Городскую квартиру я любила не в пример больше дачи.
По утрам в квартире бывало суетливо - на кухонной плите сипел и плевался чайник с гнутым, точно лебединая шея, носиком; красно-коричневый - наркомовской крепости - чай парил за стеклом над кромкой мельхиорового подстаканника, пока его доставляли в столовую; на подносе рядом со стаканом непременно была тарелка с колбасными - розовыми, в белый горох жирка - пластами; тут же теснились хлебница, сахарница и масленка.
Угольный круг репродуктора на желтой стене, похрипывая, плескался музыкой и голосами. Завтракали вразнобой. Я не выходила из комнаты,
чтобы не путаться под ногами.
Из распахнутого окна несся клаксонный гудок; по коридору топали шаги, хлопала входная дверь, на лестничной площадке лязгала лифтовая сетка.
Я подходила к окну и смотрела, как папа и Павлуша выезжают со двора в сером автомобиле с открытым верхом. Ахмет, дворник в фартуке и при бляхе, провожая их, вытягивался, ровно держа перед собой древко метлы. Одышливый Петр Аркадьевич, пешком торопившийся на службу, поднимал в знак приветствия руку, касаясь полотняного картуза, и всякий раз едва не ронял при этом парусиновый портфель.
Чуть позже уходила и Эмма. В комнатах делалось тихо. Я выбиралась в коридор и брела по нему, чертя рукой по стене.
Мама, отдыхая от утренней сумятицы, садилась за столик и пила кофе. Серебряный сливочник блестел, как ртуть в градуснике. Темно-серый паюсный брикет лоснился во вскрытой жестянке.
- Съешь икры, Марийка, - предлагала мама, поднимая глаза от томика с вензелем на обложке - за кофе она любила пролистывать книги.
Я морщилась: икра напоминала мне о рыбьем жире, который я терпеть не могла.
Вместо прессованного икорного ломтика я укладывала на мазанную желтым мягким маслом булку колбасный круг.
Так проходило утро.
После кофе, после книги, после музыки из репродуктора мама перебиралась в спальню и садилась перед трюмо. В лакированных ящичках хранились шкатулки - мама доставала их одну за другой, откидывала крышки; солнце горело на бриллиантовых брошах и серьгах, жемчужные бусины постукивали друг о дружку, стоило лишь потревожить колье, змейками спавшие в шкатулках. Белая тюлевая штора колыхалась на окне. Мама вдевала в уши серьги, примеряла перстни. Я, примостившись на уголке кровати, наблюдала за ней.
Когда мама распахивала гардероб, я тихонько удалялась. Не следовало ей мешать - тем более, что мне было, чем занять себя. У меня имелась своя тайна. На цыпочках я прокрадывалась в кабинет, где пахло кожей и табаком, и выдвигала нижний ящик письменного стола. Там, под газетным листом, в тертой коричневой кобуре, прятался хищный, кукольно-маленький браунинг. Я отщелкивала английскую кнопку и вынимала его из футляра. Браунинг тяжело оттягивал ладонь. На рукояти его тускло серебрилась пластина с дарственной вязью.
Я успевала прибрать оружие на место, прежде чем мама окликала меня.
- Как, хорошо? - интересовалась она, вращаясь перед тройным зеркалом.
- Зачем тебе шуба, теперь ведь лето? - спрашивала я.
- Ты ничего не понимаешь, - отмахивалась мама, гладя соболий мех.
Время летело незаметно.
После обеда я отряжалась играть во двор.
Мама аккуратно надевала шляпку и выходила из квартиры.
- Я прогуляюсь в торгсин, - предупреждала она меня. - Не покидай двора!
Я кивала и направлялась в неторопливое путешествие вокруг клумбы с белым гипсовым футболистом в центре. Дворник Ахмет поглядывал на меня издали.
Иногда мама отсутствовала долго.
Когда мама возвращалась, мы поднимались по парадной лестнице.
В квартире я взбиралась на подоконник и разглядывала двор сверху. Гипсовый футболист был отсюда похож на сахарную фигурку. Над крышами, через несколько домов от нашего, высились островерхие башни с красными звездами.
Мама полулежала в кресле, подложив под ноги козетку с подушкой из китайского шелка, и отдыхала.
Потом, чтобы скоротать время, она нередко принималась раскладывать пасьянс.
Когда солнце скатывалось к крышам, возвращалась Эмма.
Мама собирала на стол.
- Дарья, ты опять не вытерла пыль? - голос Эммы всегда заставлял меня вздрагивать и чувствовать себя виноватой невесть от чего.
Мама отмалчивалась.
- Ты купила масла?
- Оно ж еще не кончилось, - бурчала мама. - Чего зря деньги переводить?
- Кстати, о деньгах. У тебя осталась сдача?
- Нет, - отчитывалась мама угрюмо. - Все вышло.
- На что же?!
- Спичек я купила - вот лежат. Макароны еще.
Эмма нервно ввинчивала в мундштук папиросу из коробки и закуривала.
- А куда подевалась икра?
- Кончилась, - объясняла мама. - На то и продукт, чтобы кончаться.
- Это невозможно, - бралась Эмма за виски. - Я пожалуюсь Павлуше.
Мама молча пережидала.
Вечером папа привозил Павлушу. Тот входил в квартиру - с усами щеточкой, щуплый, затянутый во френч, усталый. Я, стоя за гардиной в комнате, смотрела через окно, как папа уводит машину, держа путь в служебный гараж.
- Павлуша, - затевала разговор Эмма неприятным тоном. - Это больше не может продолжаться. Дарья опять ничего не сделала по дому. Мы во всем идем ей навстречу. Даже разрешаем приводить сюда ее девочку, Марию. И вот она - благодарность!
Эмму я старалась не слышать, а Павлушу - не слышала, как ни пыталась: слова он выговаривал бесцветным голосом. Мама молчала.
Сколько-то времени спустя мама появлялась и коротко бросала мне:
- Идем.
Мы выходили на черную лестницу.
Я спускалась, гладя перила ладонью, и размышляла, что быстрее было бы по этим перилам съехать. Мама сходила по ступеням, поджав губы.
Со двора мы поворачивали в сторону своей улицы.
- Ругаются, ругаются, - наконец, с горечью нарушала мама молчание. - А ведь пропадут они без меня. Как есть пропадут.