Начало:
http://da-fortochka.livejournal.com/109780.html * * *
- Мам, а почему у нас Война?
- Война?.. А где ты услышал? По телевизору? Ну, это не совсем у нас... У нас же не Ущелья, правда?.. Знаешь, это какие-то глупые взрослые дядьки ее начали, а теперь никак закончить не могут... Но ты не волнуйся, у нас тут не стреляют... Мы обычные люди, мы не будем в это влезать…
Он хотел еще что-то сказать, но сам не понял, что. Промелькнуло: она сказала «у нас тут»… но стреляют ведь… вообще… Он даже не понял, что его задело: он не знал, что люди издавна делят мир на свое и чужое, что происходящего Там почти не боятся, пока оно вдруг не окажется Здесь… Стена за дверью и чужая жизнь за ней что-то подсказывали ему, но он думал, что ему только пока нельзя туда, пока он еще маленький, - может быть, там просто опасно, - а потом он станет взрослым и сможет везде ходить… Он не мог себе представить, что даже если это «Там» так близко, как жизнь соседей за стенкой, все равно эти соседи - уже не мы, а другие, ведь не станут же они проламывать стену и врываться к нам… Не мог представить, что взрослым людям, «обычным людям», очень хочется считать Ущелья чужими, потому что там страшно от всего непохожего и непредсказуемого, там не работают законы, управляющие привычной жизнью, и туда же кто-то еще и вторгся и затеял там новую войну… Не мог представить, что Ущелья слишком далеко, чтобы оставаться частью здешнего мира… что, отделив их от себя, о них можно говорить, можно пытаться что-то понять… Андрей не мог бы осознать этого всего, для него всё существующее просто было, а слова «здесь» и «там» обозначали что-то каждый раз новое, временное, относительное, что-то очень переменчивое и потому всякий раз поправимое. Он думал, что так оно и есть. Если его спрашивали о чем-то: «Где это?» - он отвечал: «А, там…» - представляя одному ему известное место - и не думал, что его не понимают. А сам не понимал, почему люди все чаще вздрагивают от этого короткого слова - Там. Не знал, что Здешнее становится всё меньше, всё ограниченнее, что Другое настигает уже не только из Ущелий, но и со всех сторон Света, что даже та окраина города, где железнодорожный переезд, уже необратимо уходит Туда, что люди оставляют себе для Здешнего все меньше места, чтобы суметь хотя бы что-то защитить от Войны, и вот так почти каждый всё крепче запирается сам в себе - и потому никак не может противостоять Войне, что сам объявил войну всему миру.
…Андрею не важно было, где стреляют. Было важно, что стреляют. Что Война есть. А значит - в любой момент может оказаться и рядом с ним.
Он объяснил для себя как мог: Война - это когда очень страшно, потому что могут убить или разрушить. А разрушали и убивали далеко не только те, кто стрелял в Ущельях. Если ту кошку на дороге сбили машиной - значит, и в этом месте побывала Война. Если дед кричал на маму, хватая всё, что под рукой… Он вспомнил - вчера - подвыпившего деда - тот неуклюже, качнувшись, грохнул дверью, и поэтому не получилось дослушать его слов, таких неловких и бессмысленных, что хотелось засмеяться, но что-то муторное не давало, - слов, таких тяжелых, что ими можно было только кричать, иначе не вытолкнешь из себя: «Ты меня зае...» - и дверь захлопнулась...
Дед шепнул как-то на ухо (пахнуло кисло и тошнотворно) ему, трехлетнему: «Обещания надо выполнять… Эх ты моя лааапушка…» А потом обещал больше никогда не кричать на маму. Но неловкие слова не подчинялись никаким надо и с размаху влетали в рассохшуюся крашеную дверь или, не успев проскочить целиком, застревали в щелях. Взрослый человек так маялся, когда чего-то не мог, что произносил самое тяжелое, что попадало на язык, не думая, не помня, что значат эти слова, - а смысл звучал, понятный женщине, в которую они влетали, и от неприкрытого, несправедливого смысла было больно.
Андрей не понимал этого, но чувствовал, что Война - везде: подстерегает, смотрит тьмой из каждой щели. Непоправимое всегда было наготове. Весь мир, пугая простыми ежедневными вещами, говорил ему об этом.
Самым зловещим звуком жила и пела замочная скважина - самым темным звуком, который он только мог себе представить - угрожающим беспощадно узким «у», готовым совсем замкнуться и срастись и больше никогда никого не впустить и не выпустить. В ней тосковали все ветра, заблудившиеся на лестничной клетке. Это был узкий вход в бесконечную тьму, в которую тебя затянет, стоит только дольше обычного задержаться возле, и там внутри тебя сожмет металлическая воронка, и ты никогда не вернешься и никогда не пролетишь ее насквозь, будет только уже и уже, а потом исчезнет всё, и ты там внутри - тоже…
А еще - ступеньки на девятый этаж.
…Тогда сломался лифт, а ему было семь лет, и надо было скорее, скорее, чтобы уже сделать что-то… Потому что зима, и в сменке нельзя по улице, а Сережка там сидит, в школе на первом этаже, и все уже ушли давно, и как же это он, Сережка, оставил пакет с ботинками в классе, а пока куртку из раздевалки забрал, уже учительница ушла и класс закрыла… и они ее еще где-то искали по всему этажу, но там же непонятно, куда идти, там и туалет-то еле найдешь, и тогда вообще уже нигде никого… а у него же дома точно найдутся какие-нибудь старенькие ботинки, ну мама же точно что-то найдет, и он тогда Сережке отнесет…
…Это как-то так само случилось, что он решил: вот пойду, и что-нибудь придумаю, и помогу. Он до этого все ждал, когда закончится наконец мамино «еще рано»… Ведь если сейчас - «еще», то когда-нибудь оно должно превратиться в «уже»… в «уже можно»… Он ждал, что кто-то взрослый подойдет к нему и скажет: «Теперь ты можешь сам решать, что и как делать», - подойдет и разрешит жить. Только всё никто не подходил. А тут, вот, само - они с другом одевались после школы, и оказалось, что друг забыл эти несчастные ботинки в классе. Друг… в общем, это даже был не друг, просто одноклассник, который не насмехался, но так хотелось назвать этим словом - друг! (ведь должен же быть и у него друг!) - хоть кого-нибудь, тем более этого беспомощного Сережу Горбатова, которого все били... Ведь его самого бы тоже били, если бы он вообще с ними хоть что-то делал вместе. А он просто к ним не подходил, потому что никак не мог понять, чем они занимаются, все время было что-то бессмысленное. Зачем-то носиться друг за другом, кричать друг на друга переломанными словами (и ломать их так, чтобы неловко было слышать, чтобы была это уже не вполне речь, а просто какие-то охрипшие бесформенные сгустки злобы…), налетать со всего размаху на углы и деревья, кидаться всем, что под руку попало, вылезать на крышу, когда все учителя объясняют, что это опасно… Как же они могут… не слушаться?.. И им что, не страшно?.. Ведь можно же разбиться… умереть…
…И вот он пытался бежать вверх по ступенькам, и почти плакал уже, потому что - ну что же так глупо, они так долго по школе ходили и, главное, не нашли никого, а вдруг он сейчас никаких других ботинок дома не найдет, и как же тогда, ведь он же пообещал, и Сережка там ждет, и в чем ему до дому идти… И он пытался поскорее вверх, а внутри скрутило все и дышать не давало, а на лестничных площадках еще то и дело какие-то компании сидели, и мимо них же надо было пройти, а вдруг они схватят и не отпустят, они вон уже хохочут, а перед глазами темнеет, и даже слезы не текут…
Он кое-как отдышался перед дверью и позвонил - он думал, он сейчас маме все быстро расскажет и они будут ботинки искать, но мама стояла перед ним перепуганная:
- Господи, да где же ты… я чуть уже не убежала… тебя искать… что с тобой случилось, тебя, что, обижали?!
И тут у него ноги как-то размякли, и он сел на пол и не мог уже ни слова сказать, по лицу будто кипяток лился из собственных глаз, и горло сжало, и он что-то пытался выкрикивать про Сережку и ботинки, и что его никто не обидел, ну что она опять об этом, вот всегда, всегда она так, он хотел же рассказать, и его же Сережка ждет, а она опять все испортила…
…А Серегу Горбатова били жестоко, хотя и был он совсем не слабым, и силой своей мог бы всегда убеждать, - его все равно бы не понимали, но, зная, что этот ответит, не слишком лезли бы… Просто Сережа не мог драться. Может быть, он тоже знал о смерти, но ни ему самому, ни Андрею и никому другому рядом не приходило в голову, что об этом можно говорить.
Классе в шестом Сережка шел на какой-то экзамен и наломал по дороге сирени - щедрые ветки чуть не в его собственный рост топорщились в разные стороны, тянулись из охапки ко всем прохожим, хлопали в узких школьных проходах по лицам, плечам, дверям и лестничным перилам, - и взъерошенные волосы его были все в цветах, и он шел, счастливый, выглядывая из-за своего букета, какого больше ни у кого и никогда не было, и почти уже дошел до класса, когда рядом кто-то крикнул взвившимся сорванным голосом: «Пацаны-ы-и-и! Этот лох ща так в класс попрется!» - и на него накинулись со всех сторон - он даже из-за своей сирени не успел увидеть, кто, - и ветки разлетелись, и их растоптали, и его колошматили, хохоча и боясь самих себя, уничтожающих его за то, что он сделал непонятное…
Потом, когда он лежал-выздоравливал дома, они все пришли к нему. Той же командой: по одному не смогли. Их и было-то всего трое… Долго толкались и пыхтели, а потом, перебивая друг друга и отворачиваясь от него, сказали, что училка ему этот экзамен так поставила, дак чтоб он не волновался… А он отвернулся к стене, и в горле и во всей голове стало горячо и мокро, и он только сказал куда-то в подушку: «Уйдите… Не хочу…» - и их как-то сразу выдавило из квартиры, а у него бабка дома была, она не поняла ничего, а он дрожал от слез - и потому, что они накинулись тогда на него, хотя он НИЧЕГО им не сделал, и потому, что у всех, и у них тоже, теперь лето, а у него… а ему… и потому, что ему, как слабому, поставили экзамен так, а значит, его пожалели и - победили, и потому, что они пришли к нему извиняться - и, значит, они не жестокие, они не враги ему, но как же тогда к ним относиться… и еще потому, что они практически попросили прощения, а он все равно их видеть не может, и кто же тогда после этого он сам…
…А потом спрашивал Андрея:
- Андрюх, слыш… А как думаешь, ТАМ тоже - вот так? Ты ж слышишь, как все говорят, ти-ихо так, «Там», «Туда»… Туда - уходят… Ну вот как эти, помнишь, которые прямо возле школы в пятиэтажке жили, а потом все про них говорили: «Ушли Туда», - и никто не хочет объяснять… Может, Там даже Войны нет… А то - что они все, раз Война, так можно вообще бить за просто так?.. А, может, я тоже Туда сбегу! А что, вот возьму и сбегу! Надо только понять, куда именно. И где-то ж надо там жить… Вот если б Туда какие-нибудь родственники ушли… Я бы к ним тогда…
И когда они вышли снова в школу, Серега вдруг начал драться. Он не бил никого первым, как те трое, но защищал яростно - и себя и всех, кто казался ему обиженным, не давая себе времени всмотреться и засомневаться. Только иногда те, кому он кидался, не спросившись, на помощь, потом тоже били его - но он уже не хотел размышлять, почему. Он просто больше не мог смотреть и терпеть. Он в жизнь - ту самую, невозможную, в которой можно будет просто так нести перед собой охапку сирени, в собственную переломанную будущую жизнь - врывался с кулаками…
...Война тихо становилась болезнью, и уже без всякой логики разъедала живое все новыми вспышками. Когда мир вокруг Андрея расширился до чужих людей, он стал все чаще видеть тех, кого сразило и почти разрушило, и потому они не давали даже крохотному здешнему пространству с обычными людьми замереть в тоскливом покое между «надо» и «нельзя».
Одного из них звали Борис. Что-то благородное и одинокое было в этом имени без фамилии и отчества, слишком взрослом для счастливо-сосредоточенных его серых глаз и вечной улыбки, которой он не стеснялся. Никто не был ему настолько близок, чтобы назвать Борька или ты. Иногда только, кто-нибудь случайный... На «Вы» к нему тоже не получалось. К нему вообще не обращались никак. Он был только Борисом - и только за глаза. Но он умел быть счастливым, этот непонятный человек, он переполнен был радостью и как мог отдавал ее всем, кто не боялся брать. Он садился в лужу, в черных спортивных штанах, в майке и в женской шапочке с помпоном на седой голове - на все времена года одно-единственное одеяние - и пел без слов свою охрипшую музыку, и бил руками по воде, и радуга взлетала над ним. Он три дня ходил за какой-то беременной пьянчужкой, и когда они вместе пришли к ларьку с мороженым, он всё спрашивал: «Ну скажи, какое ты хочешь?» - а она смущалась: «Да что ты, не надо...» - и отводила покрасневшие глаза. Он жил, как все люди, в квартире, в пятиэтажке, на первом этаже. И когда случился у него там пожар, к нему, как к любому другому, приехала красная машина. Только он никогда не запирал своей двери, и после пожара все видели, что он так и продолжает жить в обугленных стенах...
И был еще другой. Он ездил в городских автобусах. Андрей ехал куда-то с мамой, когда этот человек оказался рядом. Толпа забилась в автобус, люди прижимались друг к другу, как родные, и вместе качались из стороны в сторону. Андрей сидел у мамы на коленях и тихо спрашивал, боясь заплакать: «Ну когда мы будем выходить?...» Автобус подпрыгивал, весь, даже изнутри пропитанный выхлопными газами, вытряхивая из внутренностей ребенка саму жизнь. Ребенок боялся, что его сейчас начнет совсем тошнить, и он всё запачкает, и у него не будет сил уже идти никуда… Ну зачем эти автобусы, лучше бы все ходили пешком, и не надо так далеко, пусть все живут близко-близко, чтобы раз - и встретились… Андрей закрыл глаза и сжал зубы. Так было легче терпеть.
Рядом кто-то копошился, не желая качаться вместе со всеми, и шумно вздыхал. Андрей приоткрыл глаза и увидел ссутуленного худого человека огромного роста. Какой-то неуместный, будто чужой, переросший нос крючком всё время шевелился и принюхивался, глаза чернели затягивающими провалами, будто сами уже упали туда, откуда не вернуться, как две замочные скважины, и полуоткрытый беззубый рот шептал неразборчиво что-то такое, что до дрожи хотелось не услышать и не понять. Человек огляделся и вдруг дернулся и выкрикнул куда-то в окно над самой головой Андрея: «Помогите! Чудовище! Чудовище!»
Андрей зажмурился и схватился за маму. Всё, теперь я точно погибну, сейчас все погибнут, здесь же не убежишь, а совсем рядом какое-то чудовище, как же его не заметили… И что же этот дядя так страшно кричит…
Мама обхватила ребенка покрепче и протиснулась с ним ближе к выходу. Человек больше не кричал.
Значит, везде вокруг есть что-то, чего нельзя увидеть. Кто-то умеет, а у меня не получается. И это что-то может напасть, как напало на того черного дядю. В любой момент может что-то случиться… И никто не спасет…
На остановке они вышли. Миру больше верить нельзя было.
Все это застревало в нем вне всякой логики и последовательности - размотать эту путаницу и увидеть, откуда тянется его страх сделать что-то не так, он не мог. Иногда ему казалось, что он зря вообще затеял жить - здесь всплывала какая-то странная память, совсем не похожая на то, что рассказывала мама о его неглубоком прошлом. Получалось, что он сам решил появиться на свет. Буквально потребовал, хотя ему, видимо, не очень-то разрешали. Это была какая-то немыслимая дерзость - и он не то чтобы помнил о ней, скорее, сама жизнь то и дело напоминала, указывала ему на то, как он везде беспомощен, неправ и неуместен.
Но даже эту неуместность можно было бы терпеть, если бы было ему куда направить себя, если бы он помнил, зачем так рвался к жизни, что хотел выполнить в ней. Но память клубилась, рваная и мутная, и он существовал прилежно, всё надеясь, что взрослые разъяснят ему что-то, поручат на всю жизнь работу, в которой он узнает себя. Что-то во времени иногда смещалось перед глазами, и ему виделось будто извне - вот же я, настоящий, уже давно состоявшийся… но кто? а вот мои… но кто, что?..
Опять обрывалась память.
2.
…Обрывалась, обрывалась…
В последние дни совсем не получалось думать.
Не могло быть всего этого сразу, не могло…
Ночь тихо свистела в ушах, сжимала ему голову, пригибала к казенному столу.
Господи, где я… Да, да, больница… додежурить до утра, додержаться… Только бы ничего внезапного… Простите, простите меня все, не могу… Знаю, что врач… Но только не сегодня, не надо… Ох, надо потише шептать, когда сам с собой…
Он не мог сейчас никого слышать. От любого постороннего звука хотелось кинуться в угол, сжаться там на корточках, спасая голову только собственными руками, которые сейчас больше ничего не могли.
Господи, Господи, что же происходит?..
Снова и снова вспоминалось утреннее:
«Понимаете… Лоно - на самом деле… Пытаются исследовать - и не возвращаются. И сколько еще нам - неизвестно. Может, десять лет, а может - год, а может - и через полчаса всех накроет… Но ведь, может быть, есть еще время? Ведь никто не знает - может быть, Оно остановится!.. Как же он может - так, будто все равно все завтра умрут! Ну КАК - если ребенка срочно оперировать надо, а он… делает вид, что мест нет! Да ведь пока они ему эту подачку соберут… Ох, Господи… А я ведь не знал ничего… Я думал, что он… Как же выдержать, как же… Вы простите, что я Вам это все… Он мне снова звонил… У меня же нет определителя… Так бы я не ответил… А он опять про эту статью… Что клевета… что если я… ох, я Вам этих слов и повторять не буду… и чтобы мне… Простите… столько лет живу-работаю - и вот… дождался… Как же можно… А ведь учились, начинали вместе с ним… А теперь выходит, что он завотделением, и остальные ему - никто… Вот оно откуда, Лоно, вот почему… Сами, сами устроили… Нельзя так продолжать, природа мудрая…»
Валерий Алексанч… Как же он Вас… Завтра зайти к Вам еще раз, обязательно зайти… Еще и нога эта… всё сразу на Вас… Так бы Вы все-таки работали… Вы только держитесь, пожалуйста, ведь Вы сильнее его, Вы посмотрите, если он так взвился от Вашей статьи, значит - чувствует, что Горевич - не пустой звук… Почему ж я Вам этого не сказал сегодня… вчера… Да… Лоно… Что же Оно делает с нами… Оно ведь совсем еще где-то, но как затягивает… Почему я о Нем думаю больше, чем о живом человеке?!
Вдруг выскочило на поверхность памяти, подбросило: «А если я умру - ему будет стыдно?..»
Господи, да что же это… Что я вообще делаю здесь, почему сижу до сих пор, я же должен к нему бежать…
Так, подожди, успокойся, это больница, ты врач, дежурный врач, сейчас ночь, в палатах дети… Дети… Господи… они не понимают, что это все бессмысленно… Они верят, что мы, вот здесь, взрослые, всё можем, что мы справедливые и всем помогаем, и что они потом будут взрослыми и тоже всё смогут… а они ведь только сейчас… пока дети… они могут больше меня, они могут ВЕРИТЬ… Да ведь они уже... все, кто здесь - они все УЖЕ существуют вопреки… Даже если бы не Лоно… Такое сердце, как у них, не может жить, но они хотят, они с ним рождаются и живут, и ждут, пока мы что-то сделаем…
Почему, почему они так хотят жить, если жизнь, сама жизнь себя не оправдала и скоро закончится совсем? А я сам? Почему я сам за нее цепляюсь, почему я так хочу еще побыть, хоть как-нибудь?! Почему не пропадает это стремление - жить?! Ведь бесполезно уже! Мы ведь не поняли, как это делать по-настоящему, мы не справились… Природа… теперь должна включить какие-то другие законы… Но неужели - совсем?.. Неужели и правда непоправимо?..
К нему заглянула медсестра:
- Андрей Юрьч… Подойдите, пожалуйста, в седьмую палату…
Лёша, беспокойный шестилетний мальчик… два дня назад прооперировали… нет, вроде бы действительно все в норме, просто что-то приснилось, испугало… Андрей механически что-то проверял, поправлял, закреплял… Да, у него новый аппарат… один из первых… действительно себя оправдывает… ну дай Бог…
Андрей вдруг услышал, что мальчик что-то рассказывает ему:
- …я был где-то не здесь, а потом крест зазвенел - который тетя Тоня подарила - и я вернулся и снова стал правильный…
Андрей остановился и взглянул ему в глаза. Что-то было у него с этим мальчиком особенное… С ним лежала не мама или бабушка, как обычно это бывает, а вот эта самая тетя Тоня… Изо всех сил добивалась, чтобы ей разрешили… Тетя… наверное, в этом дело… Все время напоминало о своем… только не надо, не сейчас, послушай, он ведь тебе говорит… А ведь мы с этой Тоней ровесники, наверное…
Андрей переспросил - сам не понимая, зачем, но будто бы в ответе могло быть что-то, чего он сам давно ищет:
- Зазвенел? А как?
- Как будильник у нас дома… только потише… но я услышал… и решил, что надо проснуться… А знаете… я, когда вырасту, буду врачом. Только я операции не буду делать, это страшно. Когда операцию делают, ты как будто засыпаешь, только ты не засыпаешь, а всё видишь, только ты не умеешь шевелиться и рот не открывается, у тебя только душа шевелится и смотрит… Вот у меня смотрела. А потом она чуть не забыла, что надо делать, чтобы жить. Я операции делать не буду. Я так научусь, чтобы просто руки положить - и все выздоравливали. Я слышал, так бывает… И если Вы заболеете, я Вас вылечу, Вы не бойтесь…
Душа… смотрит… что-то же такое знакомое, где-то же я…
- Вы, если что, зовите, - сказал Андрей тете Тоне. - Сейчас все нормально, но я тут рядом все равно…
Она кивнула свое тихое спасибо, но боялась отпустить его темными пронзительными глазами. Андрей еще раз обернулся к мальчику и улыбнулся ему:
- Ты молодец…
И вдруг спросил, почти выходя, - все о том же, опять сам себя не понимая:
- Простите, а этот крест… что это, откуда?
- Знаете, я сама не объясню… - Тоня говорила полушепотом и всё смотрела на него (Господи, какие глаза огромные… как она… будто бы где-то отдельно от всего мира, но всматривается, всматривается в него, так попасть хочет… всматривается… как через замочную скважину (да… вот это… тоже из детства)… да с ней же невозможно просто по-человечески… обречена… и страдает… она что-то скажет сейчас, что-то скажет…), - Я на море была, несколько лет назад, и там какая-то женщина… мне показалось - художница… Она… вся в красках была… Ходила в длинном и белоснежном - только краски… брызги, пятна… Всегда в панаме огромной, тоже белой… Она, кажется, совсем лысая была… и без бровей… Но статная, высокая… Свежая какая-то и - отдельно ото всех… Подходила, только когда САМА захочет… Как кошка… Да, она говорила, что дома у нее кошка… кошка Муза, так она ее назвала… И собака с ней всегда рядом… Афганская борзая, такая же стать… Да, вот как собаку она звала - не помню… И своего имени она мне ни разу не сказала… А я не решилась спросить почему-то… Казалось - у нее не может быть имени… Смотрела она так… глаза серые… смотрела будто в себя, но весь мир лучше нас всех видела… Я гуляла, а она подходила ко мне - походка у нее удивительно бесшумная была, и у ее собаки тоже, - и мы вместе ходили, почти не разговаривали… Она меня только несколько раз спросила - откуда я, как живу… Иногда говорила: «Остановись, посмотри…» - и на море указывала, или на небо… всей рукой указывала, свободно, не так как люди часто - еле-еле ладонью, с оглядкой… Она сразу мне стала говорить «ты» - я-то к ней на «Вы» и не могла по-другому… И вот перед самым отъездом моим она мне вдруг протягивает это распятие: «Возьми, это тебе»… А оно же огромное, резное… мне как-то и неловко, и жутковато было, я отказаться хотела: «Что Вы, это же только патриарху носить…» - а она как-то твердо так: «Возьми. Ты не знаешь, а оно тебе нужно будет»… Вот теперь я про него вспомнила…
…Леша задремал под тётин полушепот.
Андрей заметил, что рассветает. Что-то давило внутри… Он сам себя не мог понять, но звучало в нем, без всяких объяснений: у меня - не было… и не будет…
Он вдохнул глубоко, но сдавило только острее. Ответил, не зная, что сказать:
- Удивительно, да… Ну ладно… Ничего, все хорошо…
Он встал - и вдруг его пронзило и качнуло, он схватился за стену и удержался в сознании.
- Что с Вами? - Тоня почему-то оказалась рядом, схватила его под руку.
- Не знаю… Ничего, пройдет.
- Вам, наверное, отдохнуть…
- Да куда уж тут отдыхать, все равно… - самому себе прошептал, она, кажется, не услышала, - и умолк. Вроде отпустило.
* * *
У меня - не было… и не будет…
Да к чему это я вообще? ЧЕГО не было?..
Не получалось этого себе объяснить, но казалось, что нет НИЧЕГО.
Он шел от остановки по избитому льдистому тротуару и при каждом шаге снова и снова не верил своим ногам, когда они чувствовали что-то под собой.
Перед ним опустилась на дорогу ворона, попыталась попробовать черные химические гранулы, разъедавшие лед и снег, и с обиженным скрипом отодвинулась в сугроб.
Андрей шел мимо чужих домов, на ходу ловя свет в окнах. Он не мог не смотреть, как движется чья-то жизнь за занавесками, - это в детстве еще появилось. Все время казалось, что самое настоящее, самое живое что-то - именно там, в неизвестных ему комнатах, и когда-нибудь у него появится такое же свое… Появится… Но откуда, что для этого надо сделать… ему никто никогда не объяснял… Да, наверное, и не нужны были объяснения, просто с ним было что-то не так… Всё, что почти уже становилось своим, сразу же переставало быть живым и настоящим, хотя и было - вот, рукой дотронься… Он словно так и продолжал смотреть на жизнь через чужие окна… Наблюдал за ней, был всегда рядом, даже пытался делать что-то, чтобы сохранить ее и продолжить, но всегда был как будто виноват - в том, что навязал себя, совсем не обязательного. И каждым действием своим оправдывался. У всех, к кому цеплялся он, отчаянно, самому себе не веря, называя их родными, - у всех было это самое свое, в которое они могли с полным правом уйти и там запереться, и ему опять оставались только окна и замочные скважины…
А, может быть, правда, со мной еще НИЧЕГО пока и не происходило, ни разу в жизни? Я только думал, что живу, а на самом деле даже и не начинался?.. Почему меня мотает так, зачем понесло снова в Центр? Учиться дальше? ЧЕМУ учиться, для чего? Если никаких сил ДЕЛАТЬ то, чему научился… Спасать хотел, лечить хотел… да неправда это, отговорки, сам себя обманул… Не сам ты спасать хотел - надеялся только, что научат, что вылепят тебя, сделают тем, кто МОЖЕТ спасать, кто будет нужен… Господи, что же за умопомраченье… Дома хотя бы что-то свое лепилось, с Оксанкой вместе можно было верить в это свое… А теперь… где я? Меня нет, я сам себя себе не позволил, есть только учитель, есть Валерий Александрович Горевич - и я учусь быть как Горевич - и ничего больше…
Господи, за что я, он же не виноват, да не важно, кто он мне, просто ему плохо, очень, я должен зайти сегодня к нему… хотя бы позвонить…
Но неужели всё так и останется… И меня не будет - НИКОГДА?.. Неужели мне с самого детства - и навсегда - запретили?..
…Как же поднять трубку, как набрать номер… Нет, посплю сначала хоть немного…
Он вошел в пустое свое пристанище.
Его опять обманули: за своими окнами в который раз не было света.