Иманд (31) - Анна (28) Что сделает женщина, обнаружив, что любимый мужчина грезит не о ней?
[В ложе. Не читай сейчас, если кто-то может видеть экран] *** Оба любят музыкальный театр - восхитительную светлую, оживленную многолюдством бездну, зияющую под ними. Кудрявые от лепнины своды, бордово-бархатные, с золотом, этажи лож, блеск бриллиантов и биноклей, приглушенный гомон партера и хрустальный каскад гигантской люстры над ним. Взмывающие со дна этой бездны, точно вспугнутые взмахами дирижера, пленительные звуки увертюры - предвестие блаженства.
Но сегодня спектакль им не нравится. В первые минуты громогласная глупость, бушевавшая в оркестре и на сцене, еще забавляла, но скоро плясовой грохот музыки и дружный топот кордебалета, утомили их. Нашумевшая постановка - апофеоз пошлости и дурного вкуса. Главная героиня, покорная воле режиссера - «дерзкого ниспровергателя классических устоев», незамысловато обольщает все, что шевелится на сцене, мстя ветреному возлюбленному. Виолончели страстно стонут, ужимкам прехорошенькой распутницы нет конца.
Анне надоело это действо, и она всё чаще с любопытством поглядывает на мужа, смотрящего на сцену с безразлично вежливым видом. Если прелести певички и волнуют его, со стороны этого не скажешь. Что, совсем-совсем не волнуют? Какое красивое отрешенное лицо. Слишком отрешенное, для человека, битый час созерцающего фривольные танцульки. Что скрывает эта маска невозмутимости? Иманд интригует её куда больше, чем похождения опереточной совратительницы. Она пытается представить те его «незаконные» ощущения, какими он никогда не поделится с ней. Потому, что это «нечестно», будучи женатым на одной, вожделеть другую. Оскорбительно для неё. Она чувствует себя оскорблённой?
Вот это приятное возбуждение, которое он сейчас испытывает, ну... должен испытывать - оно для него какое - подлое, грязное или наоборот, втайне желанное? Почему оно вообще должно рассматриваться с точки зрения морали? Разве это не здоровая реакция мужчины на сексуальный стимул? Зачем же нужно создавать внутренний конфликт в нём? Выходит, он сам себя должен осудить за то, что естественно, над чем он, по сути, не властен, лгать лицом и телом, что ему всё безразлично - во имя чего? Чтоб не обидеть меня? Чтобы считаться порядочным мужем?
Получается, ложь, о которой я знаю, что это ложь, должна задевать меня меньше, чем истина? Нам как супругам предписано обоюдное лицемерие, возведенное в ранг добродетели: он «ничего не чувствует», а я этого «не замечаю». Взаимное вранье, ради прочности брака. Соглашаясь играть по этим правилам, мы как бы сообщаем друг другу, что ценим наши отношения выше собственной внутренней реальности.
Этот обман претит Анне, как всякая фальшь, отделяющая ее от самой себя. Как можно ценить человека, отвергая его подлинные чувства и реакции? Ну нет! Он дорог ей в своём настоящем обличье, со всем, что испытывает вольно и невольно. Сексуальность не предмет нравственного анализа, а нормальное свойство всего живого. Но ей мало самой прийти к такому выводу, нужно, чтоб и он это узнал. Самое время дать понять ему.
*** Спектакль конечно доброго слова не стоит, но Иманд приятно проводит время. В его праздном уме, без всякой связи с происходящим на сцене, сама собой возникает целая галерея бесстыдных картинок. Первая: певичка, отпрыгав свое, выскакивает за кулисы - потная, разгоряченная, она плюхается на ящик с реквизитом, широко расставив ноги и обмахиваясь подолом короткой пышной юбки. Под ним мелькают резинки чулок на полных розовых ляжках (они и на сцене мелькали) и сбившаяся между паховых складок узкая полоска трусов.
Вторая: Певичка и девочки из кордебалета дружно кланяются гремящему аплодисментами залу. Он стоит за сценой и смотрит на них в щель между декорациями - ряд стройных подтянутых ножек и упругих поп под задравшимися юбочками из одних шелковых складок.
Третья: в гримерке перед массивным трельяжем, на створке которого висит шляпка с лентами, среди тюбиков и флаконов в беспорядке валяются щетки для волос, открытая коробка румян, шпильки, палетки, пуховки в пудре. Через спинку кресла перекинут пестрый ворох платьев, сброшенная юбка, белье. В углу на маленьком туалетном столике, рядом с кудрявым париком криво нахлобученным на подставку, задыхаются розы в блестящей целлофановой обертке. Он заглядывает в приоткрытую дверь. Видит весь этот очаровательный бардак и трижды отразившуюся в зеркальных створках голую спину и выставленный раздвоенный зад певички - наклонившись, она оглаживает себя по бедрам, аккуратно скатывая чулки. «Заходи, - говорит она, не оглядываясь и нисколько не стесняясь, - и дверь закрой».
Волнующая воображение сцена в гримерке в самом разгаре, когда ладонь Анны, игриво скользнувшая по бедру с внутренней стороны, застает «изменщика» врасплох. Есть от чего смутиться! Попран бескомпромиссный идеал романтической любви, гласящий, что вожделеть чужаков - значит предавать любимого человека. Разве не должны истинно любящие приберегать свой пыл только друг для друга? Разве подлинная любовь мыслима без половой верности? Вот почему он чувствует себя чуть ли не преступником, буквально схваченным за «это самое». И со стыда готов сквозь ложу провалиться (хм, в амфитеатр?).
Нет, она не случайно дотронулась… и не собирается прекращать… да что, в самом деле, нашло на нее! Настойчивость шаловливой ручки смущает, но и волнует тоже. Иманд не может решить, как реагировать на ее соблазнительную и опасную блажь - он скорее «против», чем «за».
Муж хоть и не шелохнулся, не сдвинул колени, все равно сопротивляется - Анна давно научилась понимать значение не только его движений, но и покоя. Он продолжает смотреть на сцену, не подавая вида, что замечает происходящее ниже обитого бархатом барьера. Анне вздумалось пошалить? Что ж, вряд ли она зайдет слишком далеко. Но чего она добивается, зачем мучит его незаслуженной лаской? Да, спектакль такой, что… ну не деревянный же он! Все равно это ничего не значит, Анне не к чему ревновать. Ему жарко от мысли, что она наверняка все поняла, разоблачила его. Но что он может поделать?
Сдерживаться все труднее. Он больше не упорствует (пусть делает, что хочет!) и, оперев руку на подлокотник, прикрывает горящее лицо ладонью - манжет на фоне щеки кажется ослепительно белым. Тугая холодная пряжка ремня сдается ее настойчивости, молния чуть слышно чиркает. Проворные пальцы, проникшие вместе с прохладой в сокровенную тесноту и жар, разжигают в нем сумасшедшее желание. Она помогает ему приспустить мешающую резинку, и сознание обнаженности опаляет его как во сне, когда внезапно обнаруживаешь себя голым посреди улицы. Высокий барьер ложи надежно скрывает их от чужих глаз, но что, если кто-то из лож верхних ярусов направит на них бинокль или, упаси бог, объектив? То-то будет пердимонокль! (Анна как-то сказала ему, что perdit monocle - старинный театральный термин, означающий крайнее удивление, буквально: выронить монокль.)
Секрет этой ложи все еще неизвестен ему - он ведь никогда не пытался заглянуть в нее снаружи, а то бы знал, что рассмотреть тех, кто сидит в глубине, невозможно ни из какой точки театра. Не видно даже, есть ли там вообще кто-нибудь. Жесткий закон, защищающий их частную жизнь, не только обещает верный и скорый путь за решетку всякому, посмевшему опубликовать в сети, в прессе, да хоть на заборе что-либо подслушанное или подсмотренное, но во многих случаях исключает и саму возможность проявить излишнее любопытство*.
Он накрывает руку жены своей, стискивая ей пальцы, давая ощутить ответную распирающую силу желания, нетерпеливую дрожь живота под скомканной рубашкой. Музыка торжествующе гремит, заглушая рукоплескания полного зала - должно быть, на сцене творится что-то совсем уж отчаянное, он не видит. Влажное скользкое тепло Анниной ладони в последний миг сменяет обморочная нежность губ - когда, как она скользнула между его коленей?
Он с силой прижимает к себе ее голову, не чувствуя, что шпильки с серебряными лепестками, скрепляющие прическу, до крови царапают ему пальцы. Спустя минуту она это заметит. Влажных салфеток в сумочке почему-то не окажется, и она просто залижет, зацелует ему эти ранки. И поможет быстро, не поднимая возни, восстановить порядок в одежде.
[Той же ночью - в постели] *** Происшедшее в театре, хоть они и продолжают смотреть на него по-разному, все же показывает, что диалог возможен, и Анна, сделав первый шаг, хочет сделать и второй, но не знает как. Понятно, что Иманд вряд ли захочет это обсуждать (тут она отчасти ошибается). Ее желанием движет любовь и страх. Она хочет избавить мужа от ложного чувства вины, убедить, что принимает его как есть - без купюр. Даже готова вытащить наружу свою боязнь потерять его, потому что она ведь не может быть для него всем, замкнуть на себя все его потребности. Это непростая задача еще и потому, что Анна не до конца понимает стоящие перед ней трудности. Ей видится только одна сторона проблемы: муж не захочет углубляться в тему, сознавая недолжность своих фантазий, но не другая - что он в принципе не умеет говорить о таких вещах.
Для самой Анны второй части проблемы не существует вовсе. Она обладает редким умением отрешиться от самых нелепых свойств своего характера и рассматривать свою экспансивность, сексуальность и даже глупости, которые ляпнула, не подумав, не теряя при этом уверенности и не питая отвращения к себе. Она говорит о своих промахах и чудачествах с долей здоровой самоиронии, поскольку в целом довольна собой и верит, что может нравиться людям. Анна и от других не требует совершенства. Она убеждена, что человек, даже если выглядит иногда странным, эксцентричным, нелепым или противным, все равно заслуживает любви, тем самым придавая ему сил и храбрости для интимных признаний. Благодаря этой ее способности, у них есть шанс на успех.
У Иманда, в этом смысле, дела обстоят куда хуже. Он принадлежит к числу людей, не желающих распространяться о своих чувствах - не столько из скрытности, сколько из-за того, что выражать их себе дороже. Он не нарочно замыкается, просто не верит, что другие могут понять его так, как ему бы хотелось быть понятым. Обжигался уже! Возможно, ему просто не повезло - и тогда и вообще, с самого начала.
Отец был сдержан в проявлении чувств, терпеть не мог «соплей» и «восторгов», считал, что разбираться со своими проблемами нужно самому. Что мужчина (а тем более будущий дипломат) должен владеть собой, «держать лицо» и язык на привязи, и что чем меньше о нем будут знать, тем лучше. Нельзя сказать, чтоб эта житейская мудрость себя не оправдывала - напротив, он каждый божий день видел подтверждение отцовской правоты.
С мамой, при всей ее любви к нему, откровенности тоже не получалось. Она слишком волновалась о нем - нет, не душила опекой, не держала на поводке, но смотрела вслед с таким беспокойством, что было бы просто свинством добавлять ей тревог и раскармливать ее страхи. Сколько помнил себя, Иманд стремился дать ей повод для гордости, и уж во всяком случае, не волновать, особенно в последние годы, когда смертельная болезнь уже подтачивала ее силы. Он тщательно скрывал свои переживания, не мог позволить себе поделиться с мамой многими неоднозначными чувствами и мучительными сомнениями. К тому же хорошего беспроблемного мальчика легко любить, и он повзрослел с убеждением, что любовь - награда за правильное поведение, а не за искренность.
Обсуждать с женой свои фантазии о какой-то театральной вертихвостке - такое ему и в голову не придет. Не потому, что жена не вправе знать, каков он на самом деле, просто склонность осуждать себя подсказывает ему, что это унизительно, как порка при свидетелях. Совет отца держать свои тайны при себе укрепляет его решимость помалкивать, тем более, Иманд и сам чует: в нем полно всякого, чем не стоит ни с кем делиться. Любовь Анны нужна ему позарез, он не готов рисковать ею, выдав жене дорожную карту своего либидо.
Поэтому любимая никогда не узнает о красотке из МИДа, ради возможности полюбоваться которой он нарочно менял маршрут, и пару раз даже измыслил предлог, чтоб заговорить с нею. О белом пеньюаре Анны, который она уже полгода найти не может и вряд ли додумается искать свое неглиже в его гардеробной - пеньюаре, бывшем на ней в ту волшебную ночь… Словом, он до сих пор приходит в возбуждение от одного вида этой легкомысленной одежки. О пухленькой медсестричке в кабинете дантиста, проявившей к нему необыкновенное участие. О его фантазиях насчет кораллового кружевного бюстье, выставленного в витрине бельевого магазинчика в одном из переулков Гамла Стана. О кое-каких эпизодах из «кино для взрослых», всплывающих в памяти, когда они занимаются сексом. Времена безудержной откровенности позади - теперь ему важнее сохранять притягательность для Анны, чем делиться подробностями своей эротической жизни.
Так что Иманд в самом деле предпочел бы замять тему, не будь он так встревожен. Нет, не своим «проступком» - в его легкой игривой фантазии не было ничего дурного, вероломного. Легкомысленная атмосфера маленького сексуального приключения не имела касательства ни к любви, ни к семье, и согрела его подобно солнечному лучу на привале, оживив и наполнив сочными красками скучный сценический пейзаж.
Но его волнует, как отнеслась к этому Анна - осуждает его, чувствует себя обиженной? Этот пикантный эпизод в театре - она сказала ему, не словами, но поступком - что? Может: «Я тебя насквозь вижу - стыдись!»? У него сердце не на месте - нельзя допустить, чтоб его тайные грезы встали между ними. Вот почему, вернувшись из Оперы, он стремится завести разговор, хотя час уже поздний. Анна сидит на постели, и перекинув волосы через плечо, пальцами разделяет их на извилистые пряди. Он садится рядом вполоборота, подложив под локоть подушку. - Зачем ты устроила это в театре? - Да вот подумала, что в живом сопровождении симфонического оркестра мы это еще не пробовали - надо испытать. А тебе разве не понравилось? - невинно осведомляется она. - Не боишься, что завтра в сети появятся наши снимки, сделанные из ложи третьего яруса? - О, тогда спектакль войдет в историю, а доходы от него - в книгу рекордов, - шутит она, заплетая на ночь не тугую пушистую косу (ее беспечность объясняется просто, Анна знает, что это невозможно). - Ну хватит. Поговори со мной. Ведь ты не пошалить хотела - а что? Он старается не выдать тревоги, и это удается. Анна просто знает, что она есть - видит, шутки не помогают, и успокаивает всем, чем может: словами, взглядом, интонацией. - Чтоб тебе не пришлось выбирать между любовью и либидо.
Он слышит не то, что Анна сказала: «чтоб тебе не пришлось выбирать», а то, что боялся услышать: жена правильно истолковала его возбуждение, она «все знает». Иманд чувствует себя как человек, застуканный за неприличным занятием, что само по себе его обвиняет. Глупейшее положение! (И разве не этого он добивался своими вопросами?) Отрицать, оправдываться, уверять, что «это ничего не значит» - пошлость какая! Второй раз за вечер он уличен в постыдном, и мечтает провалиться на этом месте. - Да ты что? (господи, как столб, даже не моргает!) - Иманд! - Анна испуганно тормошит его. - Я же не виню.
Он реагирует непонимающим взглядом, все еще подыскивая в уме ответ. Может, сделать вид, что его не волнуют эти романтические предрассудки о вечной неделимости любви и секса? Есть же такая удобная маргинальная позиция, отрицающая связь между любовью и верностью. Мол, влечение бывает и само по себе, без эмоций. Секс не всегда связан с чувствами, и нужен просто «для здоровья», как физкультура. Глупо же требовать, чтоб человек играл в теннис или танцевал только с одним партнером. Нет, ему не нравятся эти распутные теории. Ляпни он такое, Анна сочтет его шутом гороховым и будет права. Даже в век сплошного либерализма, когда однополая любовь, брачный контракт и зачатие в пробирке стали обычным делом, рубеж между «дозволенным» и «запретным» никуда не делся. Правила незыблемы, как и всегда, попробуй только усомниться насчет границ в любви и сексе. Хочешь иметь нормальную семью, изволь признать, что истинная любовь моногамна, и желать можно исключительно возлюбленного, а иначе позорное клеймо извращенца тебе обеспечено.
- Я тебя не виню, слышишь? - повторяет Анна. На этот раз он молча настороженно кивает: мол, не винишь - а что тогда? Она натягивает на зябнущие коленки одеяло, хочется лечь, вытянуть ноги, но не одной же - вместе. - Знаю, считается, что хотеть можно только того, кого любишь. А интерес к сексу вне любви - это гадко; его стыдно иметь и надо прятать как дурную болезнь. Сама мысль о нем кажется угрозой - чуть ли не катастрофой для отношений. - Тебе ничто не угрожает, правда, - выдавливает он через силу, ненавидя себя за жалкие оправдания. - Я о том и говорю. Ну что должен чувствовать мужчина, перед которым недвусмысленно извивается полуголая женщина? И что ему с этим делать - решать в уме квадратные уравнения, зажмуриться и думать о жене и детях?
Он что угодно ожидал услышать, только не это. А как же устои? - Ты не согласна с идеей о неделимости любви и секса? Анна пожимает плечами (хорошо бы и их тоже укрыть): - Жизнь с ней не согласна. Это выморочный идеал, ему невозможно следовать - только притворяться. Какой выбор нам, тебе оставляет сей любовный эталон? Молчание или вранье. На это нечего возразить. Но чего же она добивается? - Пожалуйста, пойми правильно. Я не в восторге от того, что ты фантазируешь не обо мне. И боюсь, ты примешь мое понимание за поощрение, боюсь подорвать нашу любовь. Но даже если мне не нравятся факты, они не исчезнут. Не нужно изображать паиньку ради моего успокоения - мне хватит мужества любить настоящего тебя.
У нее зуб на зуб не попадает - от волнения, или просто замерзла. - Давай-ка ляжем, - он и прервать ее боится, и не может больше смотреть на нее дрожащую. Анна с облегчением вытягивается в постели, взбивает под щекой подушку и ничуть не возражает быть закутанной с головой в пуховое одеяло, да еще и обнятой сверху. Одну ладошку все-таки выпрастывает - чем-то же надо гладить его по щеке, когда заглядываешь в такие близкие, такие родные глаза.
- Ну вот, ты слушай, слушай. Я весь вечер мечтала это сказать. Смотрела на тебя в Опере и думала, что человек, погруженный бог знает в какие грезы - это тот же мужчина, которого я целовала утром, и который за завтраком положил розу возле моей тарелки. И тот самый мальчишка со стрекозой с детского портрета, глядя на который я каждый раз прошу: боже, если у нас родится сын, пусть он будет таким. И что бы он там ни воображал, это не помешает мне любить его. Я не жду, что ты со мной откровенничать станешь, но не хочу, чтоб ты прятался за ложью, молчанием, приносил эту часть себя в жертву из страха быть отвергнутым.
- А если я захочу рассказать? - он сам не знает, как такое с языка слетело. Не будь у них этого разговора, Иманд наверно смирился бы с тем, что жена его недопонимает. Может безотчетно винил бы ее за неприятие тех своих черт, объяснить которые ему не хватило слов и решимости. Но теперь счастливо избежав этого, охвачен благодарностью. Еще четверть часа назад он не собирался даже признавать существование этих разнузданных мечтаний, и вдруг ощутил дикое искушение отбросить обычную защиту, всякую разумную осторожность - так велико его желание быть принятым ею до конца. - Ну, если захочешь… - она явно не надеялась когда-нибудь узнать, что творится в его сексуальных фантазиях. - Думаю, мы оба можем рассказывать друг другу правду о себе, не боясь осуждения, - и, отбросив деликатность, с откровенным жадным любопытством, - ты даже не представляешь, как мне интересно.
------------------------------------------------------------------------------------ * Понимаю, сцена в ложе не вписывается ни в наши представления - мы сразу воображаем «эль скандаль при посторонних» - кто-нибудь да увидит, заснимет, выложит в сеть… папарацци всюду - дежурят за каждым углом, лезут в окна, подкарауливают в туалете. Так вот, нет у них никаких папарацци - их контент, как и сами они вне закона, того самого, весьма жестко защищающего частную жизнь королевской семьи. Ни одна газета, ни один сетевой ресурс это не опубликует - их просто закроют без разговоров, и владельцы всю оставшуюся жизнь будут на штрафы пахать. Разумеется, это не избавляет от нужды, держаться на публике как подобает, и они все время начеку.
Журналисты могут проявлять профессиональное любопытство только в формальной обстановке либо по согласованию. Поэтому Анна (и ее родные) спокойно может пойти в парк или куда угодно, пройти по улице - никто не будет тащиться за ней по подворотням и кустам, подглядывать и снимать исподтишка. Если она едет по городу как частное лицо, никаких кортежей с мигалками, никакого назойливого внимания (помнишь, как она ехала в парламент на первое выступление мужа и не доехала?). Если Анна присутствует в театре, и это освещается в СМИ, ее можно сфотографировать только до начала спектакля, и она должна быть предупреждена об этом, попозировать - встать или сесть у края ложи, в глубине ее не видно. После - съемка запрещена. Фото перед публикацией проходит через дворцовую пресс-службу, как и вообще вся информация «на публику». Нет санкции пресс-службы - пеняйте на себя! Так что ловить ее на камеру врасплох никто не станет - себе дороже.
Да, они медийные персоны и от них очень много чего требуется, но они не круглые сутки «на работе» и в свободное время могут позволить себе ту же степень свободы, что и другие люди.