К началу С некоторым страхом и осторожностью продолжаю. Страх, потому что чем дальше в лес... ну дальше про партизан все знают. К тому же разочаровать читателей оказывается еще страшнее, чем не привлечь с самого начала. Если бы никто не отозвался на мою первую попытку, то все было бы ясно и спокойно: я себе пишу под замок, никого не трогаю, и всем хорошо, а мне лучше всех. А теперь изволь, как в блатной песенке, которую пел мой покойный папа: лопни, но держи фасон!
В общем, ладно, поехали:
Глава вторая. Дедушка
Моего дедушку звали Давид бен-Мордехай Цыпин. По документам и в быту - Давид Маркович.
Цыпин - это не от цыпленка, как некоторые могут подумать, а от имени Цыпа (Ципора). О эти многочисленные еврейские фамилии, так естественно образовывавшиеся от женских имен! Мужчина трудился, не покладая рук, или учил Тору допоздна (а то и совмещал оба этих занятия), и всем заправляла женщина - мать семейства, воистину глава семьи. Ну и как по-вашему было называть многочисленных (чтобы не сглазить!) детей, мельтешащих по местечку? Кто они? Чьи они? - Райкины, Миркины, Эткины, Рохлины, Шифрины, Фейгины и Фейглины, Хайкины и Хайцины, Лейкины, Ривкины, Дворкины и прочая и прочая. Вот и Цыпины из той же оперы.
Происхождение у дедушки было самое пролетарское: из простой бедной семьи. В отличие от бабушкиной, его родословная не восходила к семнадцатому веку, чтобы оттуда скользнуть вглубь времен к царям израильским. Бабушкины сестры презрительно поджимали губы, когда речь заходила про дедушкин «ихес» (на идиш - происхождение, ударение падает на первый слог) . Это выглядело особенно смешно, если учесть, что бабушкины сестры, в отличие от нее, гимназий не кончали, образование и специальности имели весьма скромные. Дедушка же, закончив два института - турбинный институт, а затем механико-машиностроительный факультет Ленинградского Политехнического института, был главным технологом огромного завода, имея в подчинении 30 тысяч человек. Да и его братья, несмотря на «низкое» происхождение, многого добились в жизни, были первоклассными специалистами каждый в своей области. Один из братьев был, например, главным врачом больницы, другой - блестящим хирургом.
Дедушка Давид - ученик реального училища.
Кем был дедушкин отец, я не знаю. И мама моя тоже - она никогда его не видела. Знает только, что ростом и статью дедушка пошел в него (как и все братья), а лицом - в мать. Дедушкина мама с одной из двух дочерей жила в местечке в Белоруссии. Она приезжала в гости в Ленинград, когда моей маме было лет десять, и поразила внучку своей красотой. Девочке захотелось поделиться с бабушкой самым ценным, самым чудесным, что недавно открылось ей самой, и она стала взахлеб читать ей вслух Евгения Онегина. Бабушка, почти не знавшая русского языка, очень скоро тихо заснула. Мама была потрясена до глубины души.
Во время войны эта моя прабабушка была убита немцами, как почти все евреи Белоруссии, остававшиеся там во время оккупации. Благословенна ее память!
В 1935-ом году дедушка в числе нескольких особо выдающихся советских инженеров был отправлен на полтора года на стажировку заграницу. Франция, Германия (кстати, уже тогда нацистская), Англия, Соединенные Штаты. Из поездки дедушка привез огромную и единственную ценность: патефон и набор пластинок Карузо, Шаляпина, Собинова и других. Он вообще был страстным меломаном, и передал свою любовь к музыке - особенно к опере - моей маме. Еще любил поэзию. Мама многое получила от него, они были очень близки. И внешне мама пошла в отца - такая же яркая и удивительно красивая (крошечный бабушкин рост, соединившись с громадным дедушкиным, дал обеим их дочерям вполне обычные 160 см). Как-то раз незадолго до нашего отъезда какой-то пьяный на улице, увидев ее, оторопело застыл, а потом протянул восхищенно: «Красивая Сара!». И хоть маму зовут совсем не Сара, но искренность комплимента она оценила.
И призвание свое мама получила от отца - окончила тот же механико-машиностроительный факультет того же Ленинградского политехнического. Но это, естественно, много позже, а вот в знаменательном 37-ом, когда стали арестовывать всех подряд, а побывавших заграницей в первую очередь, семья жила в ожидании ареста, каждую ночь ждали страшного звонка в дверь. Но грандиозные свершения всегда сопряжены с досадными промахами, такова уж человеческая природа. И очевидно где-то между маховиками гигантской репрессивной машины завалилась случайно в тартарары папочка с данными о той самой делегации, и произошло чудо: никого из тех, кто ездил в ту поездку, не арестовали.
Директором завода, на котором работал дедушка, был Николай Николаевич Чеботарев. С дедушкой они были приятелями, встречались домами, жены тоже симпатизировали друг другу. Позднее Чеботарева назначили сперва замминистра, а потом и министром целлюлозно-бумажной промышленности, и они переехали в Москву. Николай Николаевич звал дедушку с собой, хотел сделать его начальником главка - ему нужен был надежный человек рядом, но дедушка отказался: он был слишком творческой личностью, и чисто административная должность его не прельщала, несмотря на привилегии. Однако дружбе это не помешало, и Чеботаревы неоднократно приглашали мою маму к себе на каникулы, так как она была ровесницей их старших сыновей. В их семье было четверо детей, старших назвали вычурно: Гарольд и Ювеналий. На младших пафос иссяк, и они звались просто Наташа и Саша. Мама дружила с Гариком и Ювой, вместе с ними она побывала и на елке в Кремле, и на правительственной трибуне (рядом с трибуной Сталина) во время парада, а летом гостила на даче Чеботаревых в закрытом правительственном поселке, где жили и Каганович и Молотов и все остальные.
Впрочем, и дедушке, несмотря на то, что он отказался от карьеры в Москве, все же полагались весьма существенные льготы. Я, например, родилась в правительственном роддоме, где на всю больницу было всего восемь рожениц, и когда моя мама захотела вдруг пирожное, весь обслуживающий персонал радостно сообщал друг другу чудесную новость: «Анечка попросила пирожное!»
Через много лет, в 70-ые, маме потребовалась по работе консультация в одном НИИ. Она поехала туда, записавшись заранее на прием к директору, товарищу Чеботареву. Секретарша сказала ей: «Посидите пока, а я сообщу о Вашем приходе Ювеналию Николаевичу». Таких совпадений не бывает, так что мама уточнила: «Вы скажите, что его ждет Аня Цыпина». Через минуту директор вбежал в приемную с восторженным воплем «Анечка!». Но это так, в скобках.
Когда началась война, дедушку, которому было уже за 50, оставили в Ленинграде: завод надо было срочно перестраивать для военного производства. В Ленинграде оставались также его сестра и один из братьев (двое других были на фронте). Бабушка с детьми эвакуировалась. Началась блокада. В самые первые ее дни дедушка, вместе со всем остальным населением города обреченно и бессильно смотрел, как пылают после попадания зажигательной бомбы печально знаменитые Бадаевские склады, куда бездарно и бездумно было свезено все продовольствие для огромного города, превращавшееся прямо на глазах в потоки огня и лавы, обрекая миллион людей на голодную смерть. Через какое-то время еда кончилась, силы тоже. Потом был обвал в цехе во время обстрела, дедушку засыпало. Его откопали и привезли домой умирать. Он понимал неотвратимость смерти и смирился с ней. И вдруг высоко на печке - в старых ленинградских домах были шикарные камины, которые из-за их красоты не ликвидировали даже там, где было паровое отопление - он увидел какой-то белый пакет. Сил встать не было, и он стал стучать в стену соседям. Пришла соседка по коммуналке, с которой бабушка, кстати, сильно не ладила (а разве легко ладить с кем-либо на коммунальной кухне?). Она залезла на стул и обнаружила на печке мешок с мукой, который бабушка положила до войны подсушить и забыла. И вот эта женщина, вместе с которой голодало трое ее детей, стояла и жарила из этой муки оладьи - половину своей семье, половину дедушке. И он ожил настолько, что муж этой соседки вместе с дедушкиным братом дядей Максом на саночках отвезли его к Дороге Жизни, по которой его и переправили на Большую землю - он был ценным работником, так что начальство позаботилось.
Проводив дедушку, эти соседи взломали их комнаты, и все, что было в доме ценного, включая патефон и Шаляпина, постепенно меняли на еду, спасая таким образом своих детей.
А дядя Макс, вернувшись домой, дома своего не застал: его разбомбило. Ни еды ни вещей у него не оставалось, и он вскоре умер. Их сестра тоже погибла в блокаду, и родные так и не смогли узнать, когда это случилось, и где она похоронена.
Дедушку отправили в Ташкент, куда вывезли из Ленинграда часть его завода, которую влили в Ташсельмаш - Ташкентский завод сельскохозяйственных машин. Перед тем, как начать работать, он полгода пролежал в больнице, т.к. после блокады был в очень тяжелом состоянии. Ну да, ну да, всем и так известно, что евреи во время войны сидели в Ташкенте - это тот самый случай.
Бабушка с дочерьми к тому времени уже тоже были в Ташкенте. Сперва они эвакуировались на Урал вместе с семьей Чеботарева и семьями всех министров - там было сравнительно сытно и удобно. Но потом бабушка, оставив детей на Ольгу Даниловну - жену Чеботарева, с его помощью слетала в Москву и выяснила в министерстве, что если дедушку удастся вывезти из Ленинграда, то его отправят в Ташкент, так что бабушка взяла детей и поехала туда. Там они жили в подвале. А дедушкины сослуживцы, завидев бабушку, переходили на другую сторону улицы, потому что по заводу прошел слух, что он погиб в Ленинграде, и никто не хотел ей про это рассказывать. Моя пятнадцатилетняя мама работала по 12-18 часов в день (в зависимости от смены) сперва контролером ОТК, потом слесарем-лекальщиком, а по ночам, закрываясь с головой одеялом, чтобы никому не мешать, зажигала коптилку и училась. Как-то раз она не выдержала и заснула во время смены. Сквозь сон она услышала, как кто-то говорит ей что-то грозное - во время войны сон на рабочем месте считался саботажем, за который запросто могли отправить в лагерь. Но кто-то другой ответил тому, грозному: оставьте ее, пусть спит, она же еще ребенок!
Мама экстерном за три месяца закончила десятый класс с золотым аттестатом (так тогда называлась золотая медаль), и поступила в Ростовский машиностроительный институт, который был эвакуирован в Ташкент. За год и три месяца она параллельно с работой закончила два курса. К тому времени уже приехал дедушка, и стало полегче.
В конце войны семья вернулась в Ленинград, вот тогда дедушка и стал главным технологом огромного завода, выпускавшего турбины. Работал он очень много и напряженно.
Мало кто знает о том, что до Хрущева в СССР не существовало пенсий, люди работали до смерти, иначе им не на что было бы жить. Когда говорят о хрущевской оттепели, вспоминают вещи глобальные: освобождение миллионов людей из лагерей, раскрытие сталинских преступлений. Реже отмечают огромное жилищное строительство: знаменитые хрущевки. Их ругают, над ними смеются - и справедливо. Забывают только одну маленькую деталь: до Хрущева в СССР практически не строили жилья для простых граждан, особенно в больших городах. Обзаведясь семьей, дети поселялись в комнатах родителей за шкафом или за занавеской. Иногда, когда места в комнате не было совсем, родители уступали молодым свою кровать, а сами устраивались на полу под ней, невольно слыша и ощущая каждый вздох, каждое движение молодоженов. При Хрущеве люди стали потихоньку, медленно, но все же расселяться - в неудобные, маленькие, тесные, с низкими потолками, тонкими, пропускающими звуки стенами, вечно требующие ремонта, но ОТДЕЛЬНЫЕ квартиры.
А вот про пенсии я не слышала ни от кого, кроме моего деда. Он не переставал благословлять Хрущева за возможность отдыхать в старости.
Дедушка был членом партии. Думаю, что вступил он в партию вполне искренне, веря и надеясь. Ну а как же иначе? Представьте себе: юноша из бедной семьи в местечке, обреченный всю жизнь провести в черте оседлости, потому что вырваться оттуда можно было, только получив высшее образование, а для этого нужны были деньги, которых не было и быть не могло. И вдруг рабоче-крестьянская пролетарская власть пришла и открыла ему все двери и все возможности, и все стало зависеть только от него самого, от его таланта и упорства. А поскольку и того и другого хватало всем четверым братьям Цыпиным, то они и стали кто врачом, кто инженером, и все четверо добились блестящих успехов.
Думаю, что он поначалу именно так все и воспринимал. Но потом был страх ареста в 37-ом, и много чего еще, и послевоенная борьба с космополитами, и дело врачей. Хотя лично дедушку антисемитская кампания не коснулась - он продолжал занимать все тот же пост, но он же видел, что происходило, и был слишком умным человеком, чтобы остаться правоверным коммунистом. Однако знать точно, что он обо всем этом думал, мы не можем, потому что он никогда с детьми на эту тему не говорил. И тогда и позже если мой папа заводил речь о том, что происходит в стране, дедушка уводил разговор в сторону: ему хотелось передать папе свою осторожность, научить его избегать опасных тем, он боялся за молодого и несдержанного зятя. Это не вызывало конфликтов, потому что они оба очень уважали друг друга.
Точно так же невозможно сказать, как дедушка относился к религии. Он не мешал бабушке делать то, что она считала нужным (мама вспоминает, например, как в детстве, когда какая-то из дочерей болела, бабушка первым делом клала ей под подушку молитвенник). И он и не подумал возражать против венчания своей дочери - моей мамы - по религиозному обряду. А ведь это было в 1947-ом году, в разгар сталинской эпохи, и советская власть религиозные обряды ох как не поощряла, так что для члена партии, занимавшего такой высокий пост, хупа дочери, да еще и в синагоге на глазах у многих людей могла оказаться совсем не безопасным мероприятием.
В доме бабушки и дедушки отмечались все еврейские праздники, на которые приглашалась вся семья. Конечно, все это устраивала бабушка, но дедушка ведь присутствовал, как и все мы. Не было молитв, в Песах не было настоящего седера, на столе рядом с обязательной мацой стоял и обычный хлеб. Но все было пронизано ощущением еврейства. Одним из ярчайших впечатлений моего детства был повторявшийся из года в год, но от этого не перестающий волновать до дрожи в коленках момент, когда наливался бокал для Ильи-пророка, а потом открывалась дверь на лестничную площадку, чтобы он мог войти, и мне говорили: смотри, видишь - вина стало меньше, он отпил из бокала! И я смотрела и действительно видела, что вина стало меньше. Но главная мысль, поражавшая мое детское воображение в этот момент, и запомнившаяся на всю жизнь, была о том, что сейчас одновременно с нашей дверью открываются двери еврейских домов во всем огромном и чужом мире, и во всех этих домах совершенно разные и незнакомые мне люди наливают такой же бокал и следят за уровнем вина в нем. И этот мир становился вдруг роднее и теплее, я ощущала себя частью чего-то большого, древнего и сильного, признававшего меня своей.
О Боге мама услышала от дедушки только один раз в больнице перед самой его смертью. Он сказал ей, утешая: «У меня есть Бог, Он большой и сильный, Он спасет меня и на этот раз». Тогда Бог его не спас, но очевидно, были другие случаи, которые дедушка воспринимал как вмешательство Всевышнего, хотя и не говорил об этом вслух.
Когда бабушка почувствовала, что дело неладно, она срочно вызвала обоих дедушкиных братьев-врачей на консилиум. Один из них вышел к ней на кухню, где она хлопотала над угощением, и сказал: «Клара, ему осталось несколько дней». После этих слов она должна была накрывать на стол, усаживать гостей, улыбаться, чтобы дедушка не заметил и не догадался. Назавтра его положили в больницу, где он и умер от рака ровно через неделю.
Похоронили его на Еврейском кладбище по обряду. Я училась в то время в шестом классе. Тогда я впервые была на похоронах вообще и на еврейских в частности: когда умерла папина мама, я была слишком маленькой, и меня на кладбище не взяли. Помню белый саван, песнопения на непонятном языке, и как надрезали в знак траура одежду маме, тете и бабушке.
Дедушка прожил 70 лет. Будь благословенна его память.
Продолжение