Иманд (57-58) - Анна (55)
Резиденция Höga Кusten
Ясным октябрьским полднем Анна сажает тюльпаны, сидя на корточках у перекопанного цветника. Обложенная садовым инвентарем, обставленная ведерками и корзинками, она похожа на деловитого ребенка в песочнице. Сверяясь со схемой узора, достает из ведер мокро сияющие луковицы и кладет в узкие ямки. Потом припудривает их золой, постукивая пальцем по ребру совочка, и посыпает песком прежде, чем укрыть землей. Подол ее серого передника в пятнах марганцовки - с луковиц капает, волосы выбились из под косынки, щеки разрумянились на холодке - ни дать ни взять простушка-садовница.
На перекопанный цветник падает длинная тень. Обернувшись, она всплескивает руками:
- Ты встал! Тебе лучше?
- Давай, погуляем, пока солнышко, - Иманд бледно улыбается. Поверх свитера с высоким горлом он накинул легкую куртку. Анна еле удерживается от панического «застегнись, тебя опять продует!», и, придерживая поясницу, встает.
- Болит? - участливо спрашивает он.
- Нет. Но я не хочу, чтоб заболела, - добавляет с грустным смешком. - Мы с тобой как два инвалида.
Ее рабочая одежда, нарукавники и перчатки остаются лежать на скамейке, а сама она, запахнув под пояс длинный отороченный мехом кардиган, подает руку мужу.
Обойдя кучу елового лапника - «А это зачем? - Для тюльпанов, чтоб не померзли» - они идут по дорожкам мимо отцветающих хризантем и уж последних в этом году роз, еще горящих чахоточной красой под пологими почти не греющими лучами. Совсем скоро с них срежут листву и бутоны, пригнут стебли к земле, закрепив скобами, и укроют на зиму.
Взяв мужа под руку, Анна не столько опирается, сколько поддерживает его, примеряясь к медленному отяжелевшему шагу - чуть быстрее, и он уже задыхается. Ничего, им некуда спешить. Главное, он встал на ноги - после стольких кошмарных недель, хотя временами казалось, этого никогда уже не случится.
***
Тогда стоял безоблачный август с долгими рдяными зорями. До поздних сумерек, настоянных на мяте и душице, посвежевших от росы, носились они верхом по полям, звенящим от страстных кузнечиковых песен. Потом долго пили чай на веранде - усталые, разгоряченные, счастливые, смотрели в звездное небо. На юге, низко над горизонтом сверкал Сатурн, чуть левее и выше, затмевая его, слепил алмазным блеском глаза царственный Юпитер. Но смотрели-то они конечно на северо-восток - на радиант «звездного ливня», обшаривая взглядом пространство между лучистой Капеллой и ломанной W Кассиопеи. Было время Персеид - земля летела сквозь пыльный шлейф древней кометы Свифта. Серебряные искры метеоров дождем сыпались с плаща Персея-Горгоноубийцы - успевай только загадывать желания.
Травный ветер тянул с ночных полей. Анна зябко ёжилась, кутая плечи в шерстяной палантин, удивлялась: «Тебе не холодно?» - он так и оставался в одной тонкой рубашке с закатанными рукавами - энергичный, веселый, еще не остывший после скачки. Они сидели одни посреди мироздания, овеваемые душистым ветром - звезды падали, высокий небесный огонь ярче разгорался над спящими борами, кузнечики вдохновенно наяривали - ну как тут уйдешь?
- Представляешь, - блестя в темноте глазами, говорил он, - мы летим на своей голубой планетке вместе, со всей галактикой, и раз в год задеваем хвост этой кометы. Наш путь вечен и необратим - мы никогда не вернёмся в эту точку Вселенной, и неужели на этом необозримом пути мы никогда никого не встретим?
Под утро, когда на юго-востоке взошел Орион, Анна опомнилась.
- Смотри, вон уже Бетельгейзе видно! Рассвет скоро, а мы еще не ложились! Будем завтра в дороге носом клевать.
- Что-то мне душно, - странным, будто не своим голосом, проговорил он, вставая, шагнул к двери и вдруг, схватившись за косяк, без звука сполз на пол. Очнувшись, пробормотал растерянно: «Голова кружится…»
И конечно никуда они не уехали. Диагноз - двусторонняя крупозная пневмония - поставили через день, когда он уже головы от подушки поднять не мог, а в бившем его сухом кашле появилась характерная «ржавая» мокрота.
В организме Иманда, прежде переносившего «простуду» на ногах, болезнь произвела сокрушительный разгром. К приступам кашля и трепавшей его день-деньской лихорадке, добавилась взрывная боль в груди, отдававшая в живот при попытке вдохнуть глубже. Антибиотики нисколько ему не помогли, только привели дела в окончательное расстройство. К вечеру третьего дня Анна обратила внимание на странный лиловый румянец, пятнами горевший на щеках. Он часто надрывно дышал, раздувая крылья носа. Дали кислород - дыхание освободилось, хрипы ушли, но наутро цианоз усилился, лихорадочно блестевшие глаза окружила тусклая синева, влажный лоб принял фиолетовый оттенок. Жесткий надсадный кашель напрасно драл горло.
День ото дня больному становилось хуже, и Анна, прикованная к его страданию, встречая измученный взгляд, твердила с ободряющей улыбкой, презрев очевидность: «Скоро станет легче», «Ты поправишься!» И смотрела, напрягая душевные силы так, точно силой взгляда могла победить вредоносных пневмококков, разрушающих его легкие.
Как-то ночью, проснувшись от его невнятного бормотания, она не сразу поняла, что муж бредит. Алые флаги лихорадки по-прежнему рдели на щеках - жар не спадал одиннадцатые сутки, держась у сорокаградусной отметки. Сбитая экстренной инъекцией температура, днем опять неумолимо поползла к сорока, сознание путалось, интоксикация нарастала. Частый слабый пульс едва прощупывался. К острой дыхательной недостаточности добавилась сосудистая - резко упало давление, возбуждение сменилось апатией, жар - ледяным потом, сердце слабело. Надвигался кризис. Ждали худшего.
Больной лежал в забытьи. Изнуренное болью тело под тонким одеялом утратило естественную плавность линий и своей оцепенелой неподвижностью напоминало скорее посторонний предмет, чем живой организм. Временами это длинное худое тело конвульсивно изгибалось, словно под пыткой - губы раздвигались в мучительной гримасе удушья, и зубы с костяным стуком пытались ухватить ускользавшую тонкую ниточку воздуха. Пропитанное страданием серое с гранитным отливом лицо с заострившимися отверделыми чертами, казалось чужим. Отупев от тревог и бессонницы, Анна смотрела на выпуклые синеватые веки, лиловые провалы щек под скулами, слушала громкое, частое сипенье в горле. Взять его за руку, безвольно лежавшую поверх одеяла, она не решалась - от жара даже самые бережные прикосновения причиняли боль. «Как… кожу… содрали…» - выговорил, собираясь с силами перед каждым словом. Когда еще мог говорить.
Бесконечное бдение, долгая праздность вблизи длящейся катастрофы сделала ее преданность похожей на равнодушие. Душа давно разорвалась от жалости и больше не могла исторгнуть ни слез, ни мольбы. Час за часом, охваченная безотчетным ужасом, она только и делала, что прислушивались к его хрипению. Наконец, устав сидеть, поднялась, подошла к окну - душистая теплая тьма стояла за опущенной шторой, но лето уже отгорело. И, отмечая ход времени, передвинулась к югу, пылающая трапеция Ориона. Любовник зари всходил, как и тогда, но теперь зловеще-красный зрак Бетельгейзе показался ей дурным предзнаменованием.
Ночь переломилась удушливым кашлем. Анна кинулась к постели. Голова с растрепанными волосами бессильно моталась по подушке, из трещины в сухих, обметанных лихорадкой губах, сочилась кровь. Грудь ходила ходуном, под пижамой выпукло обозначились распираемые дыханьем ребра. Анна пыталась удержать эту болтавшуюся на тонкой шее голову, как-нибудь помочь его отчаянным усилиям втянуть в зацементированные лёгкие хоть глоток воздуха. Судорожно сжимаясь под натиском агонии, она не плакала - молча обливалась слезами в бездумном отчаянии и не замечала этого. Иманд открыл мутные глаза, дико взглянул на нее, узнавая - губы дернулись в оскале улыбки. Новый спазм сотряс тело, раздирая легкие, и сразу каменная тяжесть затылка мертво придавила ей руки - он опять впал в беспамятство.
К рассвету жар сменился обильной испариной, прядки волос на лбу слиплись от пота. Осунувшееся лицо выделялось на сырой наволочке светящейся матовой бледностью, дыхание стало реже, спокойнее. Благодетельный сон наконец сморил его. Он проспал до обеда и очнулся от жажды.
С той ночи началось мучительно медленное возвращение к жизни, отличавшееся от болезни лишь отсутствием сильного жара и приступов удушья. Шли недели, а его все знобило по вечерам, одышка и упадок сил не проходили.
Он почти не вставал с постели и ел слишком мало - на такой кормежке скоро не окрепнешь. Пища казалась безвкусной, и, утолив первый голод, он отодвигал тарелку. По совету семейного врача - доктора Фогеля, ему давали лёгкие питательные крупяные отвары, это поддерживало организм, но и только.
Пятнадцатилетняя София, едва ей разрешили приехать, лисой вилась вокруг отца, не оставляя попыток соблазнить его чем-нибудь вкусненьким:
- А кнедлики - это ж пух, а не кнедлики, даже Соланж не устояла, а ведь она мучного в рот не берет! А соус, о-о-о! Не хочешь? Тогда булочки «бабушкин кашель» с ванильным кремом, а? Все-все, поняла: кашля тебе и своего хватает. Ну от молочных-то коржиков ты не откажешься - краешки будут хрустеть, обещаю! (И хитрый взгляд на Анну: «Да, мам?»)
Приезжала на подмогу и Соланж, частично взявшая на себя обязанности матери в столице. Вываливала ворох свежих новостей и приветов, дотошно вникала в предписания врача, подбивала отца выйти на воздух в сад, и, убедившись, что ему не одолеть лестницу из-за одышки, в следующий раз привезла кресло-каталку. Нет, ну а что? «Ничего, - буркнула Анна, увидев этот хромированный вездеход, - а то ты отца не знаешь!» Иманд ничего не сказал - взглянул на дочь такими глазами, что слов не понадобилось. Однако неуместный энтузиазм Соланж высветил то, что каждый думал пока про себя: что если ущерб, нанесенный болезнью, необратим? Вдруг он так и будет теперь ковылять, задыхаясь?
Идя навстречу своему страху, Анна прямо спросила об этом доктора Фогеля, выйдя с ним в соседнюю комнату сразу после очередного осмотра.
- Слишком медленно поправляется? - недоуменно переспросил врач и пожевал губами, подыскивая слова поделикатнее. - Видите ли, в его возрасте…
- Что? - она возмущенно вскинулась. - Да ему нет и шестидесяти!
Пришибленная этим аргументом, Анна уставилась на дверь спальни, только теперь заметив, что она неплотно закрыта и испугавшись, как бы муж не услышал - этого еще не хватало! Она поскорей придавила створку ладонью, и слова герра Фогеля: «Но на пятьдесят девятом году не стоит ожидать бодрой динамики…» достигли ушей больного только частично.
Зря Анна волновалась. Услышанное не задело его. Да, на днях ему стукнуло пятьдесят восемь, и, по мнению сорокатрехлетнего доктора, он - пациент «в возрасте», проще говоря, старый (что мы, девочки, кокетничать и прятаться за словами?). Как и по мнению дочери, притащившей ему по доброте душевной инвалидное кресло. Но Анна - Анна его стариком не считает (вон как взвилась - только что не покусала добрейшего герра Фогеля), и ради нее он встанет на ноги. А годы… что ж, годы, в отличие от старости, вещь объективная, но не они, а болезнь, которую он еще не до конца переборол, принесла ему трясущиеся коленки и липкий пот по всему телу от малейшего усилия. И Соланж права - он залежался, ему действительно пора на свежий воздух.
***
Из кресла на террасе, где целые дни ведет растительную жизнь выздоравливающий, открывается позлащенный солнцем сад и обширная панорама лежащих за ним холмистых полей и сизых перелесков. К креслу придвинут столик с книгами, художественными альбомами и теплым питьем в термосе, где, смотря по настроению Анны, может оказаться кисленький морс, душистый травяной чай или даже компот из собранных Софией лесных ягод.
Время от времени он поднимается и, переждав сердцебиение, медленно ходит туда-сюда вдоль резного парапета, держась за него рукой, преодолевая головокружение и дрожь в ослабевших мускулах. После передышки (навалившись грудью и локтями на парапет - из сада Анне кажется, будто он нагнулся, разглядывая ковровый цветник внизу) прогулка возобновляется - благо просторная терраса занимает почти половину южного фасада. Пройдя назначенные себе двести шагов, он дает телу отдых, с каждым днем все менее продолжительный, нахаживая таким образом до обеда около километра.
Раз за разом закаленная воля поднимает с места и, понукая, гонит вперед как измученного раба, собственную бренную оболочку. С этим рабом иначе нельзя, с ним не потолкуешь: тело глухо к просьбам, его не волнуют ни наши резоны, ни даже собственная выгода. Оно как пришелец чужих миров, как голотурия какая-нибудь, беспощадно-равнодушно ко всему, и жаждет только покоя. Остается одно: подчинить.
В предвечерние часы опять поднимается температура, силы оставляют его и, завернувшись в плед он дремлет или неподвижно сидит с книгой, глядя мимо страниц, на красноватые, как остывающие головешки лета, стволы сосен. Это вовсе не вялость и апатия, напротив, он ощущает блаженную свободу от усилий, которую дают вещи удобные и привычные, как это покоящее его кресло. Удовольствие еще усиливается от того, что ему и не нужно вставать, куда-то идти - он рад этому как трудяга, который проснувшись в несусветную рань, вспоминает, что нынче воскресенье и опять счастливо зарывается носом в подушку.
Его послеобеденный досуг слагается из множества приятных мелочей: ласки закатного луча, горьковатого аромата цинерарий в терракотовой вазе, соблазна спелых груш и персиков, заботливо поставленных под руку. Час за часом, день за днем он пропитывается сонным шепотом листвы, гулом ветра в редеющих кронах, жестяным блеском луж после ночного дождя, небом, омытым солнечной лазурью - так яблоко наливается сладостью на солнце. Взгляд его неподвижен и словно затуманен, как у курортника, беззаботно растянувшегося на песочке у моря, который невесть о чем мечтает, с разнеженной томной улыбкой, погруженный в полусонное мление.
Справа на месте садового пруда, засыпанного еще в прошлом веке, разбит маленький сквер. Посадки в нем обновляли лет десять назад. С тех пор поднявшиеся молодые аллейки соседствуют со старыми деревьями. Шаровидные ивы, росшие когда-то на берегу пруда, все еще зелены, только верхушки золотятся, будто опаленные. С каждым днем концы веток желтеют все гуще, делая кусты похожими на застывший фейерверк. За ними гремят на ветру красные кирасы осинок, в одну ночь зардевших среди еще зеленых подруг. А у старой осины, возвышающейся над молодняком как капрал над новобранцами, багрянцем прихватило только верхушку, шлемом сверкающую на солнце.
Пожилые развесистые березы еще в начале осени выбросили желтые флаги и теперь пестры как куры. А молодые - как одна зажглись изнутри, и частью уже облетели, сохранив зелень только на концах тонких веток. Эти кончики, припоминает Иманд, желтеют последними и долго стоят потом среди стылой серости как догорающие свечи, трепеща на ветру робкими желтыми огоньками, пока ноябрь не задует их, оставив белые фитильки. Впрочем, до этого еще далеко, а пока он любуется тремя вязами. Один на отшибе - весь сверху донизу багровый, аж до синевы. Два других - лимонные, растут рядышком, придавая чистому небу над ними сиреневый оттенок.
Окруженный мудрым молчанием природы, ее долгим временем, он проникается океаническим ощущением бытия. Самый воздух сентября, распахнутый во все стороны, огромный, полный земляных запахов листвяной прели и подсыхающих трав, дает ему безошибочное телесное ощущение значительности жизни, бесконечно превосходящей не только человека, но и всякое его понимание. Как же велика жизнь! Она так настоятельно-, так вызывающе-велика, что приходится все время тянуться вверх и вширь как эти деревья, чтоб хоть капельку постичь ее.
Созерцая, он погружен в со-бытие, занят тем, что вмещает мир в свое внимание, помогает жизни во-плотиться в нем. Мир конечно и без него сбудется, но иначе. Беднее.
- Тебе не скучно здесь? - спрашивает жена, садясь на широкий подлокотник и кладя руку ему на плечо.
Ее вопрос из другого мира - откуда он пока изъят болезнью и своей безмерной усталостью, там каждый миг что-нибудь случается и этот поток впечатлений, захватывает, увлекает нас, мнится чем-то важным и настоящим, как сон - спящему.
- Жизнь - сама по себе событие, - стесняясь своего глубокомыслия, Иманд щурится, глядя на стада пологих холмов вдали, подставляющих серые крупы лучам. - Она и так насыщенна до предела.
Здесь, в молчаливом уединении «загорода», где сама собой исцеляется раздираемая суетой душа, Анна готова с ним согласиться: какие тут еще события нужны? Вот дятел летит, попискивает, будто резиновая игрушка; боярышник отчаянно краснеет; ветер играет с листвой как кошка с мышью прежде, чем сбить ее наземь.
- Ты не думаешь, что события только отвлекают от жизни? Делают ее выносимее, что ли. Мы ныряем в них, чтоб отвлечься, ослабить напор бытия.
Он прав: чтоб вынести такую жизнь, нужны изрядные внутренние силы и усилия.
- И знаешь, - добавляет муж, - мне уже не нужны «события».
- Да, - откликается Анна, - мне наверно тоже, с возрастом.
Он улыбается: правильный рисунок худого лица, легкие волосы, веселые глаза.
***
Они гуляют недолго. Иманд устал, но не подает виду, держится молодцом.
- Посидим? - жена кивает на увитую пунцовым плющом беседку. Внутри пронизанный солнцем воздух трепещет от слепящих летучих узоров. Они садятся в плетеные кресла - ему нужна минутка, чтоб унять дыхание. На матовых как белый воск щеках проступает розоватая тень румянца.
- Ты вечером уедешь в Стокгольм?
- Да. Утром торжественные аудиенции для послов, вручение верительных грамот - ну как обычно, ты знаешь.
- Иран, Япония, а еще кто?
- Бельгия и Малайзия. Потом небольшой фуршет, и уже после обеда я буду здесь. А вы с Соланж погуляйте завтра, пока тепло и погода держится.
Эти «девчонки» сговорились не оставлять его в одиночестве, и дочь приехала два часа назад. Он рад. Пока Анна будет в отъезде, они с пользой проведут время - у них есть план.
- Ты так загадочно улыбаешься, - замечает жена.
Ого, надо следить за лицом! Но нет, Анна не станет выпытывать его тайны. Сроду не выпытывала.
- Мне кажется, или ты правда чувствуешь себя счастливым, несмотря на слабость?
- Странно, да?
- Что ты счастлив независимо от личных проблем?
- Я бы сказал: поверх этих проблем. В душе есть место, куда они не досягают. И с каждым годом оно все шире. А ты - разве не бываешь счастлива вопреки всему?
О, она бывает! Вот прямо сейчас: от пронзительной скоротечной прелести осеннего дня. Как-то научилась с течением лет.
В беседку заглядывает Соланж.
- Вот вы где! Какие милые - сидят на солнышке греются! Обедать-то будем сегодня?
***
- Смотри, первая фраза твоей темы заключена в октаву ля-ля, видишь? - говорит Соланж, заправляя за ухо непокорную русую прядь. - А я в это время играю арпеджио от ля. Ты понимаешь, почему? Потому, что композитор ориентировался на гармонию.
- Ну да, у тебя: ля-ми-ля, и у меня тоже - все согласовано.
- Во-от! А дальше мелодический рисунок меняется, и твоя тема кружится вокруг фа - вот так, - она споро перебирает пальцами соседние клавиши, опевая звук. - Сыграй ты.
Он повторяет мелодическое движение, заканчивая его на фа, и поворачивается к ней.
- Тогда и у тебя в арпеджио гармония должна поменяться?
- На лету схватываешь! - дочь удовлетворенно улыбается, - у меня в это время будет арпеджио от ре, и я тоже заканчиваю на фа - возникает созвучие. Понял, да, как строится аккомпанемент? Не устал?
- Нет.
Они разбирают «Парафразы» - пьесы для рояля в четыре руки, сочиненные Бородиным, Римским-Корсаковым, Лядовым и Кюи на детскую тему «тати-тати», которую можно сыграть одним пальцем каждой руки. Но Соланж ему так не позволяет - зорко следит за постановкой рук и чуть что: «Ну папа!»
Учительница из нее хоть куда: терпеливая, спокойная, но требовательная - не дает ему спуску. Она еще весной первая заметила его смущенный интерес: «Хочешь попробовать? Давай!»
Он давно уже втихомолку подбирал на слух, не зная нот. Просто так, без особой цели, перекладывал в пальцы то, что крутилось в уме. Музыка манила его как тайна, которую не постичь, оставаясь снаружи. Нажимая на клавиши, он ощущал ее полнее и глубже, чем прикасаясь одним лишь слухом. Игра вовлекала его в восхитительный процесс сотворения. Само собой его спотыкающиеся экзерсисы были «чепуха» и «баловство» - ему бы и в голову не пришло смешить этим просвещенное семейство. А брать уроки, долбить гаммы - да вовсе не того ему хотелось. И время - где его взять?
- У тебя получится, - уверенно сказала дочь. - Раз ты на слух подбираешь квинтсекстаккорды…
- Неужели это так сложно называется?
Ноты выучить Соланж его таки заставила. Предложила: «Давай вместе что-нибудь сыграем на Листопад-party - в четыре руки, а? Вот сюрприз будет!»
Остановились на «Парафразах» с детства ею любимых.
- Это такие пьески-забавы, искрометные шуточки - яркие как блестки. Тема одна и та же, но в разных жанрах и стилях - тебе будет интересно.
Он потом и сам вспомнил отдельные вещицы - Анна когда-то играла их с маленькой Софи.
Так составился их тайный дуэт. Ему понравились изящные пьесы, их юмор и тонкий лиризм, изощренность и поэтичность. Время для занятий выбирали осмотрительно. Не убереглись только от Софии. Но та сообразила, что о подсмотренном болтать не следует, сделала вид, что знать ничего не знает, и «удивится» потом вместе со всеми. Болезнь скомкала все планы. Дебют пришлось отложить, Листопад-party перенесли на ноябрь.
***
В начале ноября всей семьей вернулись в Стокгольм. Иманд окреп достаточно, чтоб лестницы перестали быть для него препятствием, а часовая прогулка уже не лишала сил на остаток дня. Их совместное с Анной гуляние - непременно засветло - с благословения доктора Фогеля, сделалось чем-то вроде ритуала. Осень все еще погожая и теплая, пронзительно красива. День за днем остывают ее пламена, выгорая до прозрачной сепии, переходя от пышной живописи к аскетичной графике, от волшебных чар к суровой правде, от суеты - к сути.
И разговоры у них под стать этим переменам.
- Примешь предложение Уппсалы? - спрашивает Анна, следя за тем, как сбитый наземь лист догоняет ветер.
Приглашение прочесть цикл лекций в следующем семестре пришло на днях, и он пока не дал ответа. Укатали сивку...
- Тебе больше не интересно?
- Сам не знаю. Мыслям тесно в кругу профессиональных тем. В молодости мы много специализируемся, сужаем сферу, угол зрения. А с возрастом - обратный процесс: специфика снимается и с ней все рамки - становишься человеком вообще, да?
Да. Опыт, знания - все у них есть, но это уже не главное. Быть «человеком вообще» важнее. Им теперь всё можно. Если это и означает «быть в возрасте», она не против.
- Но ты согласишься?
- Может быть. Давай лучше о вчерашнем поговорим.
Вчера в «Musikaliska»* давали «Тройной концерт» Бетховена для скрипки, виолончели и фортепиано - редчайшее событие. И вообще, праздник! Подплываешь на маленькой яхте прямо к порогу великолепного старинного дворца на набережной Нюброкайен - под сходнями дрожат огни в черной спокойной воде. Под руку с красавцем-мужчиной (как идет ему нарядная сорочка без галстука и тонкий шик: желтый шелковый платок над кармашком темно-синего в еле видную полоску пиджака) - входишь в бело-золотой зал, где стройные ряды колон отделяют бенуар и ложи бельэтажа. На полукруглой сцене перед подиумом для оркестрантов изящный «стейнвей» в стиле модерн с бронзовыми канделябрами, со сверкающей зеркальным лаком крышкой, поднятой на малый «камерный» шток. Левее скромный стул, покоящий благородной формы виолончель прелестного нежно-кремового - прямо как пенка капучино - оттенка. В переполненном зале оживленный гул голосов, атмосфера уже наэлектризована. Под сдержанные хлопки входят и рассаживаются музыканты, с тихим гудением оживает черный рой прожекторов и софитов под высоким потолком. Гром аплодисментов нарастает - являются солисты, скрипачка манерно придерживает кончиками пальцев край струящегося черного платья. Последним, откинув фалды фрака, усаживается за инструмент седовласый солист, откидывает немного назад голову, прикрывает глаза и опускает руки на клавиатуру.
Анна говорит, «звезды» не сошлись, солисты существовали в разной эстетике. Она учуяла их несогласие подспудно, между нот, и со знанием дела рассуждает о не совпавших творческих векторах.
Иманд вспоминает субтильного, похожего на подростка виолончелиста с растрепанной шевелюрой - его «окрыленный» локоть над грифом инструмента, склоненную голову с упавшей на лоб рыжеватой прядью, вздрагивавшей в такт ударам смычка и трепещущим движениям кисти. С какой виртуозной ловкостью извлекал он искрометные пассажи, оттененные возвышенным пением скрипки и эффектной партией фортепиано.
Божественная музыка, словно излияния переполненного сердца, текла радостно и свободно, а в любимой «Rondo alla polacca» еще и игриво - сколько раз этот «полонез» открывал их «домашние» танцевальные вечера! Возможно ли, чтоб эта жизнеутверждающая вещь была написана человеком на пороге глухоты - когда воображаемые гармонии вот-вот заменят его творцу мир реальных звуков? Тогда еще он мог слышать человечный теплый голос струнных, пронзительную нежность этих виолончельных пассажей…
- Ты не заметил, как он тянул «одеяло на себя»?
- Кто - виолончелист? Не знаю, может быть… По-моему, он очень недурно и, главное, так вдохновенно, так пылко играл. Я другое хотел… Музыка требует предельной концентрации, как и восприятие жизни - помнишь, тогда на террасе? Чуть отвлекся - упустил всё.
И опять сказанное им и про нее тоже.
Конечно музыка требует тотальной сосредоточенности. Вот если б мы и жизнь с таким вниманием впивали - жили бы в экстатическом опьянении ею, с блаженной улыбкой на лице. Но хрупок и мал наш сосуд - музыки и той нам с избытком.
Отсюда разговор соскальзывает на Листопад-party, приуроченную к шестнадцатому дню рождения Софии. До ее Белого бала осталось всего полгода - не рано ли птичке? Посмотрим, решают два старых ворчуна, как она с ближайшими задачами справится, с этой вечеринкой, например. До нее, кстати, считанные дни.
***
Круг приглашенных на этот раз самый скромный - просто маленький домашний праздник для родных и друзей. Программу девчонки как обычно держат в секрете - даже Анна всего не знает. Она конечно видит, что муж и старшая дочь частенько исчезают куда-то вдвоем, и вообще ведут странные разговоры, когда думают, что их не слышат: «Пусть у тебя останутся восьмушки, а я возьму четверти и половинки». О чем это? Разве может ей прийти в голову, что они «Трезвон» делят? - три неизменяемые темы, написанные Римским-Корсаковым в разных длительностях: первая партия - восьмыми, вторая - четвертями, третья - половинными. И это после того, как папаша уже отобрал у дочки аккомпанемент в «Менуэте».
Впрочем, что ей чужие тайны - у них с Софией своя есть. Утром перед праздником они в четыре руки испекут знаменитые молочные коржики по рецепту бабушки Беллы - тонкие, рассыпчатые с поджаристыми краешками. Любимое детское лакомство Иманда (да и кто ж не любит молочных коржиков?). Она уже дважды тренировалась, и теперь определенно намерена блеснуть.
--------------------------------------
* Musikaliska - один из старейших концертных залов Стокгольма, построен в 1878 году у набережной Нюброкайен.
**Концерт для скрипки, виолончели и фортепиано C-dur, Op. 56, известный также как Тройной концерт, написан Бетховеном в 1803 году. Это единственный концерт Бетховена для более чем одного солирующего инструмента.