Стокгольм, резиденция Haga. Резиденция Höga Кusten
Иманд (52) - Анна (49)
Цыпленком в скорлупе - вот кем он себя ощущает - в тот драматический момент преджизни, когда воздуха уже не хватает, а панцирь над головой еще крепок. Образ взмокшего птенца скрюченного в яйце внезапно привиделся ему в недобрую минуту, когда Анна, допивая послеобеденный кофе, невинно спросила:
- Ты еще поработаешь, да?
При мысли, что нужно вернуться в кабинет к делам, злосчастный задохлик и предстал его внутреннему взору - столь убедительно жалкий, аж в носу защипало. Хотя с чего бы - не «через губу» ведь, своим делом занимается - может, устал просто? Отодвинув тарелку, где среди крошек шоколадного брауни цветут в сонной истоме анемичные лиловатые розы и пухлые в пурпурных лоскутьях пионы, он сообразил, что жена ждет ответа, и покачал головой:
- Погуляю, пока светло. Ну а ты?
Анна перечисляет вечернюю повестку: надо то, надо сё, распоряжение насчет Рождественского праздника подписать - пора уже, траур снят два месяца назад.
- Ты этого хочешь?
Вопрос сбивает с толку, но уверенный тон человека, привыкшего отвечать за свои решения, помогает ей скрыть замешательство.
- Да, - отвечает она, - нам всем невредно провести вечер в приятной обстановке среди веселящихся людей.
- Ты прямо как София. На днях кто-то спрашивал у неё, хочет ли она ходить в школу. И она ответила точно как ты с хорошо усвоенной интонацией: «Конечно, ведь мне надо учиться».
- Хорошо, что София это понимает, - замечает Анна.
- Я не о том. Как, по-твоему, насколько её ответ правдив?
- Думаешь, врет?
- Нет, в том-то и дело. Софи чует, что от нее ждут желания ходить в школу, и этого хватает, чтоб она не считала, будто ходит туда только по обязанности. Я спросил потом - она думает, это ее желание. Говорит, в школе интересно, там друзья и многие предметы ей нравятся. Это правда, как и то, что ей не всегда охота туда идти. Иногда хочется остаться дома, поиграть. И далеко не всё, чему она учится, ей по душе.
- Да, школьные нагрузки у неё серьёзные, это не может быть сплошным удовольствием. Но к чему ты клонишь?
- Когда я напомнил ей об этом, Софи сказала поразительную вещь: «Учиться всё равно надо и придётся, так что лучше мне этого хотеть».
- Разумно.
- А ты не видишь опасности?
Перестав рассматривать осадок на дне чашки, Анна поднимает на мужа вопросительный взгляд.
- Она подменяет свои желания нашими ожиданиями. Ради нашей любви отказывается от себя, от того, что ей хочется.
Анне кажется, он вовсе не о Софии говорит. Она испытывает безотчетное раздражение, как человек, уличенный в мелкой простительной лжи. Разве мы все не делаем то же самое? Подавляем свои желания и уверяем себя, что хотим того, чего ждут от нас другие.
- Что ты предлагаешь? - защищаясь тоном, спрашивает она. - Разрешить ей прогуливать школу и учиться только тому, что интересно?
- Я предлагаю тебе подумать, насколько твой ответ похож на ответ Софии, - мягко говорит он и встает из-за стола.
Четверть часа спустя в ранних сумерках, проходя по галерее, она видит мужа идущим через лужайку. На исходе дня в дремотном затухании красок, свет исходит только от умирающего снега цвета снятого молока, в его туманном голубоватом свечении удаляющаяся фигура кажется такой одинокой.
***
Он всегда любил побродить один. Анна списывает это на причуду интровертной натуры, но не понимает его по-настоящему. Если б он хотел в одиночестве почитать, спокойно поработать или предаться удовольствию… но нет. Ее так и подмывает спросить: «Тебе не скучно?» Глупый вопрос. Интересно, чем он занят наедине с собой? При случае она спрашивает об этом.
- О чем ты думаешь, когда гуляешь?
Сказать ей правду? - ни о чем. Она не поверит, но прекратит расспросы, мол, не хочешь откровенничать, не надо. А на самом деле он как Ансельм из «Ириса» Гессе занят самим собой и таинственной связью с миром вокруг. Он не блуждает мыслью в пестром лабиринте забот и желаний, как думает Анна - наблуждался уже, и знает, ни одна из тех тропок не ведет в сокровенные глубины, где зарождается всякое душевное движение и понимание истин, лежащих вне человека. Как бы он стал объяснять это умнице-жене - разве внутри нее не та же реальность?
Конечно и Анне случается быть одной. Она не против. Хочется ведь и помузицировать, и с вышивкой посидеть, и в саду повозиться - да мало ли! Занимая себя то книгой, то гербарием, она умело избегает подлинного одиночества. Ее «о чем ты думаешь?» - как раз об избегании - скуки и чувства покинутости, знакомого почти всякому. Вот почему вопрос жены ставит его в тупик.
Значит, Иманд не ищет, как она, занятий, отвлекающих от самого себя? Но как же…
- Люди это карой считают, а ты сам туда стремишься - в одиночную камеру своего «я» (вот и читанный недавно Теннесси Уильямс к слову пришелся). Почему?
- По-твоему, это так страшно - то, что мы всегда носим в себе?
- Кто-то из великих говорил, что в одиночестве человек остается наедине с собственной свиньей.
- Ты с ним согласна?
- Ну-у… запереть человека в «одиночке», значило свести с ума. Да люди на все готовы, чтоб убежать от себя: пьянки, секс с кем попало, сериалы, треп - что угодно! Одни заводят детей, другие - собак, третьи постылых супругов, лишь бы не оставаться одним. Господи, да все так делают!
- А ты?
Она неловко дергает плечом:
- Всегда можно чем-то заняться. Есть же интересы… Чего ты улыбаешься?
- Паскаль говорил, что шуты появились в королевских дворцах, дабы избавить монарха от одиночества. Мол, погружённый в себя самодержец - беда для подданных. Вот откуда главное свойство нашей культуры: развлекать, занимать ум, заполнять пустоту в душе. Да нет, он не ехидничает - ни боже мой!
Анна задетой себя чувствует, но ей и любопытно тоже: что там такого в нас - от чего все бегут? Кроме ее мужа. Вообще-то человеческое «я» еще с индийских времен мнится ей чем-то вроде мыльного пузыря - поверхность радужно переливается, а внутри безличное присутствие, всюду одинаковое. Только наружностью пузыря, переливами на его оболочке мы и отличаемся друг от друга. Лопнет она - и то, что мы считаем собою, рассеется. А бывшее под нею - останется, сольется со всеобщим. Станет всем.
А Иманд, значит, стремится перенести центр тяжести своего существа с поверхности - внутрь. Сама Анна делает это (и всегда делала) с помощью музыки - а он как? Ей хочется испробовать его путь.
В первый же погожий денёк она отправляется гулять. Стоит ноябрь, всегда располагавший её к меланхолии. Но солнечный свет превращает грустную голизну парка в паутинчатую кружевную прозрачность. Посеребренная ночным заморозком бронза редких листьев, не заполняет, а лишь подчеркивает пустоту пространства.
- Если пустота в себе не страшна, - рассуждает она (даже у самого одинокого человека есть хотя бы один собеседник - он сам) - отчего вокруг столько народу мается?
Тут-то все и случается. А кто говорит во мне? - спрашивает она себя. Вот те раз! Всю жизнь считала этот внутренний голос собой - он возражал, осуждал, утешал, запрещал, и вдруг задумалась: но откуда этот «я-голос» знает, как надо? Уводимая неожиданной мыслью, Анна вступает в липовую аллею, жемчужно-туманную, пронизанную косыми лучами солнца, сквозящую акварельной далью.
Все наши представления о себе, о мире - откуда они? От родителей, общества. Мы усвоили их с детства, приняли за истину и никогда в ней не сомневались. Но это же не истина, а просто чужие взгляды, переданные нам по наследству. Все, что взято извне: наши представления о жизни, о себе - просто очередное издание сборника человеческих заблуждений, переработанное и дополненное. Мы основали на них свое мировоззрение. Но «кирпичики», из которых сложена наша картина мира - мы же просто надергали их отовсюду: из книг, разговоров, школьных знаний. Это же песок зыбучий! Все это рухнет потому, что ни на чем не основано, не рождено нами изнутри себя. А единственная реальность, на которую можно опереться - у нас внутри.
Но кто я, если не та болтливая сущность? И к кому, черт возьми, обращены все мои спичи? Кто тот бессловесный свидетель, который все понимает, только не говорит? Я будто разыгрываю на сцене диалог - рассуждаю, вопрошаю, отвечаю, а он сидит в темном зале и смотрит - просто наблюдатель. Живое присутствие. Тот, кому я должна свидетельствовать - ибо сумма этих свидетельств и есть Бытие. А без него весь этот шум во мне ничего не стоит.
Низкое солнце до середины обливает липы закатной карамелью, словно деля аллею надвое. Но Анна, «бредущая во тьме» - и мыслью и ногами, едва замечает это, машинально скользя взглядом по черте, что отделяет сияющую крону от затененных стволов.
***
Назавтра у нее весь день голова трещит - и не разваливается только потому, что обвязана эластичной лентой, за которую засунуты кусочки лимонной цедры, прижатые срезами к вискам, чтоб эфирные масла впитывались в кожу. Таблетки ей нельзя - только полумрак, покой и лимоны. В сумерках боль отпустила, захотелось на воздух. Пока не спеша пили чай с брусничным вареньем, пока собирались, доставая с дальних полок шерстяные свитера и пушистые шарфы - снег повалил. Но скоро небо очистилось, и над Брунсвикеном разгорелась тускло-золотая лунища. Вышли в парк - очарованный и притихший, полный лунных зайчиков, разбежавшихся по снегу между деревьев, и, обнявшись, побрели по темной аллее, наступая в пятна лунного света. И там среди затаившейся природы она его разговорила.
- Я чувствую присутствие глубинного себя, как бы смотрящего из центра круга. Не просто ума, чувств, памяти и жизненного опыта, но той непрерывной части меня, которая пронизывает их, как воздух - воду, как корни - почву… той силы во мне, которая «все знает», потому что соприродна всему.
- Соприродна - как любовь, музыка?
- Да, - быстро и горячо отвечает он, - да, да. Ты меня поняла.
Ее охватывает восторг: это же как послать сигнал в другую галактику и получить оттуда ответ на своем языке! От полноты чувств она забегает вперед и, потянувшись на носочках, целует, не видя куда - между щекой и шарфом, ощущая холодными губами слабое упорное биение какой-то жилки.
Налетевший ветер качает сонные ветки в вышине, черные сети теней колышутся на снегу - пугливые лунные зайчики бросаются врассыпную, конечно они не такие храбрые, как солнечные, зато они гораздо таинственнее.
***
Сонно щурясь на пламя в камине Анна - как грибник, долго бродивший по лесу, отходя ко сну, видит перед собой одни грибы - созерцает мысленным взором картины целый день мелькавшие у нее перед глазами. Сначала была стройная череда столичных фасадов - розовые сгустки солнца и холода, вороненый, отливающий синевой блеск стекол. Потом - за городом еловые тени простерлись на бугристом золотисто-голубоватом снегу - отчетливые и изящные как на японских гравюрах укиё-э. На закате они стелились от подножия стволов прямо под колеса, так и ехали, будто по клавишам. И радость играла и бурлила в ней - от предстоящей свободы среди лесов, от скорого уже Рождества, от солнечного пятнышка на макушке дремлющей Софии (счастливица - всегда спит в машине) - без нее счастье было бы неполным.
А сейчас сбоку от нее тонко позванивают крылья ангелочков и длинноносые сосульки в наплывах зернистого серебра. За ними в старую шляпную картонку отправляются медные шишечки и сложенные гармошкой бумажные гирлянды, белые свечки в узорной опояске, и целый выводок рождественских козлов* с заплетенными в косички крутыми рогами - Иманд вынимает все это из большого короба, осматривая и протирая от пыли. Елочные игрушки - алые тонкостенные шары и колокольчики - в корзину, всякую мелочь для украшения комнат - в картонку. Соломенные снежинки, звездочки и венки, перевитые красными лентами, лежат отдельно в плоских коробках, выстланных зеленым сукном.
- Устала? - он вытягивает из короба нитку тускло сияющих бус и, пропустив их через зажатую в кулаке салфетку, вешает на подлокотник кресла.
- Так, разомлела что-то. Дай мне вон того растрепанного козлика.
Обрезав торчащую во все стороны солому, она заплетает куцый козлиный хвост и спрашивает:
- Как ты понял, что я обманываю себя, говоря, что хочу устроить Рождественский праздник?
- Ты так и не отдала распоряжение?
Она качает головой.
- Наверно я, как София, когда-то решила, что лучше мне этого хотеть, раз всё равно придётся делать.
- То есть совершила над собой насилие?
- Не драматизируй, - Анна морщится. - Заставить себя делать нужное, это не насилие, а дисциплина.
- Не-ет, зяблик, насилие не в том, чтобы сделать нужное, а в том, чтоб принять его как свое желание.
- Да это же обычная адаптация психики к «не хочется, но надо»! Сам подумай, что делать той же Софии, если в школу идти неохота, но выбора нет? Она не может изменить ситуацию, и меняет отношение к ней. Это разумно, нет?
- Чаще вредно.
Хлопанье двери внизу. В гостиную, в вихре холода, врывается София в расстегнутой шубке и пушистой шапочке с еще не обтаявшим снежком - от ее надраенных ветром щек несет морозом, яблочной свежестью.
- Мам! Пап! Нарядила! - она с размаху плюхается на диван, картинно отдуваясь, с видом человека, исполнившего тяжкий долг (который сама же на себя и взвалила).
- Там такой морозяка! - стаскивая шапку с потных кудрей и выпутываясь из рукавов, бормочет она.
- Ну как, подросли твои ёлочки?
- Ага! До макушек еле достала. Мамина чуть пониже, а твоя - такая колючая, ужас!
Голубые ёлочки они посадили в год рождения Софии по обеим сторонам подъездной аллеи, рядом с рябинками Соланж и красными кленами Оскара. Ёлочки растут наперегонки, и каждый год Софи украшает их не только игрушками, но и самодельными зерновыми шариками для птиц, слепленными по рецепту фру Петерсон.
- А что у вас тут? - сунув нос в шляпную картонку, Софи выхватывает расписную гирлянду-гармошку: длинный ряд гномов в красных колпачках в обнимку с пряничным козликом. - О, Томтерадер**! Любименький мой! Можно себе возьму? На подоконник, а? Слушайте, а мы когда ёлку-то ставить будем? Завтра?
- Это ты к папе… Я ту ёлку даже с места не сдвину, - забавляясь энтузиазмом Софии, Анна, сняв с козлика истрепавшуюся обвязку, заново взнуздывает его красной тесемкой.
- После чая, - обещает Иманд. - Приходи, будешь помогать.
Послонявшись еще по комнате, поперебирав игрушки и выдув чашку какао, зевающая во весь рот Софи отправляется спать.
Игрушек в коробе еще много, и Анна придвигается ближе - помогать. Пора им поплотнее закутаться в золотистый морок уюта, окружить себя как оберегами всей этой драгоценной ерундой - мишурой, огоньками, игрушками, чтоб так в тепле и веселье незаметно миновать ежегодную трещину в бытии. Рождество в самую мрачную и печальную пору - как торжествующее возражение жизни - смерти. Тем и прекрасно.
- Вот скажи, - начинает Анна (вернее продолжает прерванный появлением Софии разговор), - почему ты считаешь вредным, обычное стремление примириться с тем, что делать надо?
- Кому - надо?
Простой вопрос как удар под дых. Как это - кому?
- Нам, - говорит она без должной уверенности. - София понимает, что надо учиться. И я знаю, в чем моя задача.
- А ты отдаешь себе отчет, что за этими «надо» стоит чье-то чужое желание?
Опять он приводит ее в смятение - да что за человек! Но ведь верно. За Софииным «надо учиться» стоит наше желание. А я устраиваю праздник потому, что его хотят другие, ради того, чтоб быть хорошей в их глазах.
- По-твоему, чужие хотелки управляют нашей жизнью, а мы верим, будто они - наши? - еще не договорив, она понимает: так и есть. Мы незаметно для себя уступаем явному и скрытому давлению - родных, общества, обычаев, здравого смысла - пока не поверим, что сами хотим то, чего от нас ждут. Думаем, что приняли решение, а на деле просто подчинились.
Анна извлекает из короба пук декоративных шнуров для еловых венков, и, не глядя на мужа, принимается распутывать их.
- Я в детстве верил, что хочу получать высокие оценки в школе, быть на хорошем счету, поступить в университет, получить интересную профессию - стать как папа.
- А потом?
- А потом тридцать лет считал, что хочу быть дипломатом.
Она мотает головой, словно надеясь вытряхнуть оттуда нелепую мысль: а на самом деле что - не хотел?
- Есть шаблонные цели, как бы обязательные для всех: жить «как люди», добиться успеха, денег, признания заслуг - каждый принимает их за свои. Верит, что это его желания. Жизнь на них кладет, все силы тратит. Вот достигну - тогда… Ну достиг: и зачем оно мне?
- Но ведь никто не принуждает.
- Открыто - нет, потому и верим: все решения - это наши решения, и все желания - тоже наши. Но мы просто подстраиваемся под чужие ожидания, чтоб нас не осудили, не отвергли. Вот так София «хочет» ходить в школу, а ты - устроить праздник.
- А ты?
В глубине души он надеялся, что жена спросит.
- После защиты диплома мне предложили остаться на кафедре, заняться научной работой, преподавать.
Анна наконец бросает свои дурацкие шнуры и поднимает на него глаза: вот оно что!
Они ведь уже обсуждали это однажды. Иманд даже пробовал преподавать: прочел пару лекций, но радости не испытал. Понял, что не хватает умения «держать» аудиторию, что народ собрался просто поглазеть на него, а не слушать. Он было взялся за дело иначе, но заболел Малыш...
Ему кажется, Анна удивлена. Это неприятно, будто она усомнилась в нем. Но с какой стати? Он мог бы гордиться таким приглашением! Ведь никому из их потока больше не предлагали. Он тоже не надеялся - известно, какой там отбор!
- Ты… не согласился?
Нет, она не усомнилась - просто странно, что Иманд никогда не говорил.
- Я растерялся. Это ломало все планы. Как будто детская мечта не вовремя взяла, да сбылась!
- Мечта?
Он почему-то краснеет (или это от каминного жара?)
- У меня была игра…
В его памяти бежевая гостиная полна россыпи ярких бликов на кленовом паркете - они пробивались сквозь жалюзи, наполняя комнату солнечным туманом, и чуть заметно подрагивали, когда ветерок, блуждавший в складках тюли, силился перелистать лежащую перед ним толстую книгу. Он сам с важностью переворачивал страницы, подпихивая пальцем папины очки, съезжавшие на нос.
Напротив журнального столика, о котором он воображал, будто это профессорская кафедра, на посольском диване, где так здорово беситься, выколачивая пятками пыль из кожаных подушек, сидели рядком мишка, слон, три машинки и мама с вязанием. Иногда она беззвучно шевелила губами, считая петли, и тогда он делал вежливую паузу, чтоб не сбивать (такой деликатный мальчик!). Посчитав, мама благодарно кивала и спрашивала: «А скажите-ка, пан профессор, чем питались эти индейцы?»
Изображая задумчивость, «профессор» снимал очки, протирая их краем «мантии» - кисточка, свисая с квадратной шапочки, щекотала левое ухо - и вспоминал читанное накануне во втором томе на букву «М» - слова в уме сами собой складывались в правильные книжные фразы. (А была же еще замусоленная с маминого детства подшивка «Почемучки»! И да, двухтомная детская энциклопедия, снабжавшая его сведениями о фазах луны, пирамидах майя, дельфиньем языке, о том, как возникает радуга, и откуда берутся дети - эту последнюю волнующую тему он так и не решился затронуть в своих «лекциях».)
«Шпарит как по писаному!» - понизив голос и думая, что он уже спит, вечером докладывала мама отцу. «Наизусть что ли учит?» - хмыкал тот. Нет, зачем же наизусть - он и от себя кой-чего прибавлял, на ходу конструируя картины индейского быта, подстегнутый вниманием слушателей, испытывая вдохновение не враля, но созидателя, чей разум проницал толщу времен.
Рассказывая всё это Анне, он заранее посмеивается над собой, чтоб не чувствовать себя глупо, когда и она засмеется тоже.
- Сколько же тебе было тогда?
- Лет пять-шесть, до школы*** еще.
Пошарив возле себя, он находит пачку влажных салфеток, отирает пыльные руки.
- Ну вот, я не знал, что делать. Места себе не находил. Хотел согласиться, пока в ректорате не раздумали. Но значит все, к чему я стремился - ошибка? А если б не предложили, был бы уверен в своем выборе. Я еще в детстве всё решил, родители одобряли, отец был рад, хоть и не подавал виду. И учиться нравилось. А тут пальцем поманили, и я все брошу? Метался, метался… Решил к отцу съездить.
- Он тебя отговорил?
- Нет. Сказал, что я волен сам выбирать. Но мой энтузиазм его как-то… разочаровал, что ли. Будто я поддался ребяческому тщеславию. Он считал, мне лучше заняться не теориями, а практикой. В тот день пришло письмо из Брюсселя, где я стажировался на последнем курсе - мне предлагали работу и там. Отец был рад, считал это отличным стартом. Он не давил, просто… рядом с ним сомнения отпали: надо заняться реальным делом, а не тратить годы на получение ученой степени. В общем, я поехал в Брюссель, веря, что устроил свою жизнь, как сам хотел и планировал.
- А теперь думаешь, что ошибся?
- Не знаю. Тогда, говоря с отцом, чувствовал, что не могу огорчить его. Знал, чего он ждет от меня. Тут нет его вины. Я искал совета, и получил его. А теперь задыхаюсь, как цыплёнок в яйце!
Этот образ сам собой выскакивает на язык - он аж передергивается весь, бессознательно стремясь сбросить налипшую скорлупу чужих ожиданий, и задевает плечом серебряный дождик, развешенный сзади на кронштейне. Шуршащая лавина мягко падает на него, превращая в блестящий лохматый сугроб - смешной и сердитый.
И Анна, всплеснув руками, вдруг бросается целовать его прямо сквозь этот дождик, сметая, стряхивая блескучие нити на пол, бормоча что-то несусветно ласковое - утешая, задабривая его этими полусловами-полуприкосновениями, от которых весь поднявшийся в нем сумбур рассеивается как морок.
Дрова в камине почти прогорели, и новых подкладывать уже не стали - куда, полночь скоро.
- Давай выйдем на воздух, пройдемся перед сном?
То ли Иманд и впрямь засиделся, то ли принимает смутное неудобство в себе, требующее от него какого-то действия, за физическое, но предлог найден: подышать свежим воздухом.
- Да там же холодры-ыга… - жалобно говорит Анна, она так хорошо пригрелась, - одеваться еще… (ага, а после раздеваться) да ну!
Что ж, это он готов взять на себя - выйти и через минуту вернуться с ворохом одежды.
- Побуду твоей камеристкой.
Присев на корточки, он застегивает на ней высокие меховые сапожки, покрывает голову пуховым платком. И как купец, соблазняющий жертву, раскидывает перед ней на руках, длинную-предлинную теплую-претеплую, всю в драгоценных маслянистых переливах, пышущую багряным нутром соболью шубу, бог знает для какой лютой стужи поднесенную русским послом. Быстро и решительно укатанная им так, что один нос торчит, Анна теперь может ночевать хоть на льдине.
Шуба пришлась кстати. Свирепый мороз, едва они вышли, куснул бедняжку за то единственное, что торчало наружу - аж в носу закололо и между бровями глубоко внутри затенькала какая-то жилка. Она сунула нос в платок, и закашлялась, заморгала, стряхивая выступившие слезы.
- Ты глянь! - восхищенно ахнул Иманд, задрав голову и придерживая капюшон, чтоб не свалился.
Кристальная зимняя полночь раскинулась над ними. Над крышей тянулся с юга на север прозрачно-фосфорический дым, который Анна приняла поначалу за души новопреставленных сосновых поленьев - настолько он отделился от звездной тверди и повис в пространстве между ними и небом - не сразу узнав раздвоившиеся рукава Млечного Пути.
Холодно все же стоять, и они пошли к темнеющей громаде аллеи, где издали стеклянно поблескивали наряженные елочки. Под крахмальный хруст снега и полыхнул молнией, пустив змеистую трещину по символической скорлупе, вопрос, сразу освободивший ему дыхание.
- Что такое наш избыточный конформизм - результат воспитания или часть человеческой натуры?
Это он обобщил так, привычно сводя частности к универсальной формуле. А на самом деле спросил вот что: как же так получилось, что на вопрос, чего я хочу, у меня до сих пор нет своего, не подсказанного другими, ответа?
Анна догадывается о том невысказанном вопросе, но отвечает - пока мысленно - на тот, что задан: наверно всё вместе. Мы всю жизнь зависим от общества - приходится уступать, соглашаться, приспосабливаться. Вот и выходит, что наше «я» - отражение чужих ожиданий. «Я» - это все что хотите! Мы ощущаем себя уверенно только, если живем как все. И воспитание таково: или примешь наши ценности, или будешь изгоем, пропадешь.
Дойдя до Софииных ёлочек и полюбовавшись на дочкину работу, они, не сговариваясь, поворачивают назад. И Анна, разлепив непослушные, осливовевшие на холоде губы, шамкает:
- Может, это этап роста?
- Что «просто»? - не разобрав, он поворачивает к ней наполовину скрытое капюшоном лицо.
- Ну вот у детей есть же период, когда они подражают всем - и взрослым и сверстникам. Так и мы, следуем образцам, пока не научимся жить без них. Ты же больше не хочешь походить на отца, не ищешь советов, и голоса родителей в твоей голове уже не направляют тебя по жизни - не отчитывают, не хвалят. Ты сам себе авторитет.
- Да уж…
- Но как быть с Софией? Может, она станет чуточку счастливее, если поймёт, что иногда ей на самом деле хочется в школу, а иногда она идёт туда только потому, что так надо.
- Я поговорю с ней, - обещает Иманд, мысленно созерцая, как чертов цыпленок, крушит свою хрупкую тюрьму.
Они возвращаются в дом. Платок у Анны весь в звездочках инея, и черно-коричневый с золотистой искрой воротник шубы там, где его коснулось дыхание, густо обметан белым. Снежной королевой - замерзшей и прекрасной она стоит посреди холла.
- Постой, не раздевайся, - говорит он, жадно глядя на нее от двери. - Я сам тебя раздену, - и чтоб она уж точно его поняла, прибавляет, - там, наверху, тоже.
-------------------------------
Рождественский козел* - Юльбок (Julbock) - традиционный новогодний персонаж скандинавской культуры, в дохристианские времена - ездовое животное бога Тора. Одно время именно козел дарил шведским детям подарки на Рождество, потом эта роль перешла к гному Томтену. Теперь козлик просто украшение на елку. Любопытно, что у финнов имя новогоднего волшебника Йоулупукки это тот же Юльбок, только в другом произношении - то есть Рождественский козел.
Рождественский Томтерадер** (Tomterader) название традиционной шведской гирлянды образовано от имени гнома: Томтен или Юльтомте (Jultomte), то есть рождественский гном, аналог нашего Деда Мороза.
*** Иманд не учился в начальной школе. Из-за работы родителей, он получил классическое домашнее образование, и позже в школу ходил урывками - в разных странах и даже на разных континентах. Ему выпало всего четыре полноценных учебных года, и три из них пришлись на старшие классы.