Текст под катом - рассказ, написанный мною на один из конкурсов. Рассказ про войну, тяжелый и совершенно не похожий на то, что я пишу обычно. Не стоит его читать, если не хотите испортить себе настроение.
Холодно. Сжимаешься в комок, как можно глубже суёшь варежки в рукава пальто, наклоняешь голову, пряча глаза от порывов пронизывающего злого ветра, секущего кожу шрапнелью ледяных брызг. Выдыхаешь под колючий шерстяной шарф. Пытаешься шевелить пальцами ног, спрятанных в глубине валенок. Стужа делает веки тяжелыми, сковывает мысли, охватывает тупым оцепенением тело. И остро хочется назад, в тепло, чтобы исчезла жёсткая обледенелая лавка несущейся сквозь ночь полуторки, и вокруг был полумрак бабушкиной комнаты, озаряемый тусклыми всполохами огня из открытой дверцы буржуйки. Не думая о светомаскировке, подкинуть в ленивое пламя пару толстых книг и, дождавшись, когда огонь радостно накинется на пищу, прижаться к горячей, пахнущей ржавым металлом стенке печки, и восторженно впитывать окоченелым телом расходящееся вокруг тепло. Но от таких мыслей становится ещё холоднее и зубы, резко отбивающие ритм, как кастаньеты в руках испанской танцовщицы, лишь ускоряют темп.
Несётся по льду грузовик, громыхая подвеской на неровностях и завывая двигателем. Сжался, застыл неподвижно в кузове одиннадцатилетний Мишка, неотличимый со стороны от своих попутчиков. Водитель в кабине до рези в глазах вглядывается в узкий луч света, вырывающийся из прикрытой светофильтром фары, и сильнее давит на газ, выжимая из двигателя полуторки всё, на что тот способен, стремясь быстрее доставить в безопасность свой драгоценный груз - маленьких ленинградцев, сидящих в кузове. Ватные фуфайки, широкие настолько, чтобы можно было одеть поверх обычных детских вещей, головы, перемотанные шарфами и платками так, что видно лишь щелочки глаз, большие валенки - всё это превращает детские тельца в пухлые бесформенные кули. Маленькие пассажиры неподвижны, сжались, экономя тепло, привычно стараются не расходовать энергию, которой почти не осталось в худых, измождённых тельцах.
Осторожно высвободившись из варежки, с трудом шевеля онемевшими пальцами, лезет ладонь в чуть тёплое нутро одежды, под пальто, туда, где прячется небывалое богатство, целых полбуханки чёрного хлеба - сухой паёк, выданный перед бешеной гонкой сквозь ночь. Аккуратно отщипнув маленький комочек мягкого, влажного мякиша, так чтобы не потерять ни крошки, засовываешь получившийся тёплый шарик в рот и вновь замираешь в неподвижности. Хлеб лежит на языке, слюна становится восхитительно вкусной и приходится делать над собой привычное усилие, чтобы не впиться зубами во вкусную мякоть, не проглотить одним глотком получившуюся вкусную кашицу, растянуть эту подачку самому себе как можно дольше.
Миша привык терпеть. Привык уже давно. Так давно, что время с тех пор смазалось, растянулось в серую полосу похожих друг на друга дней. Привык растворять на языке маленький, невесомый кусочек хлеба, чтобы, засыпая, обмануть сосущую пустоту желудка. Это повторялось каждый вечер. Слабые, чуть слышные шаги бабушки, и вожделенное лакомство на худой старческой ладони, пальцы на которой как сухие веточки, обтянутые пергаментом. Тогда, когда голод ещё не был так силён, Миша пытался отнекиваться, просил бабулю самой съесть подношение, но та, ласково улыбаясь внуку, говорила, что ему силы нужнее, он теперь единственный мужчина, а потом долго гладила его по волосам, смотря на угольки, тлеющие в буржуйке, и смахивая редкие слёзы. И Миша честно старался быть мужчиной, преодолевая липкую обволакивающую слабость и заставляя вялое от голода тело двигаться. Отоваривал продуктовые талоны тех, кто был ещё жив, и торопливо ковылял домой, спрятав за пазуху свою долю черного, ноздреватого хлеба, с шершавой горбушкой и липкой мякотью. Собирал во дворе снег и вытапливал из него мутную воду. Из дома через дорогу, куда ещё в начале зимы угодила бомба, таскал всё, что можно использовать в качестве дров: обугленные деревяшки, оставшиеся от расщеплённых взрывом брёвен, куски мебели, облицовочные доски. Поначалу было страшно: жители дома, не успевшие убежать от пожара, так и остались лежать в комнатах как большие поломанные куклы с чёрными, обугленными телами. Казалось, жильцы сгоревших квартир до сих пор охраняли своё имущество, злобно скалясь зубами на незваного гостя, ярко-белыми на фоне тёмных обезображенных лиц. Они приходили во сны, тянулись к мальчику скрюченными, обгоревшими пальцами, отчего Миша просыпался и долго лежал, тяжело дыша и боясь вновь закрыть глаза. Потом страх ушёл. Мальчик, не обращая внимания на то, что когда-то было живыми людьми, подтаскивал найденные деревяшки к окну и выкидывал на улицу. Когда дров набиралось достаточно, он медленно заносил добычу в коридор коммуналки и складывал около двери бабушкиной комнаты, ставшей приютом для оставшихся жителей квартиры. Оскальзывался на обледенелой лестнице парадной, часто останавливаясь отдышаться, и, сжав зубы, снова заставлял себя двигаться.
А ведь совсем недавно - если смотреть календарь, и целую вечность назад - по ощущениям, в комнатах было тепло и шумно. И по выходным общая кухня наполнялась солнцем и смехом, и Моисей, закрывшись в комнате, мучал скрипку, а его отец Израэл Аронович, надев большие круглые очки, внимательно читал свежую газету, картинно взмахивая руками и причитая: «Ой, что творится-то!..» А его дочь Злата - ябеда и задавака - суетилась на кухне, выпекая пресные лепёшки. И ходила, пританцовывая и напевая что-то весёлое, тётя Марина, держа на руках недавно рождённого Никитку - толстенького бутуза, который потешно кряхтел, когда хотел кушать, и с интересом разглядывал окружающий мир. А когда заходил её муж - дядя Коля, пахнущий кожей портупеи и сверкающий двумя лейтенантскими уголками на рукаве, Миша вытягивался по стойке «смирно», и ждал, когда довольно улыбающийся командир скажет «вольно, боец» и потреплет по русым волосам. И всего десять минут радостного бега сквозь колодцы дворов до Марсова поля. И воздушный змей в небе, которого клеили вместе с папой. И пыльные музейные залы, с развешанными по стенам картинами, про любую из которых у бабушки была заготовлена интересная история.
Тишина в квартире поселилась неожиданно. Особенно густой и вязкой она становилась, когда оживало радио, и серьёзный мужской голос начинал говорить: «От советского информбюро…» Почти сразу уехал дядя Коля. Получил повестку папа. Миша увязался в военкомат провожать его, подержал винтовку - тяжёлую и вкусно пахнущую машинным маслом, а потом долго успокаивал плачущую навзрыд маму, убеждая её, что это всё ненадолго. Израэль Аронович, обычно чисто выбритый, зарастал седой щетиной, не появляясь в квартире по несколько суток. В армию его не призвали - состояние здоровья, поэтому сейчас он работал за себя и тех, кто ушёл на фронт, а после работы выезжал за город, рыть траншеи. Появившись, обнимал детей, прижимал их к своему широкому мягкому телу и грустно смотрел красными от переутомления глазами. А потом и мама стала пропадать на работе, появляясь дома лишь для того, чтобы забыться на несколько часов беспокойным сном. Она осунулась, поблекла, залегли под глазами тяжёлые тёмные мешки, а обветренные, потрескавшиеся губы стали шершавыми на ощупь.
Откуда-то сверху, с низкого тёмного неба, полного тяжелых неповоротливых туч, доносится звонкий звук самолётного двигателя, приближается, хлещет по ушам, и мелькает над полуторкой хищный тёмный силуэт немецкого штурмовика. Вжимается непроизвольно в плечи голова, из глубины души поднимается привычная мутная паника, и хочется вскочить и бежать, нестись сломя голову, забиться в какую-нибудь щель, раствориться в окружающем белом безмолвии, исчезнуть, чтобы ночной охотник пролетел мимо, не обращая внимания на маленького человечка внизу. Но самолёт, развернувшись, сближается с грузовиком, расцветают на крыльях яркие цветы вспышек выстрелов, и мчатся к земле злые оскаленные кусочки свинца. И перечёркивают лёд дорожки разрывов там, где ещё пару секунд назад мчался грузовик, взметается снежное крошево в местах, куда угодили пули. А штурмовик, развернувшись, небрежно идёт на второй заход, добить эту везучую машину. И от беспомощности перехватывает дыхание, и судорожно сглатываешь густую слюну, когда накатывает чувство, что это именно тебе в спину направляет сейчас стволы пилот люфтваффе. Но как самая чудесная музыка вплетается в окружающие звуки отрывистый частый кашель зенитной пушки. Вспухают на пути самолёта белые облачка разрывов, и штурмовик, заложив резкий вираж, уходит в сторону, исчезает в тёмном небе. Пилот улетает искать более лёгкую жертву.
Раньше Миша любил самолёты. И даже мечтал, что когда вырастет, станет лётчиком-героем, таким как Чкалов. Они не раз уезжали с Моисеем на дребезжащем трамвае на самый край города, туда, где был аэродром осоавиахима, и часами наблюдали, как похожие на неуклюжих шмелей кружат над землёй неторопливые У-2. А когда очередной самолёт пролетал над холмом так низко, что можно было разглядеть кожаный шлем пилота, мальчишки вскакивали и восторженно махали зажатыми в кулаке кепками, и радостно следили, как качал крыльями биплан, приветствуя маленьких зрителей.
В сентябре небо над городом заполнил гул летящих самолётов, на крыльях которых были намалёваны кресты. И звук двигателя смешивался с пронзительным визгом, который издавали несущиеся к земле бомбы. И потянулись долгие часы в духоте и зловонии бомбоубежища, наполненные детским плачем и едва слышными молитвами. Тягостное ожидание сменялось глухими разрывами, от которых качались стены, сыпалась с потолка штукатурка, и раскачивался керосиновый фонарь, разрывая полумрак подвала резкими ломаными тенями.
Тогда ещё были силы бояться. И когда тишину разрывал резкий звук ревуна, сообщающий о воздушной тревоге, жители бежали в бомбоубежища, прятались там от безжалостной воющей смерти, щедро разбрасываемой на город вражескими самолётами. Когда выпал снег, страх притупился, а смерть стала обыденностью. Смерть спустилась с небес и растворилась среди горожан. Она скрывалась между букв на продуктовых карточках, вырывалась надсадным кашлем из измученных тел, завывала порывами ледяного ветра из разбитых окон, пряталась в отрешенном безразличии, поселившемся в глазах людей.
Моисей и Злата до снега не дожили. Уже притупилось чувство опасности, и когда взвыла сирена, они не ушли от берега Невы. Не решились бросить коляску, в которой стояло почти полное ведро. Как и множество горожан, продолжили набирать воду, надеясь, что и сегодня повезёт, и пощадит бездумная, нерассуждающая смерть, падающая с неба. А потом стало поздно. Пилот бомбардировщика открыл бомболюк, и его смертоносный груз разметал собравшиеся на берегу человеческие фигурки, разрывая их, перемешивая людскую плоть с окружающей осенней грязью. Худой и нескладный Моисей, даже в бомбоубежище не выпускавший из рук футляра со скрипкой, и Злата, которая заплетала волосы в две длинные чёрные косы и застенчиво улыбалась, когда угощала Мишу только что испечённой, ещё горячей лепёшкой, и ещё десяток горожан, пришедших к реке. Все они исчезли среди огненных вспышек и страшной пляски зазубренного металла осколков, кромсающих хрупкие человеческие тела на куски, перемешивая их в кровавое месиво на выщербленном граните набережной. А на следующий день как сомнамбула ходил среди воронок Израэл Аронович, потерявший в один миг обоих детей, и шептал проклятия и злобно вскидывал кулаки к небу. Лишь в темноте мужчина вернулся к себе в комнату, и до самого утра сидел за столом, прижав к лицу окровавленную кепку сына, монотонно раскачиваясь на табурете, и невыносимо страшно было слышать его бесконечный утробный стон. А с утра вошёл к бабушке в комнату, с чёрным от горя лицом, но чисто выбритый и одетый костюм-тройку, хранимый для торжественных случаев. Сказал, что уходит, что должен хотя бы постараться отомстить, а когда женщины начали говорить что-то протестующее, остановил их взмахом руки, без слов вручил бабушке деньги, все что у него были, маленький, тихо звякнувший металлом холщовый мешочек - приданное, которое уже не понадобится его дочери - и ключ от своей комнаты. И вышел, не оглядываясь, тяжелой походкой.
Подпрыгивает, гуляет на неровностях лавка, норовя сбросить окоченевшего седока. Натужно отчаянно скрипит что-то внизу в подвеске грузовика. Хмурится, прислушиваясь, водитель, но и не думает снижать скорость, лишь - как живое существо - просит машину потерпеть ещё немного, довести. Вздрагиваешь от каждого пронзительного скрипа металла, и гонишь из памяти воспоминания, как отчаянно верещал голодный Никитка, пока ещё мог кричать.
К середине ноября тётю Марину стало не узнать. Молодую, пышущую здоровьем женщину состарили пережитые месяцы. От постоянного недоедания ноги её опухли, и лёгкую танцующую походку сменили тяжёлые шаркающие шаги, жизнерадостность - выражение обречённого уныния, и лишь при взгляде на младенца, уголки её губ складывались в слабое подобие улыбки. Никитка жадно сжимал дёснами большие, сморщенные соски женщины, покрытые незаживающими трещинами, старательно выдавливая из них капли молока, которого с каждым днём становилось всё меньше. А когда грудь кормилицы опустела окончательно, комнату заполнили громкие, обиженные крики голодного младенца. Но напрасно мишина мама металась по базару, пытаясь найти хоть что-то, чем можно накормить грудного ребёнка. Напрасно предлагала на обмен всё что угодно из скудного имущества жителей коммунальной квартиры. В самом центре замерзающего, медленно умирающего от голода города, просто не откуда было взяться даже простому коровьему молоку. Никита стремительно худел, ручки и ножки стали похожими на птичьи лапки, казалось, что сквозь полупрозрачную серую кожу можно разглядеть тонкие детские косточки, живот впал, вылезли вперёд рёбрышки. Никита уже не кричал, лишь сипел сорванным горлом, смотря в одну точку неподвижными мутными глазами. Обречённо рыдала тётя Марина, когда кашица из хлеба с водой, которой пытались накормить малыша, отторгалась организмом, выходила наружу розоватой слизью, непереваренными крошками, перемешанными с кровавыми сгустками. А когда остывшее маленькое тельце лежало на столе неуютной стылой кухни, тётя Марина отчаянно причитала всю ночь рядом с сыном, и сжимала окоченевшие ручки ребёнка, и целовала серыми губами ставшее безмятежным личико. А лишь забрезжил за окнами свет, женщина завернула Никиту в одеяльце и ушла хоронить. Миша, наблюдавший сквозь грязное стекло комнаты, именно такой и запомнил соседку: с безумными глазами, волосами, развевающимися на ветру, и маленьким тряпичным свёртком, прижатым к груди, как величайшая драгоценность, бездумно бредущую вперёд по центру улицы, сгорбленную, с трудом, неуклюже переставляющую ноги.
Ладонь опять тянется к хлебу и в рот отправляется очередной комочек мякиша.
Когда не стало Никиты, Миша замкнулся в себе. Спрятался от жестокости и несправедливости окружающего мира в крепкий панцирь равнодушия. Безразличие сковало толстым льдом сознание мальчика. Потянулись однообразные дни, медленно и бессмысленно, совершенно не задерживаясь в памяти. Как будто смотришь фильм в кинотеатре, когда механик забыл настроить резкость на аппарате и всё, что происходит на экране, сливается в бесформенную серую муть. С каждым днём оставалось всё меньше сил. Оттягивало руку и вызывало мучительную отдышку ведёрко со снегом, веса которого ещё месяц назад даже не чувствовал. И постоянно хотелось есть. Крохотный кусочек хлеба, который давала бабушка перед сном, обозначал, что окончился ещё один день. И мальчик каждый вечер ждал бабушку. Ждал даже тогда, когда пожилая женщина обессилила настолько, что уже не могла подняться с постели. Когда сил её не осталось на то, чтобы поднять кружку воды. Миша заменил бабушке руки, и когда он скармливал старушке кусочки хлеба и поил её тёплой водой, она лишь смущённо и виновато смотрела глубоко запавшими глазами. Однажды она не проснулась. Уже подходя к постели женщины, Миша остро и горько понял, что разбудить бабушку не получится. Не было слышно тяжёлого дыхания. Слишком бледным стало лицо. Но он всё равно звал её, трогал негнущиеся пальцы, тормошил за острые плечи. Когда пришла мама, мальчик так и сидел у кровати старушки, держа в руках кружку остывшей воды.
В тот день Миша не выходил из квартиры. Воды хватало, дрова для печки - запас на черный день - были в соседней комнате: мебель, стоящая раньше в квартире, предусмотрительно разобранная и наколотая на небольшие дощечки. Ещё были книги. Раньше бабушка строго-настрого запрещала их жечь. Говорила, что лучше мёрзнуть, чем греться таким топливом. Но голова бабушки лежала на подушке, глаза её были закрыты, и она уже не проснётся, не посмотрит укоризненно, не покачает осуждающе головой. Сегодня можно было не экономить. Мама сказала, что завтра его эвакуируют. «Продержись всего одну ночь, - просила она, - ты сможешь?» И Миша кивал головой. Он сможет, обязательно сможет.
И когда тьму за окном сменил тусклый рассвет, мальчик смог открыть глаза. Смог подняться. Смог подойти к матрасу, на котором спала мама. Казалось, прошла целая вечность, пока две шатающиеся от слабости, едва двигающиеся фигурки добрались до пункта сбора по безлюдным улицам, серым от тусклого света наступившего утра. Улицы слепо следили пустыми глазницами оконных проёмов, злорадно щерились развороченными стенами домов, безумно подвывали порывами ветра в пустых подворотнях. Ноги оскальзывались на обледенелых тропинках, валенки казались тяжёлыми, как будто отлитыми из свинца, каждый сделанный шаг оставлял перед глазами красные круги, но они упрямо шли вперёд, обходя лежащие на тротуаре замёрзшие тела тех, кому сил подняться уже не хватило.
Сидит на лавке, сжимаясь в комок от холода, Мишка. Одиннадцатилетний мужчина, разучившийся улыбаться; ребёнок, чьё детство украла война; мальчишка, вся палитра чувств которого поблекла, скрытая под серым пеплом безразличия; маленький человек с полными горечи глазами старика. Едет в неизвестность, потеряв всё, чем дорожил в своей короткой жизни. Несётся по дороге жизни полуторка, стараясь как можно быстрее увести детей, неподвижно застывших в кузове, подальше от каменного промёрзшего ада блокадного города. Давая им шанс. Шанс на жизнь.