Ты можешь меня упрекнуть, что я нарушила нашу договоренность выкладывать хотя бы одну главу в конце каждого месяца. Но ты был в отъезде и без устойчивой связи, и я воспользовалась этим, чтоб не отвлекаться от работы над «Дипломатом». Вчера я его закончила. Обещаю, что следующую главу выложу в конце июля и таким образом на некоторое время вернусь «в график», который в сентябре, если мои планы осуществятся, нарушится снова.
Иманд (49) - Анна (46)
- Не хочу, чтобы он уезжал, не хочу… - повторяет Анна монотонно, гипнотически раскачиваясь, - не хочу, не надо, он не вернется…
Через горестный частокол этого «не хочу» не продраться никаким доводам - она их просто не слышит. И скорее всего права: если Оскар уедет - они уже не увидят его живым. И все же Иманд садится рядом с женой, обнимает за плечи, заглядывая в глаза - сухие, расширенные, пустые.
- Родная моя, приговоренному к смерти не отказывают в последнем желании.
Оскар приговорен. Врачи единодушны: неоперабельная глиома убьет его - при нынешней динамике это вопрос нескольких недель, в лучшем случае трех-четырех месяцев. Все испытано: волновая терапия, медикаментозная, попытки вооружить иммунитет натасканными на врага свежими армиями клеток-убийц. И единственное, что врачи могут сказать теперь шестнадцатилетнему парню - это «иди и умри». Ничего не поделать, возраст такой - опухоль в его гениальном мозге растет вместе с ним.
Полгода назад он пожаловался на разлитые головные боли по утрам.
- Это из-за того ушиба, да мам?
Оскар с детства обожал лошадей (увы, без всякой взаимности). В тот день он самонадеянно направил своего добродушного скакуна к барьеру, но «взял» его без коня - перелетел через голову и приземлился на той стороне, крепко приложившись затылком. Встал, потер вспухшую шишку, ругнул дурашку-Пегаса, да к вечеру и думать забыл о своем кульбите. А месяц спустя начались боли.
Анне только пожалуйся на здоровье - всех на уши поставит! Домашние над ней втихаря даже посмеиваются. А тут вроде и волноваться не о чем: ну болит с утра голова у мальчишки - так ведь не сильно болит, и проходит скоро. Дело молодое, перерастет. Сам Оскар тоже беды не чуял. Рак мозга?! Разве может такое быть - с ним? Ведь это же лечится, да? Он не может умереть! Не может жизнь быть такой глупой и бессмысленной. Зачем тогда его дар? Ведь если талант, значит, ты призван к чему-то и должен жить, нет?
Он с детства был не как все. И первым это заметил дядя Томаш: «Давайте, - говорит, - сделаем тест на количественное чутье». Родители только плечами пожали: «Зачем? Он и считать-то еще не умеет». Оказалось, и не надо считать. Перед трехлетним Малышом на экране на миг появлялась россыпь мигающих точек желтого и синего цвета: «Каких больше?»
Они смотрели на экран все вместе - тоже пытались определить. Сначала было легко: 5 и 11, 22 и 13. Но чем меньше становилась разница: 7 и 8, 12 и 14, 26 и 25 - тем чаще ошибались взрослые. Малыш не ошибся ни разу. Вот так все и началось.
Анна всегда за него дрожала. Инаковость сына попеременно внушала ей то гордость, то страх, то тревогу: здоровье хрупкое, школу слишком рано окончил, чересчур много занимается - когда же жить? А если не корпит над расчетами - пацан пацаном. Допоздна с книжкой в постели валяется, рубит в фарш виртуальных монстров, сражается с отцом на корте, да в конюшне пропадает. А шуму-то вокруг его работ сколько! Мать волнуется: зазнается парень. Ну да, испортишь его, как же! Хвалят? Угу. Ругают? А чего говорят? Ему как раз оппоненты нужны. Будущность Оскара мнилась ей то блестящей, то трагичной - назовите ей хоть одного счастливого гения! Но будущего у сына не оказалось вовсе.
Самые ужасные страхи, гнездившиеся по углам души, вырвались на свет, окружив дрожащий разум гибельным частоколом: степень злокачественности, клеточная атипия, прогноз выживаемости, неоперабельная локализация… Невозможно представить, что все это имеет отношение к их еще вчера здоровому мальчику.
Неделю за неделей они живут в том странном мире, куда попадают родители обреченного ребенка. Реальность будто отодвинулась от них, сделалась призрачной, а люди, населяющие ее, кажутся расплывчатыми тенями. Единственное, что существует теперь в их мире - душный страх, подстегиваемый безнадежной всепоглощающей любовью, превратившейся в кровоточащую рану.
Хуже всего ночами. Днем можно бороться - тормошить врачей, принимать лекарства и процедуры, снова и снова надеяться. А ночью она… они оба - лежат без сна и смотрят в разные стороны. Говорить нет сил. Да и о чем?
И она ночь за ночью вспоминает одно и то же, всё - с самого начала. Головокружительную нежность дождливого сентябрьского вечера на краю света среди сосновых лесов, и как она уснула потом в колыбели его рук. А зимой на 18-й неделе - первый робкий толчок под ребра, она ойкнула и накрыла живот ладонями: а ну, маленький, давай еще! И тот будто услышал. Вначале весны они даже смеялись потихоньку: футболист, что ли растет? Живот у нее был - про такой говорят, пузо на нос лезет - так и ступала павой, не видя земли перед собой. А как Малыш на свет торопился - прибавил акушеркам седых волос! Для чего все это было? Чтоб теперь грызть подушку от отчаяния, которое останется с ней навсегда?
А Иманд - о чем он думает, глядя в потолок? О том, как шипели влажные сосновые иголки в костерке, который он запалил после дождя на берегу залива. Земля, смоченная шальным ливнем, высушенная ветром и беглым лучом, лоснилась от солнца. Не так сыро было, как ветрено - Анна закоченела совсем. Он и набрал смолья - хорошо занялось, затрещало, душистым дымком окуталось. А иголки эти - Анна их нарочно в огонь бросала, приговаривала: «Ты послушай, они как море шумят!» Он присел на корточки, глядя сквозь пламя и жар на взлохмаченные седины моря, и стал слушать. Она пристроилась рядом на куче сухого лапника и ласково ткнулась виском ему в плечо. У этого костерка они и намечтали Малыша.
Когда прогорело - дождь опять засобирался, и они решили срезать путь: пройти немного берегом до узкой тропы, круто забиравшей к югу - так мили полторы выгадать можно. Правда, по уступам лошадей пришлось вести в поводу. У подножья скал бешеным прибоем играло море, волны в шапках снежной пены с пушечным грохотом рушились на берег, жадно глодали песок и камни, таскали туда-сюда спутанные водоросли, ил и гальку, которая гремела и скрежетала в их влажном гуле.
Камни у них под ногами были скользкими от водяной пыли, рассеянной в воздухе - все вокруг дышало вольной свежестью моря. Анна шла, тихонько напевая что-то себе под нос - он не разбирал слов, но мелодия и ему запала на ум. Потом на тропе - он держался в отдалении, чтоб мокрые ветки не хлестали - песенка все вертелась в голове, незримо соединяя их. Глядя на мелькавший между кустов вощаной блеск Анниного плаща, он мечтал о той минуте, когда они окажутся дома, в сухом тепле спальни, и дождь всю ночь будет усыпительно шуршать по стеклам. Так все и было: горячая ванна, ужин, постель…
А потом - уже зимой Анна, припевая что-то знакомое, шила у окна, и пятнышко солнца как кошка лежало у нее на коленях, ластясь к округлившемуся животу.
- Что ты поешь? - прислушиваясь, спросил он.
- Да так… привязался мотивчик.
Она оказывается и сама не знала - то ли слышала где-то, то ли сочинила.
- Ты его уже пела.
Она и того не помнила.
И тогда он рассказал ей про химба. Живет, мол, в пустынях Намибии близ границы с Анголой такое племя - ходят голиком, поклоняются священному огню и духам предков. Когда женщина химба хочет ребенка… она просто решает, что ребенок будет, и с того дня начинается отсчет его жизни. Неважно, когда он потом родится - жизнь уже началась. Будущая мать садится в тенечке под деревом и ждет, что в ней «зазвучит» песня этого ребенка. Потом она выбирает мужчину. Замуж девочек выдают рано, иногда прямо с рождения, но секс и отцовство с браком мало связаны, так что женщина сама находит ребенку отца. Совершая зачатие, они поют, приглашая дитя. Когда приходит время рожать, женщина обучает песне повитух и родных. И потом во все важные моменты жизни от младенчества до старости соплеменники поют его песню. Ушибся - поют, подрался - поют, женился - опять поют. Даже если натворит дел, окружают и поют ему, чтоб вспомнил, кто он есть и откуда. Когда человек умирает, уже все племя знает его песню и поет для него в последний раз.
- Это выдумка? Легенда? Не племя, а прямо народный хор!
- Нет, это правда. Я был там, видел.
- Как они поют?
- Да. Мы там неделю жили - не совсем в деревне, в гостевом доме рядом. Однажды парни подрались, и один другого сильно поранил. А у химба любое пролитие крови запрещено, даже убойный скот не закалывают, а душат. У нас бы за такое судили, а они окружили этого разбойника и стали напевать, знаешь, как ребенку - стачала потихоньку, потом громче - мужики, старухи, девчонки… все.
- А он?
- Сначала вроде убежать хотел, потом повалился на землю, стал кататься, землю грызть, сперва молча, потом завыл - а они уже во всю глотку пели!
- И все?
- Да. Его даже пальцем не тронули.
Теперь он смотрит в потолок, мучая память… как там Анна пела? Спросить ее? Только душу ей разбередит - мало она плачет? Сам должен вспомнить. Снова и снова он мысленно идет по скользкой тропе, внизу бушует седогривое море, и голос Анны взлетает вместе с прибоем. Он чувствует в своей голове силу одновременно материальную и духовную - в виде физического напряжения и волевого импульса, силу, способную побороть печальные обстоятельства или даже вовсе отменить их. «Я вспомню» говорит он себе, внутренне подразумевая «я одолею».
Сочетание мышечного напряжения и волевой инициативы - его давнее проверенное оружие в борьбе с собственными мрачными фантазиями. Засилье воображаемых несчастий - как всякий конструктивный пессимист он склонен воображать худшее - Иманд привык побеждать мысленно повторяемой фразой: «Этого никогда не будет!» Еще раз, твердо с внутренним убеждением, как бы ставя заслон на пути пугающих образов: «Этого никогда не будет!» И сейчас он снова пускает, в ход натренированную мысль как стрелу в цель, превращая думание в воление: я вспомню, я преодолею. Мысль - это сила.
***
Оскар жил с болезнью наперегонки. Нет, он умирал конечно - как умел, без всякого опыта умирания, первый в семье, не обманываясь ни посулами ремиссии, ни внезапным приливом энергии, сменявшим приступы слабости, ни странной легкостью в обессиленном теле. Он узнал - как знакомца в лицо - смерть в жилах, и принял ее. А дальше что? Умрешь ведь еще не завтра - сидеть и ждать? Боли, лекарства - это все понятно, а умище-то куда девать? Раньше он над одним математическим парадоксом бился, решил бы наверно, да вот болезнь…
Тело предает его - руки-ноги не слушаются, разладилась координация. Не может пройти, не зацепившись за косяк, не споткнувшись, не свалив чего-нибудь по пути - его несет как пьяного! Писать - мука, пальцы будто чужие, читать - в глазах «снег». Но можно ведь диктовать, и проверять записанное на слух. Он и занялся, сначала помаленьку - чисто чтоб отвлечься от постоянного диалога со своим разрушением. Потом увлекся - нащупал путь, как золотую жилу, пошло дело! Успеть бы! Если врачи правы, дней осталось всего ничего - нужно спешить. Очень-очень спешить. И тогда он взмолился: «Пустите в Женеву - к дяде Томашу, к тем, кто понимает!»
***
Оскар уехал сразу после Рождества. И вовсе не умер там, а даже наоборот - воспрянул не только духом, но и измученным телом. Опухоль почему-то перестала расти, а к середине весны даже уменьшилась немного. «Я уже почти не падаю, - хвастал он, и уточнял с конфузливым смешком, - а вот всё вокруг…» Спустя неделю: «Вот земля подсохнет, махнем с дядей Томашем в Альпы». «Верхом?» «Ну-у… как стану на стул садиться с первого раза…»
Анна, с жадной надеждой вглядываясь в похудевшее большеглазое лицо, слушала ломкий голос, и уж не знала, каким богам кадить. Да еще весна пришла светлая, дружная. Она так мощно и неотвратимо пронизывала все, к чему прикасалась, что в смерть не верилось совершенно - будто ей вовсе не было места в мире, охваченном жизнью, как пламенем.
Свой семнадцатый день рождения Оскар проведет дома. Работа, вернувшая его к жизни, идет к концу. Томаш говорит, это - триумф! Статья уже разослана рецензентам - отзывов ждут со дня на день, но пока никакого шума, просто маленькая домашняя вечеринка. Самолет уже в небе, и Анна счастливо хлопочет в гостиной, составляя букеты из весенних цветов. Иманд находит себе дело рядом с женой и, вооружившись маленьким ножом с серповидным лезвием, срезает колючки со стеблей роз, чуть слышно мурлыча что-то себе под нос. Иманд - напевает? Ну все, теперь солнце встанет с запада! Ему что петь, что голому канкан на столе плясать!
- Ты веришь, что это поможет?
- Не знаю, - он не смутился, не удивился вопросу. - А ты?
- Нет, - с состраданием говорит она. - Уже нет. Раньше думала, если делать что-то такое... ну будто я верю, что это спасет: молиться, быть доброй, то Вселенная будет милосердна ко мне. Такой негласный договор: я буду вести себя хорошо, а ты меня за это не обижай. Даже себе не признавалась, что верю, но условия блюла. Это успокаивало, будто я владею ситуацией. А потом заболел Оскар. И мое тайное соглашение провалилось. Нет никакого договора. Я всю жизнь себя обманывала.
- Да я не жду ничего.
- Нет, ждешь! Надеешься на силу песни, как те дикари. Как индийский факир стараешься зачаровать змею-судьбу мелодией. Веришь, что так можно управлять ею.
- Ну допустим. А тебе-то что? Боишься, что рухнувшая иллюзия похоронит меня под обломками?
- Не хочу, чтоб ты разочаровался.
- Да поздно уже.
Вот так, взял и перевернул разговор - она только рот раскрыла: поздно?! Значит, и ты... Стыдно быть такой невнимательной к душевной жизни близкого человека, и Анна, ища себе оправданий, тут же нападает на него с претензией:
- Вечно ты скрытничаешь!
Он понял. Хмыкнул себе под нос, взял из коробки на полу новую розу, и опять стал колючки срезать. Вот ведь какой: никогда не стегнет ее в ответ ни словом, ни взглядом!
- Когда родилась София, ты была ближе к смерти, чем Оскар за все это время. И я как идиот до последнего верил: ну должно же случиться чудо! В счет моих заслуг - былых и будущих. Сам-то я ничего не мог, даже накормить тебя. Ты засыпала с ложкой во рту, помнишь?
- Нет.
Где-то на задах памяти смутно брезжит мяуканье Софи в полумраке, прозрачные трубочки (капельницы?), тянувшиеся к ней сверху, тошнотворный молочный запах.
Бросив на столе недоделанный букет из белых и лиловых фрезий, Анна прижимает к себе его голову, гладит по волосам - кто еще его пожалеет? Роза, которую он так и не выпустил из рук, упирается ей в колени, мнется о подол.
- А потом что?
- Потом... да некогда было в соплях киснуть. Раз нельзя взять судьбу в союзники, ну и ладно. Не пропал же я до сих пор, не пропаду и впредь. Чувство беспомощности перед лицом мира - самое честное, и естественное. Но и наши попытки его заглушить нужны - иначе как жить?
- А песня - тоже попытка?
Он с досадой опускает глаза. Все-таки надо быть правдивыми друг с другом, иначе зачем вообще о таком говорить. И рассказывает все до конца: как зимой, сам не зная зачем, старался вспомнить ту мелодию. А теперь она нет-нет да и просится на язык. Не то чтобы он всерьез верит, чай не дикарь, но если разобраться… разве это не способ настройки на человека, внутренней связи с ним - нет?
- Давай вместе, а?
В их смущенно колеблющиеся голоса вплетается доносимый ветром бой башенных часов.
- Это что, полдень уже? - Анна оглядывает рассыпанные по столу фрезии. - Вот безобразие! - очень довольная говорит она. - Через полчаса самолет сядет, а у нас еще конь не валялся!