Мой очередной «следопытский» кабинет, куда я переехал, став зав. отделом прозы и поэзии, был по своему устройству конструктивистским, что ли. Он был маленьким, но функциональным. Немногочисленная мебель была расставлена так, что определяла порядок редакторской работы. Единственное окно выходило в унылый элегический сад, ничем не выдававший своим видом, что время екатеринбургских купеческих усадеб ушло. Там по-прежнему тянулся XIX век.
Авторы, с которыми я работал в «Уральском следопыте», устраивались за «своим» столом. Авторский стол стоял напротив моего, редакторского, и наполнял поэтов и писателей уверенностью и достоинством. Одно дело, примоститься где-то с краюшку редакторской тумбочки. Другое дело сидеть напротив хозяина кабинета, на равных. Я несколько раз пробовал там посидеть: как самочувствие? Оно было вполне комфортным и даже - внеобыденным, поскольку и слева, и справа, и сверху, и снизу ощущалось здесь легкое, едва уловимое дыхание литературной вечности с пьянящим привкусием творческой славы. Впрочем, за запах славы можно было принять пивной дух от подоконника. Там стояла трехлитровая банка, специально приготовленная для пива. Тетя Соня, чей киоск стоял напротив редакции, на краю заросшего бурьяном пустыря, увидев какого-нибудь нового посетителя с этой банкой, непременно замечала: «А баночка-то знакомая!». Жаль она («баночка») не сохранилась. Я думаю, Литературный музей на Пролетарской прозевал бесценный экспонат.
Редакция журнала "Уральский следопыт"
У правой стены, ближе к двери стоял шкаф с инвентарным издательским номером. Он с верхом был завален рукописями. Рядом примостился стандартный каталожный ящик: картотека подросткового сленга, которую я начал вести, когда создавал в «Следопыте» отдел молодежных проблем. Этот бесхозный ящик я отыскал в подвале, в нашей следопытской библиотеке. И несколько лет наполнял его свежими карточками. Папки с редакционной почтой, с рукописями, гранками номеров дополнялись моими необъятными досье на всевозможные подростковые, педагогические, криминальные темы, коллекциями субкультурных рисунков, эмблем, плакатов рок-фестивалей. Плакаты висели и на стене за моим рабочим местом. Кое-где они были разбиты «зловещими» гуашными рисунками Мирославы В.: гроб на колесиках, синяя рука над кладбищенскими пейзажами, красное пятно на стволе черного-пречерного дерева. Рисунки появились, когда я, еще на телевидении, делал телепрограмму о субкультуре страшных детских историй. В прежнем кабинете этими рисунками была увешана вся стена. Но в отделе прозы мне воленс-неволенс приходилось менять свой образ (и образ кабинета) на более респектабельный. Рисунки-страшилки убавлялись, добавляя кабинету приличия (насколько это возможно было в наших демократически-творческих условиях). Картинки со стены исчезали. Но не все. Самые страшные я оставил, и они как бы намекали гениальным уральским прозаикам и поэтам: memento mori.
Ну и еще - два кресла. Одно напротив меня - прямо у двери, «уединенное». Там автор мог расслабиться, отдохнуть и даже, если позади была дальняя дорога, вздремнуть. А второе - рядом со мной, по правую руку. Здесь любила сидеть моя коллега и добрый мой друг Нина Широкова. Рядом с этим креслом стояла пластиковая корзина для бумаг, но бумаг там не было. Для графомании предназначалась другая корзина, а эта… для пива! Иногда пиво приносили в пакетиках - и пакетик опускался в корзину. Впрочем, свердловчане все эти местные технологии отлично помнят.
Боря Рыжий за авторским столом уже единожды посидел*. Я принял у него подборку стихотворений, но попросил в некоторых строфах прислушаться к ритму. Мне показалось, что ритм неоправданно сбит. Боря сидел напротив меня, стучал пальцем по столешне, сверяя количество слогов. Вычеркивал одни слова, вписывал другие. Так начиналось для него вхождение в мир редакционной «кухни». Эта траектория по многим причинам была для Бориса неизбежной. Я лишь чуть спрямил ее. В какой-то мере, творческий контакт «Следопыта» с Борей был следствие моего обитания в журнале, того нового курса для следопытской прозы и поэзии, карт-бланш для которого дал мне главный редактор. До меня «Следопыт» был «возрастным». Многие сотрудники - в предпенсионном и пенсионном возрасте. И авторы у них большей частью были такие же. Подростковый журнал терял связь с реальностью, а она, если смотреть не в элегическое окно, не на пейзаж XIX века, бурлила и клокотала. Принимая меня на работу, Станислав Федорович об этом и говорил: журнал традиционен, за ним - та продуктивная модель, которую не надо разрушать, но он, главный редактор, пойдет на многие нововведения… Действуй!
Три года я действовал, создавая новый отдел. Крикливые, хохочущие (или наоборот, затихшие во вселенски трагическом ступоре) подростки стали нормой для редакционных кабинетов. По крайней мере - для моего. Я создал на страницах журнала «Диалог-клуб», обратившийся к самым больным отроческим проблемам, и в первую очередь - к проблеме усиливающегося контроля криминалитета над миром мальчишек и девчонок. Эти заседания вели у меня - по хай классу! - самые яркие свердловские ребята. Одно из заседаний подготовил и провел, например, Дима К., гений рационального мышления. Свой интеллект Дима не растерял, использовал на всю катушку и сейчас - хозяин и глава огромного бизнеса. Ему принадлежит один из лучших аэропортов России. Глубокий анализ криминальных ситуаций делал на заседании Илья П. Позже он стал юристом, а потом как-то я видел его во главе службы безопасности крупнейшего в России горнодобывающего холдинга… Часть моих ребят ничего не добилась. Не успели. Во дворе своего дома был убит Женя Б., знаток и эксперт по «катальным» сообществам Екатеринбурга. Треть карточек в моей сленговой картотеке была заполнена при его участии. Он помогал мне разобраться в механизмах криминального давления на подростков со стороны «катал» - картежных шулеров. Я вводил в практику журнала новые авторские жанры, в первую очередь - «очерки подросткового быта», ориентированные на традицию русского физиологического очерка, в первую очередь, на работы Н. Помяловского. И Женина помощь была незаменима. До конца жизни буду я помнить Антона М. (вечная ему память!). Круглолицый восемнадцатилетний хохотунчик был у нас экспертом по всей этой наркоманской дури-боли, которая одного за одним выхватывала из молодых рядов своих жертв. Однажды она, наркомания, выхватила и утащила в свои смертельные галлюциногенные пропасти и Антона, как я ни бился за его судьбу… Поколение 1990-х! Надломленное, изувеченное, на своей шкуре распознавшее смысл и силу «воровских понятий», недолюбленное и недолюбившее, но беспредельно эмоцональное, ценящее любой добрый шаг в свою сторону!.. Я был с этим поколением рядом и делал для него все, что было в моих силах.
Глядя на Бориса за «авторским столом», я понимал: никуда он теперь от нас не денется. Он перерос свой горняцкий кружок по стихотворным интересам. Ему нужен простор. И «Следопыт» этот простор давал. Здесь было всё разнообразие творческого общения: кого только не приносили ноги на наши неформальные, после рабочего дня, посиделки… Кто только не врывался на них - звано и незвано… Ловцы «снежных людей» и исследователи НЛО… Бродяги-туристы и осведомители о «крайне опасной сионистской конфигурации ближневосточных нефтяных вышек»… Седовласые фанатки «Полины Виардо» и - знак времени! - вездесущие «ласковомайки»… «Следопыт» распирало от полноты жизни и творческой самодостаточности. Мудрый Мешавкин «увел» редакцию из центра, от бдительных чиновничьих глаз, согласившись переехать на угол Чапаева-Декабристов, в старинный особняк. И редакция стала любимым местом сборов для всей свердловской журналистской и писательской братии. Во времена же «Аэлиты» она превращалась в Вавилон - фанаты фантастики слетались со всего Союза.
Боря отстукивал ритм пальцами, правил свою куцую, из полудесятка страниц состоящую рукопись. И мерный стук пальцами, словно звук метронома, выстраивал, приводил в новый порядок невидимый и неслышимый хаос моего кабинета, где смешались обрывки роковых звуков с афиши первых концертов Славы Бутусова, сладкие музыкальные фразы, струящиеся с прикнопленного к стене автографа Юры Шатунова, звучный матерок, несущийся из раскрытого каталожного ящика, с лица словарной карточки, озаглавленной «Бэлла - козырная дама»… Стук пальцев звучал все громче и громче. Уносился к черному фону с белыми, освещенными луной крестами на рисунке Мирославы: «Мальчик, мальчик, отдай свое сердце!». Боря вступал в новую свою фазу творческого развития. Он, как куколка, превращался… И следопытский мир, мир моих коллег, мир моего кабинета, мир моих друзей и воспитанников, мир моих авторов вольно и невольно этому способствовал, иногда впрямую, иногда от обратного.
В другие дни Боря забегал в кабинет просто так. Садился в кресло по правую руку. Нес какую-то пургу. Смеялся своим слегка ломанным, чуть ли не дребезжащим смехом. Я знакомил его со своими посетителями, если это было уместно. И он легко включался в общение, иногда навязывая свой ход беседы. Он задавал вопросы или вбрасывал новые темы односложным замечанием, типа: «Да. Кто бы мог подумать, что буду в редакции, где когда-то Л-ков работал…» (Л-ков печально прославил себя антисемитскими высказываниями). Иногда, мгновенно обратившись внутрь, внимательно слушал, как кто-нибудь читает стихи.
Вот Альфред Гольд выводит, суммируя наш пространный, расползшийся во все стороны, плохо структурированный разговор о политике:
«В любой эпохе есть своя беда,
Как есть свои высокие сполохи…
Я трудно жил, но нет во мне стыда
За жизнь и труд в отвергнутой эпохе.
И если строго - без обиняков
Придется дать ответ за дни и годы,
Я вспомню не железный звон оков,
Но веру в высший замысел свободы».
Боря - заведенная и перекрученная пружина. Он весь во власти чужой поэзии, другой поэтики, другого ритма. Я вижу, как он неслышно стучит пальцем по подлокотнику кресла - отбивает-отслеживает чужое поэтическое дыхание.
А Фред - за «авторским» столом. Его подборка готовится в номер, он на коне. Он читает лучшее - персонально для Бориса, с которым я его только что познакомил. Последняя строфа (грузный Фред выпрямляется, расправляет плечи, спину, с Борей - глаза в глаза) направлена на одного слушателя:
«Прости мне, племя новое, прости!
Теперь я знаю, вопреки наветам:
Конструктивизм безбожного пути
Спрямлял нам путь к Божественным заветам».
Вялость рифмы наветам-заветам мне не мешает. Я переживаю высшую точку эстетического наслаждения, сходного со слезливым катарсисом, а потом мгновенную усталость. День и без того был нелегким. А теперь еще и этот всплеск эмоций. Мне почему-то очень нужно было, чтобы Фред не подвел, чтобы захотел что-нибудь прочитать, а читая, выбрал то, что станет пиком дня, острием, пронзившим никчемную болтовню в моем кабинете. Мне важно, чтобы это понравилось Боре.
Потом всё снова растекается в болтовню. И я устало думаю: «Господи, когда же они уйдут?». А вечером, выделяя случившийся день из череды убегающих в невозвратное прошлое, отмечаю в дневнике:
«14.03.1994.
Две настроенческие струи… На работе - Альфред Гольд при Боре Р. долго рассказывал байки окололитературные. То - как один из московских поэтов напросился к нему в гости на подмосковную дачу. А когда Гольд представил ему жену, ахнул: «Не может быть, в Тюмени ты меня с блондинкой знакомил!».
То - его воспоминания об отце-еврее, который при смерти слышит сообщение о «деле врачей». И <восклицает>: «Это не евреи, это жиды!».
То о «бабах»…
Боря подхватывает больной для него вопрос (не «бабы», евреи). Хочет казаться мужественным и суровым. (Увидев, что З-рец подписал мне книгу, комментирует: «На уголке, как сказал Бродский, подписываются лишь тенора»). А тут <зашедшая в кабинет> Нина тему углубляет: «Лида когда-то привела ко мне с улицы «комсомольского работника», а тот Игорю в штаны залез». <...>
Слушаю… Глаза закрываются - накануне до пяти работал…. Участвую в какой-то чуши, хотя нужно делать оброк - материал для «На смену!» и «Екатеринбургской недели», то же интервью с Борей**. А материалы не идут - нет фактуры, задора, сплошное высасывание из пальца. Горло болит, не дифтерия ли, которая эпидемией охватила Екатеринбург? Еще не хватало - заговорить сейчас тенором. Заставляю себя сжаться, унять вялость. Имидж, превращающийся в суть.
А потом по телефону - разговор с ведущим «Пресс-экспресса» Андреем Егоршевым. Он - о вещании на зарубежье и больших в связи с этим ставках за рекламу <Уральского следопыта> (1-2 тыс. $). Я - о гуманной миссии журнала. Мямлю, мямлю… Снова разрушение так нужного мне сегодня <для деловых переговоров> образа супермена, который бы хоть частью сути стал <...>».
Лист бумаги, лежавший на моем столе в тот день, сохранился. На нем - первый вариант вопросов для Бори. Мне хочется рассказать о своем открытии всему городу. Боря - не против, ему нужна новая трибуна. Это первое в его жизни интервью. Внизу под вопросами - примета времени - пометки о рекламных ставках, которые я делал, выпрашивая у Егоршева эфирное время для родного журнала.
Вопросы для Бори
Вечером, засыпая, я думаю, откуда ощущение диссонанса в прошедшем дне? От всех этих долларовых калькуляций, что ли? Нет. Там - плюнул и растер. Вспоминаю, откуда ощущение незавершенности. Забыл сделать Боре одно предложение по нашей беседе для газеты. Один из ответов Бориса и всё интервью в целом завершается тем, что Борис говорит о сострадании самому себе. И я хотел убедить его добавить фразу: «Пока только себе». Пусть это неопределенное «пока» дает шанс развитию, не цементирует характера. Сказанное - связывает. Иногда навсегда. Иногда нужно разбивать жесткость подростковых определений и положений. Боря еще формируется. Куколка превращается… Куколка превращается…
Надо мной, засыпающим, начинают кружиться бабочки (зря, что ли, я редактировал недавно энтомологический текст? Красивый поклон собственному детскому увлечению и яркая «безделушка» одновременно - новый текст Никонова, Николая Григорьевича… «Орнитоптера Ротшильда»)… Яркие монохромные голубянки, суровые баттерфляи с мерцанием галактик на крыльях, оранжево-черные адмиралы крапивницы, нимфалиды траурницы с чередой синих пятен по крылу… Прямо бабочки русской поэзии! - «Девочка, девочка, а что за синее пятно у тебя на крыле?». - Нет, нет, после «синее пятно на крыле» должен быть мой особый фирменный знак препинания: две точки. Это утверждение с малой долей неопределенности, незаконченности высказывания… - Я помню, Николай Григорьевич, про ваш фирменный знак. Я его не трону. - Бабочки, бабочки… Бабочки русской поэзии. Может, мне стащить никоновский знак, влепить его в Борину фразу? Как она там звучит?
«Поэзия - говорит Боря, - это сострадание себе. Но не дешевое, со слезой, а величавое. Помните Пушкина? «Служенье муз не терпит суеты, прекрасное должно быть величаво…». Вот этой величавости я и хочу в сострадании себе».
Боря, отлично! Ты мастер отточенных формулировок! Только давай чуть-чуть добавим… Одно слово: пока. Одну дополнительную фразу: «...в сострадании себе. Пока себе». Неопределенность, обещание, легкий намек на путь, хм... к Божественным заветам. И три точки после этого обещания. «Пока себе…» Три точки. Уходящие в вечность, в кружение бабочек-траурниц, в дурманящее пересечение линий и зигзагов из синих-синих пятен-огней…
* Первая журнальная публикация Бориса Рыжего: Рыжий Б. Пейзаж с детством : [стихотворения 1992-1993 гг.] // Уральский следопыт. - 1993. - №9. - С. 16.
** Рыжий Б. Шинкаренко Ю. «Нас формируют не эпоха - шрамы…» // Екатеринбургская неделя. - 1994, 8 апреля. - №12.