Но лучше всего Жевахова характеризует сам Жевахов. «Князек», по выражению Шавельского, ко всему прочему был весьма честолюбив и решил увековечить свое имя, издав в эмиграции обширные воспоминания. Эти мемуары - чудовищная смесь невежества, претенциозности и лживости.
Свои воспоминания Жевахов начинает с рассказа о том, как он ознакомился с докладом некоего полковника О., в котором тот сообщал, как к нему явился во сне святитель Иоасаф (которого Жевахов считал родоначальником рода Жеваховых) и объявил ему, что спасти страну могут две иконы: Владимир-ской божьей матери в Белгороде и Песчаный образ богоматери в с. Пески около г. Изюма. Эти иконы надо провезти по фронтам, и они покроют войска «своим омофором от нападений вражеских». Князь пробил все препятствия, в том числе и Шавельского, якобы заявившего, что некогда заниматься пустяками, разными снами, и лично привез обе иконы в ставку. Пока святыни находились там, утверждал Жевахов, были только победы, а когда увезли, началось отступление по всему фронту (иконы находились в ставке с 4 октября по 15 декабря 1915 г., т. е. тогда, когда фронт стабилизировался) [308]. «То, что другими относилось к области фантазии и мистицизма, - писал Жевахов, - то для меня являлось реальной действительностью. Участие в моем назначении св. Иоасафа казалось мне до того очевидным, что я не мог пройти мимо этого факта и заявил обер-прокурору Н. П. Раеву, что прежде вступления своего в должность считаю обязательным для себя поехать к святителю (речь идет о мощах св. Иоасафа. - А. А.) в Белгород за благословением» [309].
Среди «лучших людей», по мнению князя, едва ли не первый был Питирим. Но больше всего восторгов вызывала в нем Александра Федоровна. «Я видел, что только одна императрица отдает себе ясный отчет в том, что происходит в действительности, что ее проницательный ум и обостренное страданием чутье знают выходы из тупика и что императрица могла бы спасти Россию, если бы к ее голосу прислушивались и не отождествляли этого голоса с голосом Распутина». Опубликованная переписка царской четы подтвердила, что для такого отождествления нет никаких оснований. Кстати, царица, по утверждению автора, говорила «на превосходном русском языке без малейшего даже акцента иностранки» [310].
Ахиллесовой пятой в воспоминаниях Жевахова является, несомненно, Распутин, и не только потому, что даже Жевахов не мог полностью отрицать связь «старца» с царицей, но и потому, что в .его назначении Распутин принимал самое деятельное участие. Рассказывая подробно о всех перипетиях, связанных с назначением Жевахова, в которые и он внес свой вклад, Белецкий писал: «Назначение князя успокоило и Распутина, который знал о пожелании князя, относился к нему хорошо и в его прохождении в св. синод видел возможность иметь там своего человека» [311].
Жевахов, конечно, полностью отрицает какую-либо причастность «старца» к своему назначению, а роль последнего при дворе объясняет как часть заговора «интернационала». «Распутин, - с неподражаемым апломбом писал князь, - в момент своего появления в Петербурге, а может быть и раньше, попал в сети агентов интернационала, которые желали использовать полуграмотного мужика, имевшего славу праведника, для своих революционных целей» [312]. Вот так. Ни много ни мало.
Всех благоглупостей князя просто не перечислить. По его мнению, не только Дума являлась преступным скопищем революционеров, но и во всех министерствах было «уже 90 процентов революционеров, поддерживаемых Думой и прессой, бороться с которыми можно было только пулеметами» [313]. Не было границ и самодовольству князя. «Думские речи не производят на нас, стоящих у власти, ровно никакого впечатления», - писал он 3 декабря 1916 г. некоему А. В. Стороженко в Киев [314]. Чувства Шавельского легко понять, когда читаешь такие откровения.
Нам осталось кратко охарактеризовать последние три персонажа из пьесы под названием «Министерская чехарда», в которой однообразие интриги компенсировалось многообразием действующих лиц.
История с Макаровым встревожила Распутина, и он твердо решил заполучить «собственную юстицию», т. е. сделать министром юстиции своего прямого ставленника. Как свидетельствовал Мануйлов, Распутин в своем кругу «говорил, что нужно, чтобы министр юстиции был свой, что юстиция должна быть своя». Но у него не было под рукой готового кандидата, и тогда известный нам Симанович заявил, что у него имеется «подходящий на такое амплуа человек». Этим человеком являлся сенаторе М. А. Добровольский, который, по словам того же Симановича, «пойдет на что угодно, лишь бы быть у власти, так как его денежные дела очень запутаны».
Распутин поехал к Добровольскому знакомиться и составил о нем отрицательное впечатление: «Говорил, что у него глаза мошеннические... что это человек неважный». Но, помимо Симановича, на кандидатуре Добровольского настаивал другой близкий к «старцу» человек - банкир Д. Л. Рубинштейн, знаменитый «Митька», которому также позарез нужна была «своя юстиция», особенно после того, как его арестовала комиссия Батюшина. Распутину пришлось приложить немало усилий, чтобы добиться его освобождения, - царица должна была несколько раз просить об этом царя [315], - но и куш был соответствующий - Распутин получил от «Митьки» более 100 тыс. руб. Такого рода аргументы действовали на Распутина неотразимо, и Добровольскому было устроено тайное свидание с императрицей.
Все шло по накатанной колее, но вдруг возникли осложнения: царица получила сведения, что Добровольский, будучи в сенате, брал взятки. «И гроши брал, и много брал, сколько ни давали, все брал», - сокрушался Распутин. Он был до крайности расстроен: «подумайте, какого рода дело! Симанович-то привел в юстицию заурядного мошенника». Даже «старец» понимал, что такого человека нельзя назначать, а другого, запасного кандидата у него не было [316]. Тем не менее Добровольский был назначен, правда уже после смерти Распутина, 20 декабря 1916 г. (царице, как и ее «Другу», тоже нужна была «своя юстиция»).
В отличие от Добровольского М. А. Беляев являлся не случайным, а давним и прочным кандидатом Распутина, но и он стал военным министром только после смерти своего покровителя - с 3 января 1917 г. Это произошло только благодаря казусу с Шуваевым, не будь его, Беляев сразу бы занял мест» Поливанова. Последний был ненавидим не только царицей, но и ее супругом, и только крайняя необходимость заставила царскую чету смириться с мыслью о его назначении. Это означало, что, как только производство вооружения более или менее наладится, Поливанов будет отставлен. Сам Поливанов это очень хорошо понимал. За его спиной, писал он, не было поддержки императрицы и ее «Друга», «трудно поэтому было бы ожидать, чтобы должность военного министра могла быть мне предоставлена на продолжительное время, и действительно я был освобожден от нее в марте 1916 года, в ту пору, когда острота в недостаточности военного снабжения... была устранена» [317].
Обреченность Поливанова на министерском посту наглядно продемонстрирована в письмах царицы. «Ох, как мне хочется, чтобы ты избавился от Поливанова, который мало разнится от Гучкова», - писала она 9 января 1916 г. «Поливанову не надо давать никакого места - пусть он не беспокоит себя» - читаем мы в письме от 28 января. «Поливанов ведет себя просто как изменник», - негодует супруга в письме от 6 марта. «Он просто революционер под крылышком Гучкова», - неистовствует Александра Федоровна спустя шесть дней [318]. И т. д. и т. д.
Все это сопровождалось не менее горячими похвалами в честь кандидатов на место крамольного министра. Хорошо бы на место Поливанова, читаем в письме от 9 января, поставить «старого Иванова, если честный Беляев слишком слаб». 12 марта Александра Федоровна снова настойчиво требует: «Тебе прежде всего необходим искренно преданный человек, и Беляев подходит, если Иванов слишком упрям». Что касается Шуваева, то он «менее джентльмен, чем Беляев» [319]. В понятие «джентльмен» императрица вкладывала смысл прямо противоположный общепринятому: в ее представлении «джентльменом был человек, готовый из-за личной преданности принести в жертву государственный интерес, пользу дела, пойти на беззаконие.
В августе кампания давления возобновилась: «Намерен ли ты назначить Беляева военным министром?» - не то спрашивала, не то приказывала царица в письме от 13 августа. С мнением царя о том, что Беляев - «человек чрезвычайно слабый, всегда уступает во всем и очень медленно работает», она решительно не соглашалась [320].
Что же представлял собой последний военный министр? Даже Шуваев был о нем весьма невысокого мнения. Беляев, показывал он, человек большой работоспособности, «но он самое большее столоначальник, это удивительно узкий человек» [321]. Такого же примерно мнения о Беляеве был и Поливанов, в прошлом его учитель по Академии генерального штаба [322].
На следователя Чрезвычайной следственной комиссии С. А. Коренева, занимавшегося делом Беляева, последний произвел самое удручающее впечатление: «...щуплый ... с пугливой походкой, весь съежившийся, растерянный... Вскакивает при каждом вопросе. Хватает за руку и шепчет: «Благодарю Вас, ведь мне бы только в отставку бы поскорее уволиться, да пенсию получить и довольно, только бы пенсию». Таков был этот вчерашний военный министр». «Форма и форма - вот главное. Содержание же, во-вторых», - писал Коренев, характеризуя стиль работы Беляева. Его жизненный катехизис - не касаться живого дела, «чернильная запятая». Но когда дело касалось услуг, «форма» забывалась. «Чтобы угодить царице», Беляев «по ее указанию» в нарушение закона перевел сына Распутина из Сибири в санитары в Петергоф. По ее же желанию распорядился не обыскивать на границе приезжающих в Россию австрийских сестер милосердия. По соглашению с Протопоповым приказал неподчиненной ему военной цензуре не пропускать в печать отчета о заседании кабинета министров по вопросу о Польше и т. п. [323]
Последний председатель Совета министров князь Н. Д. Голицын занял свой пост, как показывал Протопопов, «по выбору бывшей царицы» [324]. Это верно только в том смысле, что на сей раз ей пришлось решать вопрос о премьере самостоятельно, без помощи «Друга». Но это не значит, что за Голицыным никто не стоял. Он сам признавал, что его назначение «состоялось по ходатайству лиц, которые не пользовались ни уважением, ни доверием» [325]. Голицын имел в виду ту группу самых крайних правых членов Государственного совета, к которой он сам принадлежал. По-видимому, он причислял к ним и Протопопова. Воейков прямо утверждал, что Голицын был «рекомендован Протопоповым» [326].
Назначение Голицына означало дальнейшее усиление правого курса. «Назначение Голицына и мое утверждение (министром.- А. А.), - указывал Протопопов, - являются характерными признаками времени. Руководство политикой фактически перешло в еще более правый круг. Бывший царь это понимал и сделал этот шаг сознательно» [327]. Эту оценку подтверждает и другой свидетель. «Что же касается последних назначений министров, - записал Андрей Владимирович в своем дневнике 29 декабря 1916 г., - то Ники сказал Саблину, что он пойдет против общественного мнения во что бы то ни стало и докажет этим твердую власть. Таким образом, он нарочно выбирает лиц, которых общественное мнение не любит и ненавидит» [328].
Вместе с тем выбор Голицына свидетельствовал о полном тупике, в который завела царизм «министерская чехарда», основанная на принципе «джентльменства» в истолковании Александры Федоровны. Даже сам Голицын, которого тот же Коренев характеризовал как «старого рамолика», «прихрамывающего, волочащего ноги подагрика, ничего не помнившего и ничего не знавшего» [329], знал и понимал, что он совершенно не подходит на предложенную роль. «Я поник головой, так был ошеломлен», - вспоминал он, когда царь сказал, что хочет сделать его председателем Совета министров, показывал Голицын. «Совершенно искренно и убежденно говорил я, что уже устарел (Голицыну было 66 лет - А. А.)... признаю совершенно неспособным». Голицын был уверен, что после такой автохарактеристикй царь откажется от своего решения, но спустя два дня получил указ о своем назначении [330]. Как свидетельствует Родзянко, на его вопрос Голицыну, зачем он согласился занять пост, абсолютно ему противопоказанный, последний ответил: «Я совершенно согласен с Вами. Если бы Вы слышали, что я наговорил сам о себе императору; я утверждаю, что если бы обо мне сказал все это кто-либо другой, то я вынужден был бы вызвать его на дуэль» [331]. Голицын был премьером ровно два месяца - с 27 декабря 1916 по 27 февраля 1917 г. Революция избавила старика от тяжкого бремени.
Последствия «министерской чехарды» для царизма были катастрофическими. Авторитет власти не только в народе, не только в господствующих классах, но и в самом государственном аппарате близко подошел к абсолютному нулю. «Если при Макарове кабинет министра (внутренних дел. - А. А.) потерял для меня всякий страх, при Маклакове - серьезность, то при Щербатове он сделался каким-то нелепым местом, куда нужно было только возить бумаги, чтобы получить подпись», - писал известный нам Муратов [332]. А ведь Щербатов подвизался еще в «дочехардовскую» эру. Да и сами министры не чувствовали себя таковыми, понимая, что они калифы на час. Новые министры, отмечал в своем дневнике Пуришкевич, не переезжают даже на казенные квартиры [333]. «В ведомствах, - писал Родзянко, - устраивались при назначении нового министра пари или нечто вроде тотализатора на срок пребывания данного лица у власти» [334]
Джунковский, который в свой дневник «тащил» все, что казалось ему интересным, записал ходивший в Петрограде по рукам «отчет о скачках», в котором под видом лошадей были выставлены все тогдашние претенденты на посты председателя Совета министров и министра внутренних дел. Вот характеристика некоторых «лошадей» из этого отчета: ««Толстяк» - густой караковый жеребец орловской породы от Губернатора и Думы. Камзол и рукава черные». Нетрудно догадаться, что речь здесь идет о Хвостове. «Подхалим» без аттестата (т. е. беспородный. - А. А.) от «Хама» и «Подлизы» - это Белецкий. Штюрмер «в отчете» характеризовался как «Первач» - рыжий жеребец завода Б. В. Щ. от «Серьезного» и «Правой». Цвета черные. В «отчете» перечисляются «Крыж» - Крыжановский - от «Бакалавры» и «Конституции», «Думский любимец» - князь Волконский - от «Дурака» и «Интриги» и др. [335] Муратов утверждал, что автором «бегов» [336] являлся он, но, скорей всего, это было коллективное творчество, так как сам Муратов также фигурировал в «бегах» [337].
Совершенно очевидно, что подобные меткие и злые характеристики были реакцией не только на частую смену министров, но и на самих министров, оценкой их деловых и моральных качеств. Карабчевский, вспоминая эпоху Александра III, писал, что на всех государственных ступенях «les prochvostis» уже тогда «брали верх» [338]. Современники последнего царствования понимали, что прежние времена были просто идиллическими по сравнению с теперешними. «И в былые времена на эти посты (Министров. - А. А.), быть может, попадали люди не вполне безукоризненной честности, - писал по этому поводу другой мемуарист,- но всем известных мошенников раньше конца столетий мы на них не видели... Я мог бы привести еще много современных типов. Но довольно. А то воспоминания будут не воспоминаниями, а зоологическим садом, в котором отсутствуют только львы и орлы» [339]
Естественно, что «les prochvostis», ставшие хозяевами положения, наложили печать на работу всего правительственного аппарата, полностью определили его стиль и уровень. Можно с уверенностью утверждать, что начиная с «эры» Хвостова - Штюрмера Совет министров как единое целое практически перестал существовать. В нем образовалось некое полуконспиративное ядро - правительство в правительстве, которое и принимало все действительно важные решения в тайне от остальных министров, узнававших о них.
Как показывал Наумов, на квартире у Штюрмера происходили «тайные заседания» группы министров, обсуждавших вопросы борьбы с «гидрой» - Земским и Городским союзами. Ряд вопросов, которые вдруг возникали в Совете министров, говорил он в другом месте, «были для некоторых министров, в частности для меня, обычно полной неожиданностью. Мы совершенно не знали... как высшая политика фабрикуется». Только часть министров «была близка к первоисточнику высшей: политики» [340].
То же самое говорил и Покровский. «Во время председательствования Штюрмера, - указывал он, - Совет министров производил на меня такое впечатление, как будто он все более превращался в старый комитет министров, то есть в присутственное место для решения текущих дел... а политика ведется не в Совете министров, а где-то за пределами Совета министров», помимо него, лишь некоторыми его членами [341].
По свидетельству Игнатьева, «маленький» Совет министров начал функционировать еще при Горемыкине, но окончательно оформился при Штюрмере. Под предлогом необходимости координации деятельности министерств, связанных со снабжением армии, был создан под председательством главы кабинета «такой коллектив, который был сильнее Совета министров». Он фактически решал все вопросы, а остальных министров «совершенно отстранил». В Совет министров вносились только «бесспорные» вопросы, т. е. малозначащие [342].
Но если споры, паче чаяния, все же возникали, то журнал заседания, как показывал Покровский, фальсифицировался по указанию Штюрмера таким образом, что разногласия из него исчезли [343] «Там были большие стилисты», - замечал по этому поводу Наумов [344]. Надо дойти до крайней точки падения, чтобы начать культивировать такие методы. Даже Протопопов вынужден был признать, что Штюрмер был «председателем в Совете министров, но не председателем Совета министров», а сам Совет «был разбит на кусочки» [345].
Но и «малый совет», осуществлявший директивы царицы и Распутина, отнюдь не отличался сплоченностью. Участники клики все время интриговали и следили друг за другом. Дело дошло до того, что Мануйлов убедил Штюрмера в необходимости создать при председателе Совета министров «как бы особый сверхдепартамент полиции». Это учреждение, по словам Белецкого, мыслилось «как совершенно законспирированное» от всех высших правительственных лиц и установлений, «в том числе в особенности от департамента полиции», с большими средствами и огромной агентурой. В сферу его деятельности должно было попасть решительно все: положение внутри страны, внешняя политика, торговля и промышленность, печать русская и заграничная, министерства и законодательные палаты, настроения армии и флота, широко поставленный контршпионаж. Идея эта понравилась Распутину и «была близка к осуществлению Штюрмером», и только арест Мануйлова, а затем и отставка самого Штюрмера помешали ей осуществиться [346].
Не могло быть, конечно, и речи о единой согласованной правительственной программе. Штюрмер вообще считал принципиально недопустимым для правительства монархической страны следовать какой-то определенной программе. «Одна есть программа, - заявил он на допросе, - власть, которой каждый из нас в свое время присягал» [347]. Голицын тоже признал, что никакой программы у него не было [348]. Протопопов на допросе лепетал о том, что в первую очередь он ставил своей задачей наладить «продовольственное дело» и дать «движение» еврейскому вопросу.
Идею о «еврейском равноправии» подсказал Протопопову его друг и советчик Курлов. Как истый жандарм, он был убежден, что революцию в России делают евреи, недовольные «чертой оседлости» и другими ограничениями, и если эти «стеснения», хотя бы частично ликвидировать, большинство их превратится в лояльных российских обывателей. Характерно, что другой высокопоставленный полицейский - Белецкий занимал в еврейском вопросе точно такую же позицию, как Протопопов и Курлов. В специальной записке на имя царя он призывал последнего в порядке «высочайшей милости» упразднить «запретительные нормы» в отношении евреев, мотивируя необходимость этого шага двумя соображениями: мера эта будет способствовать упрочению престижа царской власти и произведет хорошее впечатление в странах-кредиторах, особенно в Америке (где судьба займов во многом зависела от еврейских банкиров) [349].
В так называемой «предсмертной записке А. Д. Протопопова», опубликованной Петром Рыссом, экс-министр пытался изобразить дело таким образом, что у него была продуманная и цельная программа деятельности. Помимо продовольственного и еврейского вопросов, он еще называет законопроект о выборном духовенстве, разработанный в синоде по его инициативе в результате соглашения с Раевым и при поддержке Питирима. Согласно проекту, священники выбирались приходами» содержание они должны были получать от казны, плата за требы запрещалась [350].
Самым интересным с точки зрения характеристики государственных потенций Протопопова, а заодно и царской четы был его проект, изложенный в памятной записке на имя царя и направленный, по его словам, на то, чтобы «в известной мере развить существовавшую русскую конституцию». Надо полагать, этот проект представлялся Протопопову остроумным ходом, выбивающим из рук «Прогрессивного блока» его главное оружие - Министерство общественного доверия.
Проект состоял из трех основных пунктов: 1) Думе и Государственному совету предоставлялось право вносить запросы и голосовать не только по вопросу незакономерности действий тех или иных министров и главноуправляющих, но и по вопросу о нецелесообразности их действий; 2) в случае, если закрытым голосованием в две трети кворума Думы действия министра будут осуждены, следует вторичное голосование, предлагающее дать этому министру объяснение перед «особым Верховным судилищем», состоящим из сенаторов и членов Государственного совета и Думы, а также почетных опекунов, членов Военного совета или других лиц, назначенных по высочайшему повелению; 3) постановление «судилища» идет «на высочайшее благовоззрение».
Даже царь оценил всю прелесть этого «конституционного» перла, вышедшего из-под пера вчерашнего октябриста. Царю «понравилась моя мысль», писал Протопопов, потому что постановление «судилища» «еще не предрешало его (царя. - А. А.) резолюции». Согласно проекту, выбор у царя был достаточно широк: он мог направить дело к доследованию, оправдать обвиненного министра, ограничиться замечанием или выговором и, наконец, удалить. По мнению самого Протопопова, его проект был хорош тем, что «ставил право запросов законодательных учреждений весьма на реальную почву, не умаляя юридически права верховной власти». Царица, в свою очередь, «находила, что этот шаг возможный, хотя и серьезный». Царь поручил разработать проект двум сановникам-юристам, сказав, что «дело это спешное». Однако из-за «технических трудностей» (?) они это задание не выполнили [351].
В конечном итоге вся «позитивная» политика по отношению к стране и Думе свелась к приемам мелкой хитрости, ничего не значащих жестов и другим подобным ухищрениям. Прекрасное представление о характере такой политики дает один полицейский документ, составленный в недрах департамента полиции в конце 1915 г., с характерным заголовком: «Что делать?». Документ не подписан, но на нем явно лежит отпечаток личности тогдашнего главы ведомства Хвостова.
Ссылаясь на «крайне напряженное настроение всех кругов общества», автор записки проводит мысль о необходимости симулировать хорошее отношение, готовность пойти на реформы, на деле не давая никаких реформ. Успокоение масс и Думы, уверял автор записки, «может быть достигнуто ценой очень незначительных уступок, осуществлением мер/которые явились бы, так сказать лишь намеком на реформы;... Цель этих уступок в мелочах именно громкое демонстрирование благожелательности правительства и, чем громче, чем широковещательнее будет это демонстрирований, тем надежнее и вернее результаты». Далее шли конкретные cоветы по различным аспектам политики. Так, например, рекомендовалось незамедлительно созвать Думу, поскольку дальнейшая отсрочка «таит в себе большую опасность», но одновременно ввести цензуру думских речей президиумом Думы, «строгое наблюдение за газетами», дающими отчет о заседаниях Думы, и т.д. Об амнистии «менее всего может быть речи в данный момент», так как она укрепила бы положение и силы левых партий, но если бы была освобождена, например, «бабушка русской революции» Брешко-Брешковская, это произвело бы «прекрасное впечатление». Аналогичные рекомендации давались по польскому и украинскому вопросам, в отношении,земских и городских союзов и т. д. [352]
Типичным примером подобной политики была организация посещения царем Думы. Если верить Мануйлову, эту идею подал ему Бурцев, а сам Мануйлов взялся ее осуществить, уговорив Распутина. Последний, выслушав просьбу, «стал бегать по комнате, а потом говорит: «Ну, ладно, папа приедет в Думу, ты скажи этому старикашке (Штюрмеру)... чтобы он не артачился»».«Старикашка» не только не «артачился», но отнесся к идее «очень сочувственно», и через несколько дней царь посетил Думу [353]. Это посещение было единственным за все десять лет существования Думы.
К подобного же рода приемам,относится предложение Штюрмера царю внести Думу законопроект о так называемой областной реформе: Поражает абсолютная практическая неприемлемость этого проекта, не говоря уже о его крайней несвоевременности в условиях войны и разрухи. Предлагалось существующее губернское деление заменить делением на области, которых должно быть 15-18. Единственный аргумент, выдвинутый в пользу проекта, заключался в том, что областное деление суть исконное русское начало, тогда как деление на губернии искусственное, этим началам противоречащее. К этому надо добавить, что великолепная «русская идея» пришла в голову Штюрмеру (на самом деле Гурлянду) еще в бытность его ярославским губернатором. Памятная записка, озаглавленная «Областное начало внутреннего управления империи» и подписанная Штюрмером 7 июля 1916 г., начиналась именно с указания на то, что мысль об «областном» начале возникла в Ярославле еще в 1899 г. и разработана своих «главнейших частностях» уже в 1900 г. [354].
На этой записке царь наложил следующую резолюцию: «Разработать теперь же законопроект об областном управлениями внести на рассмотрение законодательных собраний ко времени осеннего созыва их» [355].
Когда А. А. Хвостов получил эту резолюцию, он, естественно, стал искать законопроект и материалы к нему, но не обнаружил их ни в Совете министров, ни в собственном Министерстве внутренних дел, ни даже в Ярославле. Наконец он «узнал от автора доклада (т. е. памятной записки на имя царя.- А. А.) Гурлянда, что никаких материалов, законопроектов не нужно, так как цель его была занять внимание Государственной думы и интересными (?!) разговорами отвлечь от других, более важных предметов». Вопрос не был внесен, в Думу, только потому, что Хвостов заявил, что он на «эту игру... не согласен», и добился у царя разрешения не исполнять его резолюции. Однако свое согласие царь обусловил требованием «все же заняться этим дедом» [356].
В конечном итоге все эти жалкие уловки оборачивались самообманом и прямым, сознательным обманом верховной власти, целью которого было уверить царскую чету, что хотя в стране положение сложное, но оно никакой серьезной опасности для режима не представляет. Примером подобного самообмана является приведенная история с проектом областной реформы, ибо совершенно очевидно, что Дума не поддалась бы на такой примитивный трюк, будь соответствующий законопроект внесен. Тот же Штюрмер уверял Наумова: у него такие хорошие отношения с Думой, что он не может назвать их «иначе как симфонией», что привело собеседника, знавшего истинное» отношение Думы к Штюрмеру, в совершеннейшую ярость [357]. Что же касается введения в заблуждение царскую чету, то здесь пальма первенства принадлежала Протопопову.
Так, например, незадолго до революции Протопопов представил на имя царицы доклад, который состоял в основном из выдержек и заявлений черносотенных организаций об обреченности революции (народ не допустит и расправится с революционерами). На вопрос в следственной комиссии, верил ли в это сам Протопопов, тот ответил отрицательно. На вопрос, зачем же тогда он послал такой доклад, ответ был дан следующий: «Хотел успокоить царицу и царя» [358]. Если к этому прибавить, что сам Протопопов инструктировал черносотенных главарей по части присылки подобных телеграмм и писем, картина будет полной.
Не менее характерен другой пример, связанный с арестом рабочей группы при Центральном военно-промышленном комитете. Протопопов лично выпросил санкцию царя на этот арест, сказав ему, что он расценивает эту группу как «центральный» и, разумеется, революционный орган рабочих всей России, как «повторение организации Хрусталева-Носаря в 1905 году» (т. е. как Петроградский совет 1905 г.). За арест секции Протопопову в Царском Селе был «поставлен плюс» [359]. Но Белецкий как профессионал был уязвлен до глубины своей полицейской души таким дилетантством, выдаваемым за политическую дальновидность. «Я невольно покраснел и за Протопопова, и за департамент полиции», когда прочел официальное сообщение об аресте, где «простая ликвидация» выдавалась как борьба с вновь народившемся Советом рабочих депутатов. Арест свидетельствовал, по его мнению, о полном бессилии Протопопова перед действительными противниками существующего строя [360].
К сказанному следует добавить, что министры обманывали не только царя, но и друг друга и своих единомышленников, руководствуясь соображениями местничества и соперничества. Тот же Протопопов, по его собственному признанию, утаил однажды важные сведения не только от царя, но и от военного министра председателя Совета министров, которым был обязан эти сведения сообщить. Царю он их не сообщил, потому что «не хотел передавать ему неприятное», военному министру - потому, что «не любил Шуваева», а Голицыну «не давал всех сведений», потому что «хотел быть более осведомленным, нежели он, при докладах царю» [361].
Штюрмер в бытность свою премьером также из карьерных соображений не передавал царю записки Римского-Корсакова, активного участника его салона и полного единомышленника, в которой крайние правые требовали дальнейшего ужесточения реакционного курса. Ее позже, незадолго до отставки Штюрмера, передал царю Голицын [362].
Надо ли доказывать, что «министерская чехарда» оказалась самым разрушительным образом на работе всех звеньев государственного аппарата, и до этого демонстрировавшего крайний бюрократизм, нерасторопность, неудержимую тягу к коррупции и другие подобные качества? Еще до «министерской чехарды» Кривошеий на одном из первых скрытных заседаний Совета министров жаловался на безделье чиновников, на то, что часто в департаменте не встретишь ни одной души в рабочее время. «Государство, - возмущался он, - находится на пороге, быть может, непоправимой катастрофы, и его служащие не имеют права предаваться ничегонеделанию». В результате было решено ограничить неприсутственные дни воскресеньями и двунадесятыми праздниками [363], но вряд ли сами министры надеялись на то, что эта мера что-нибудь изменит.
Климович на допросе говорил, что он за все время пребывания на посту директора департамента полиции не получил от своего министра ни одного руководящего указания. «В этом-то была вся горесть службы, - поясняй он, - что я тщетно просил Христом богом дать мне какие-нибудь общие директивы...» и не получал их [364]. Щербатов, в свою очередь, отрицательно характеризовал личный состав Министерства внутренних дел, который возник в результате неделовой системы подбора [365]. «Все как катилось по наклонной плоскости, так и продолжало катиться», - дал свою оценку ситуации в связи с «министерской чехардой» другой бывший министр внутренних дел, А. А. Хвостов [366]. Так обстояло дело в отношении ведомства, которое с точки зрения царизма являлось главным, особенно в обстановке развивавшегося и углублявшегося революционного кризиса.
В провинции, разумеется, было не лучше, тем более что, как писал Муратов, «была не. только министерская, но и вообще чиновничья чехарда» [367].
В связи с отставкой А. Н. Хвостова «Новое время» писало: «За истекшее полугодие с небольшим происходит уже двенадцатая смена на министерских постах вообще и третья в Министерстве внутренних дел». В течение года на 167 должностях генерал-губернаторов и вице-губернаторов состоялось 87 перемещений. «Целый звездный дождь сановников, падающих, перемещающихся и совершенно сходящих с бюрократического горизонта!» - восклицала газета. Это «зрелище внушает тревогу»: государственная служба превратилась в нечто вроде проходного двора и «утратила под собой твердую почву. Изолированная от народа бюрократия уже не может больше держать на своих плечах всю тяжесть правительственной власти» [368].
Спустя полгода та же газета с еще большей тревогой отмечала пагубность «министерской чехарды». Смена министров начиная с конца 1915 г., говорилось в статье «Болезнь власти», «превратилась в своего рода систему управления». Средний срок пребывания на посту министра юстиции - 4,5 месяца, внутренних дел - 3. «Беспрерывная смена министров - это, конечно, только внешний симптом внутренней болезни государственного организма... Все больше и больше разверзается пропасть между народом и бюрократической властью... Страна направляется по курсу без компаса и карты» [369].
То же писала и кадетская «Речь». «Можно себе представить его (чиновничества. - А. А.) отношение к своим обязанностям теперь, когда потеряно важнейшее преимущество государственной службы - устойчивость, когда каждый чувствует себя калифом на час», - говорилось в одной из передовых [370]. Раньше при встрече спрашивали: что нового? Теперь задают вопрос: кто уходит? - писал Л. Львов в статье «Положение дел» [371]. «Разруха управления», - делался вывод в еженедельном обзоре в связи с назначением Голицына, Добровольского и Кульчицкого [372].