Jan 05, 2022 23:19
Иманд (59) - Анна (57)
- Садитесь, герр Вальрот, - Иманд указывает вошедшему клерку на кресло, стоящее против его стола. - Побеседуем.
Он смыкает пальцы «домиком», сильно надавливая на подушечки - старый прием, помогающий держать в узде эмоции. Кто же подсудобил ему этого парня? Кажется, старый Льльёхёк просил пристроить племянника к делу. Только дела-то никакого не выходит!
На днях Юнас Дальгрен, начальник этого типа, живописал ему сцену в лицах: «Ставлю мальчику задачу, а он мне через губу: это, дескать, слишком сложно и вообще не его профиль. Бьёшься с ним, бьёшься, всё разжуешь, в рот положишь, и наконец наша цаца делает нам одолже-е-ение».
Но нынче «отец Дальгрен» в командировке, а «цаца» - перед ним: нагловатые навыкате голубые глаза, аккуратные усики, собран, подтянут, угодлив - юноша на старте большой карьеры. И всё бы ничего, кабы не заваленная напрочь работа, за которую он взялся «только потому, что очень уж просили, хотя это и не его обязанности».
- Верно ли я понял, герр Вальрот, что вы делите порученную работу, на ту, которую хотите выполнять, и ту, которую не хотите? - тон индифферентный, только что не зевнул.
- Нет-нет, что вы! - энергично возразил тот и приятно осклабился. Ел глазами изволившее пошутить начальство, не забывая располагающе улыбаться.
- В таком случае, собираетесь ли вы выполнять все задачи, положенные на этой позиции, или они для вас слишком сложны?
Ага, усёк плут, откуда ветер дует - мигом переменил тон, кое-какая дипломатическая натасканность в нем все же имеется.
- Я серьезно отношусь к работе, - с подъемом начал он. - И было бы безответственно с моей стороны не понимать пределов своих возможностей… - он сбился под взглядом собеседника, смотрящего на него в упор с холодной благосклонностью. Выждав немного, не соберётся ли «цаца» с мыслями и, не дождавшись, Иманд сухо кивнул, принимая ответ. Кипевшее в нём раздражение, остыло, подёрнулось корочкой льда.
- Боюсь, мы не можем позволить вам выбирать, - безразлично проговорил он, глядя нахалу в переносицу. Ваша должность предполагает четкий круг обязанностей, и раз они вам не по силам, поищите другую работу.
Обернув злость в вату вежливых фраз, Иманд с мрачным удовлетворением глядит на слинявшую физиономию Вальрота. А впрочем, чему радоваться? Балбеса давно следовало уволить.
Ему не нравится агрессивное настроение, овладевшее им с утра: «И чего я завёлся? Сон, что ли, дурной видел? Ах да, сон!» Сны его донимают в последнее время. Да такие, что…
Анна снится - молодая, дерзкая от робости и смущения. Он её даже не видит, а только чувствует - как тогда: беглая ласка пальцев. Шёлковая шуршащая волна, омывшая ему бок, пробравшая всего до мурашек. Ее руки, решительно потянувшие вниз резинку пижамных штанов. Упругая мягкая полнота со сморщенными кончиками сосков, опустившаяся сверху и тут же стыдливо отпрянувшая. И как потом скользнуло над ним гибкое тело, накрыло собою, прильнуло доверчиво и обреченно.
Анна «первого утра» так и запечатлелась в нём - аккордами чувственной симфонии, гаммой дразнящих, неловких и храбрых прикосновений. Врезалась в его осязательную память, разом стерев всё до неё бывшее. Да и бывшее ли? Такой и снится теперь: лёгким вздохом, застенчивым шёпотом, податливостью бёдер, влажной теснотой между. И он от всего этого лежит потом полночи в горячке с колотящимся сердцем.
Еще белый пеньюар снится - тот самый, который он потихоньку утянул к себе. На память. Анна потом искала - не нашла.
Та ночь после дождя выдалась ясная, лунная. Голые сосны белели в голубоватом свете. Он открыл окно, впуская в спальню запах мокрых трав, сумрачно-сладкое дыхание цветников. А когда обернулся, она стояла в дверях в коротком кружевном пеньюаре - светящаяся белизна на фоне темного проёма за спиной. От малейшего колыхания воздуха сетчатые узоры пробегали по ее обнаженным рукам и ногам - покрывая всю колдовскими лунными письменами, чаруя, мороча взгляд. Одетая пляской теней, рожденных ее полупрозрачным покровом, она казалась нагой. И когда шагнула к нему, пальцы не ощутили весомости, плотности ткани, а лишь тепло кожи, будто облекавшая ее паутинка кружев существовала только в его фантазии.
Сон разворачивается с того места, где он уже опрокинул её на постель. В реальности это удалось не сразу. Анна, едва он обнял её, притянул к себе, немедленно отомстила ему за неуклюжую шутку, которую черт его дёрнул сыграть с нею за ужином - оттянула сзади резинку пижамных штанов и что-то запустила туда: длинное, холодное, с лапками - так ему почудилось. Оно скользнуло по попе, побежало вниз по ноге - от неожиданности он неприлично взвизгнул, как гризетка, увидавшая мышь, и подскочил на месте - «что-то» оказалось крупной виноградиной «дамский пальчик». Лапки ему просто со страху примерещились.
Анна, смеясь над ним, аж пополам согнулась, еле дышала. И, однако ж, поймать эту хулиганку... Поди, попробуй! Она загоняла его, как мальчишку, ловко вывёртываясь, подныривая под руки. А когда он, козьим скоком, перемахнув через козетку, всё же настиг ее, задала ему отчаянную трёпку, измолотив всего кулачками. Он принял эти супружеские колотушки, дал ей выпустить пар, и только потом опрокинул навзничь в свежие простыни - обессиленную, но не смирившуюся.
Пеньюар распахнулся: в пене кружев темнели заострившиеся пики сосков, Пологая ложбинка живота, начинаясь между рёбер, скатывалась в глубокую впадину пупка. В паху чернело озерцо тени под нависшей тесниной колен, которыми она строптиво уперлась ему в грудь. Пришлось принять вызов, покорить её заново. Он соблазнял её и боролся с ней, ласкал, улещал, хитрил, пока наконец изнемогший от желания не рухнул в нежный холод раздавшихся бёдер, опоясанных кружевными резинками шелковых чулок.
Во сне он снова и снова штурмует этот бастион упёртых коленок. Неприступная, она запахивается от него в пеньюар, но кружево разъезжается, соскальзывает - такого натиска и броня не выдержала бы. Вся прелесть их бурной возни в ее волшебной одежке, делающей голую женщину еще более голой.
Он просыпается от этих снов весь взмокший, шальной, забывший, сколько ему лет. В последний раз и Анна тоже проснулась. Спустя полчаса, вся закрасневшаяся, по-девчоночьи хихикая, шепнула ему: «А я спросонок думаю, что это у нас в кровати - черенок от швабры, что ли?»
Но сегодня снилось другое - тоже не раз виденное и от того мучительное, как хроническая боль. Будто спускается он с Градчан по Остроугова* - как тысячу раз пацаном бегал. И вроде школьный ранец плечи ему оттягивает, хотя какая же теперь школа - лето! Да и учится он давно уже не здесь. Под горку идти легко, ноги сами бегут и, отмечая недлинный путь, он кивает как знакомым «Белому лебедю», «Звезде», «Двум солнцам», «Трем черным орлам», «Зеленому раку», «Красному льву». Старинные гербы на барочных фасадах, заменявшие когда-то номера домов, помнятся ясно, как дорогие лица.
Он и теперь точно знает, что за «Красным львом», держащим в передней лапе сверкающий на солнце кубок, идёт конь, вечно теряющий свою подкову - туристы крадут как сувенир. А прямо напротив - лестница вниз - на Янский вршек, и он сворачивает туда как раньше, хоть это и не по дороге.
Никогда не мог спокойно пройти мимо, не взглянув на таинственный дом алхимика. С виду, дом как дом - жёлтый, трёхэтажный, с аркой, ведущей вглубь каменного двора к башне Келли, откуда грозный колдун проклял бедную пани Хрдлову, наградив её младенца ослиными ушами. В детстве он верил этой легенде, а потом мама рассказала, что там просто фреска была с изображением Рождества - с годами краски стерлись, и остался только осел возле яслей.
Ступеньки лестницы звонко отзываются его шагам. Он смотрит под ноги не потому, что боится оступиться - страшно поднять глаза и увидеть... На месте «Осла у колыбели» высится обшарпанная девятиэтажка. Серые бетонные рёбра ее выпирают из ряда почти перегораживая узкий вршек. Каждый раз он сворачивает сюда во сне, надеясь, что кошмарное видение застиранных портянок на балконах девятиэтажки, реющих над черепичными крышами, исчезнет. Но нет, бетонная уродина торчит там, насилуя взгляд. Тогда он поворачивается и вприскочку, задыхаясь, бежит обратно на Остроугова, стараясь не глядеть влево, на дом барона Бретфельда. Там над входом, на месте изящного балкончика, с которого Моцарт озирал улицу, торчит ржавый железный козырек, положенный прямо на капители колонн.
Если ухитриться «не заметить» его, то дальше всё опять пойдет как надо: алхимическое «Золотое кольцо», которое он всегда называл «колесом», «Золотой ключ», замкнувший на замок рот болтливого пивовара. У ампирного Коловратского дворца, ворота которого охраняют резные орлы, приходится умерять шаг - слишком уж крутой спуск. Но вот уже и «Красный барашек», и мавры Морзинского дворца, согнувшиеся под тяжестью балкона, и «Три скрипки», и наконец «Чёрт» - он уже внизу, до Малостранской площади рукой подать. Тут он всегда просыпается - никаких нервов не хватит снова увидеть, что - там, на месте собора святого Микулоша.
Проснулся и на этот раз, сел в постели: приснится же такое! Ложиться снова не стал, вставать скоро. Анна в сладкой утренней дрёме, не открывая глаз, пошарила ладонью по его подушке, уловив возле себя перемену. Он погладил эту беспокойную руку: тут я, тут.
Абсурдная пугающая реальность сна еще не ушла, только отступила, и в безмятежной тиши затемненной спальни ему неуютно и тревожно в самом себе. Да ведь вздор всё! Дом алхимика никуда не делся, и на месте собора никогда не будет парковки, и глупо так переживать из-за сна. Да и не в нём дело. В глубине души он знает истину: Прага - «его» Прага - памятная в бесчисленных милых подробностях, прибежище сердечной тоски и ностальгии - исчезла безвозвратно, пусть и стоят на месте ее дворцы и соборы.
Славные старинные вагончики фуникулёра, возившие туристов с Уезда на Петршин - те самые, с которыми он мальчишкой состязался, обгоняя их на велосипеде, вытеснила модерновая «кишка», внутри которой ползут эскалаторы. Развесистые ивы - красу и гордость Кармелитских садов** - сменили молодые, не дающие тени посадки. С Мальтийской площади исчез Креститель с ангелами - на месте статуи бьет теперь дурацкий фонтан. А Чертовка до того обмелела, что знаменитая мельница с её массивным колесом выглядит теперь нелепо, как ледокол, севший в лужу. И таких горестных замет у него целый список, который с каждым годом всё длиннее. Неужели его печаль всего лишь старческое брюзжание?
Ах, нет, нет конечно! Просто ему, как многим, покинувшим родные края, довелось на собственной шкуре узнать горькую истину. Пока он жил в своем городе, ходил по улицам мимо знакомых домов, спускался в метро, или сидел в кофейне на углу, бесцельно глядя на прохожих - все вокруг казалось обыденным, вечным, скучным. Эти черепичные крыши и пузатые балкончики, башни, флюгера и мансарды, резные карнизы и колонны - были безразличны ему. Истёртые ступени и кривые водостоки, гребёнки мостов и газовые фонари на Королевской дороге - всего лишь детали пейзажа. Каменные хребты набережных, по которым, потренькивая, стекали трамваи - ровно ничего не значили, питейные погребки, куда он обычно не заглядывал, не были нужны ему, а шахматная брусчатка под ногами - обычный булыжник.
Но теперь, когда его уж нет там, он с болью ощущает, как дороги ему эти извилистые улочки, средневековые фасады и ренессансные дворцы. Как не достаёт воркотни голубей на фронтонах, дымка, пахнущего корицей и жжёным сахаром. Всё бы отдал, чтоб сойти по каменным ступеням с узорными чугунными перилами в дымно-золотистый сумрак одного из тех погребков, которыми пренебрегал раньше - ступить под темные своды, пропитанные пивным духом, втянуть в себя до головокружения восхитительные запахи хмеля и солода, ржаных гренок и копченых свиных ребрышек. Или посидеть в той забегаловке на Туновской, где к супу с печёночными кнедличками давали в придачу порцию Влашского салата. Теперь-то он понял, как необходима ему медная зелень куполов и столпотворенье крыш, как горячо любимы петршинские дубы и каштаны на Кампе. И нисколько не легче душе от того, что эхо его шагов навеки впечатано в исшарканные камни мостовой.
Эти места, которых он не увидит уж никогда - разве что в собственной благоговейной памяти, обретают над ним мучительную власть, непрестанно воскресают перед внутренним взором, словно прелестные видения.
Конечно, город - как всё живое - меняется: ветшают статуи и растут новые деревья, на месте непритязательных кабачков открываются дорогие рестораны... так и должно быть. Отчего ж тогда он не в силах рассказать Анне насчёт заведения пана Войтылы? Там где их угощали ароматным жарким из кролика, теперь сувенирная лавка, набитая всяким хламом: кружками, магнитиками, тряпичными Гурвинеками... Эх, да что там говорить! Ведь и сам он давно не прежний - не в том ли настоящая причина его паршивого настроения? Оно нисколько не улучшилось после увольнения Вальрота и, оставшись в кабинете один, Иманд решает, что на сегодня пожалуй хватит. Лучше прямо сейчас поехать домой, пока он сгоряча не выгнал ещё кого-нибудь.
В такие дни как сегодня хочется уйти от всех, забиться в уголок и сидеть там, пока боль разлуки (он так и называет свое страдание - боль разлуки) не утихнет. Он побудет у себя, посмотрит миниатюры - чудесные новые приобретения: «мальчик из Коэна» и «голубая шаль» - последнюю приписывают кисти Шелли, но точно ли там эпоха Георга III? У него есть сомнения. А впрочем, нет, не до миниатюр сейчас. Он знает, чем займется - тетрадями Малыша.
Две толстые тетради в одинаковых коричневых переплетах. Одна исписана от корки до корки, другая - на две трети: расчеты, схемы, но есть и просто размышления. За ровными беглыми строчками ему слышится голос сына, утешительные родные интонации. Девять лет эти тетради лежат в ящике дедовского секретера - объемистые; рыхлая кипа страниц, слегка обтрепанных с загнувшимися уголками, вздрагивает, как живая, когда он берет их в руки. Отодвинув тяжелую штору, Иманд садится ближе к свету. Верхняя тетрадь сама раскрывается на много раз читаном месте: «Общество закабаляет нас словами. Слова так устроены, чтоб одним было выгодно, а другим - нет. Вот слово "брюки". Штаны - вещь житейски необходимая (хотя шотландцы не согласились бы). Про джинсы, бриджи и "классику" молчу. Но ведь есть еще: "сигары", слаксы, чинос, джоггеры, карго, скинни, американы, каррот… да я всех и не знаю. У меня их больше, чем я могу запомнить - и это все на один зад! Кому оно нужно - мне? Нет. Но на производстве и продаже этой кучи тряпья живут целые отрасли экономики. Все эти слова придуманы для извлечения выгоды из нас - носящих штаны».
Про брюки он помнит - как четырехлетний Малыш их надевал. Напялил задом наперед - снял, повертел так и эдак - опять напялил, и снова застежка сзади. Третья попытка: кряхтя и сопя, путаясь в длинных штанинах, кое-как влез и… да что же это такое! Содрал с себя непокорные штаны, швырнул на пол в необузданном мужском гневе: «Не буду надевать! У них со всех сторон зад!»
Полушутливые лингвистические штудии Малыша - то немногое, что он в состоянии понять в сильно математизированной области знаний, составлявшей сферу научных интересов сына, где даже базовые понятия - фонемы и морфемы описываются не словами, а точным языком чисел.
«Язык - это фильтр, через который реальность доходит до сознания, - читает он дальше. - Как любит повторять мама: "Что не названо, то не познано". У Витгенштейна: "Границы нашего мира - это границы нашего языка". С младенчества мы осваиваем язык, а вместе с ним и описание мира - из этой картины потом не вырваться».
«Язык не просто связывает нас ритуалами, типа, когда какие штаны надевать. Однажды спросил отца, какие брюки ему нравятся. Ответ: "Уместные в данной ситуации". Штаны ему безразличны, главное - дресс-код соблюсти. Но язык это в первую очередь смыслы. Они есть до нашего рождения, "зашиты" в культуру. Младенец еще в утробе, а уже известно, от чего он, став носителем этой культуры, будет горевать, чему радоваться, что осуждать. В книгах, которые он прочтет, все прописано: эмоции, отношения - он узнает, что чувствует и как надо реагировать.
Рассказал сестре. Соланж, возмущенно: "Но ведь это я решаю, что читать, а что нет". "Много, - говорю - ты решала в детстве, в школе? Да и сейчас… Вот я у тебя «Бегущего в песках» видел - скажешь, сама выбрала?" Она запальчиво: "А кто?" - и тут же дошло до нее: модный роман, как не прочесть!
И еще, у каждой стоящей книги свое поле тяготения - одних она влечет, других отталкивает. Вот роюсь в библиотеке: Стриндберга что ли почитать? Взял "Красную комнату", листаю: богема, политики, буржуа, духовный застой, крушение идеалов молодежи… Не-не-не! Взял "Игру в бисер". О! Гессе - другое дело! Получается, для каждого задан некий социально-культурный туннель?»
Иманд переворачивает страницу: «Мыслить можно без слов - образами, символами. Но делать что-то в жизни без слов - нельзя, надо сформулировать цель. Однако структура языка диктует правила мышления. А что, если эти правила не подходят моей мысли? Если в языке нет слов для ее выражения? Но даже если есть, слова только тень идеи - нельзя поставить знак равенства между подуманным и сказанным. Язык отсекает человека от его собственных глубин и унифицирует мышление. Чувства и мысли, которые выходят за рамки возможностей языка, не имеют шансов проникнуть к нам в голову».
Дальше листы заполнены формулами и знаками, которые ни о чем ему не говорят. Лингвистическая мысль сына, выраженная на языке математики, ему недоступна. А Томаш наверно понял бы. Интересно, устраивал ли этот язык Оскара? Иманд листает тетрадь: во всяком случае, цифрами он писал чаще, чем буквами.
За этим занятием и застает его Анна.
- Хандришь?
В ответ муж делает приглашающий жест: посидишь со мной?
Какой-то он сам не свой в последнее время. Спит мало и беспокойно, просыпается в удивительном настроении и ничего не объясняет. Иногда подавлен без особых причин. Ищет уединения, или может просто покоя. «Ты здоров? - Да. Устал? - Нет» - вот и весь сказ. Он чем-то занят в самом себе, вот что. Ничего, сейчас она его взбодрит.
- У меня хорошие новости, - Анна опускается на пушистый коврик у его колен - она любит сидеть так. - Можем позволить себе целый месяц отдыха. Весь август, а?
Месяц?! Да как же она ухитрилась?
- А бумаги твои?
- А фельдъегерская почта на что? - вопросом на вопрос отвечает жена. Главное, визиты сдвинули на осень, остальное устроится. Но это не все. Соланж тоже едет - будущей маме самое то сейчас по лесам гулять.
- А Остин?
- Будет навещать в выходные. Рад?
Ещё как! Вся хандра мигом слетела. С тех пор как девочка вышла замуж, они видятся реже. Он скучает. А тут - целый месяц! И Остин - это хорошо. Славный малый, право! Поэт, тонкая натура. И они молодцы, с детьми тянуть не стали - им с Анной хочется внуков. Софи тоже лисой вокруг сестры вьётся, наобещала связать племяннику - уже известно, что будет парень - пинетки и кофточку. Вязать пока не умеет, но полна решимости научиться.
- Когда едем?
- Да хоть завтра - хочешь?
Ей нравится его энтузиазм.