод, многоязыковой поиск в базах данных, генерирование и распознание текста. Сын увлеченно сыплет терминами: «двухуровневая модель морфологии», «…анализ афиксальных морфем», «Ой, прости, увлекся…» «Ничего, расскажи еще. Хочу послушать тебя».

Ему интересен этот повзрослевший человек - его сын (куда подевался мальчик, которому он пел про лесных человечков и сажал к себе на плечи?). Иманд смотрит сбоку: русый завиток за ухом, пробивающийся пух над обветренной губой, острый кадык между складками шарфа. Вот оно - их с Анной продолжение: беспечно ослабив поводья и размахивая рукой, стремится вместить всю сложность языка в свои волшебные формулы.

Они переходят ручей вброд, ломая стеклянистый лед, и углубляются в лесок, полого сходящий к берегу залива. Их провожают стайки хохлатых свиристелей, перелетающих с переливчатым свистом от одной рябины к другой. С залива тянет гудящим ветром, впереди, в редких просветах за стволами, ворочается на жестком каменном ложе серое море. Пора возвращаться, но прежде они устраивают привал на солнечном склоне ложка. Откупоривают термос с крепким чаем, хрустят захваченным из дому печеньем.

Безмятежность зимнего дня, скорое Рождество, настраивает мысли на особый лад.
- А мечта у тебя есть?
- Есть. Только не про математику, - Оскар подставляет опустевший стаканчик под дымящуюся темно-янтарную струйку из термоса. - Хочу, чтоб у меня получилось, ну... как у вас с мамой. Где берут таких девушек, пап?
У них мужской разговор по душам. Чай весь выпит, сидеть холодно, пора в обратный путь, но когда еще случится такой денек.

Не зная, как выбраться из воспоминаний, Иманд делает то, чего прежде никогда себе не позволял: все так же глядя в потолок, облекает свою боль в слова. И когда, запнувшись, умолкает на середине фразы, Анна кладёт прохладную ладонь ему на лоб.
- Расскажи еще.
Цепочка из слов, как след шагов, пройденных навстречу, сокращает расстояние между ними. Монотонно шлепает дождь за окном, потрескивают свечи, собственный голос кажется глухим и отстраненным, но произносимое вслух смиряет горькой отрадой саднящее сердце.
Досказав, он без сил прикрывает глаза.
- Хочешь спать?
- Нет, хочу побыть с тобой, - повернувшись к ней, за миг до поцелуя говорит он, заглядывая в зеркальную глубину глаз и находя там то же, что и всегда - свое отражение.

-----------------------------------------
*Кристер Тодхайм - оппозиционный экономист, обладатель ядовитого ума и одиозных взглядов; предложил альтернативную стратегию экономического развития страны - высокоэффективную, но идущую вразрез с традиционной социальной политикой.


Previous post Next post
Up