Предлагаю вашему вниманию статью:
Черноверская Т.А. «Вооруженных миссионеров не любят» (У истоков критики экспорта демократии) / Т.А.Черноверская // Прометей. Историко-публицистический альманах. - 2022. - № 2. - С. 191-205. - URL:
https://eleonored.livejournal.com/121588.html (указывать при цитировании этой страницы)
Черноверская Татьяна Александровна
«Вооруженных миссионеров не любят»
(у истоков критики экспорта демократии)
Прометей.
Историко-публицистический альманах.
2022. № 2. С. 191-205.
«Самая сумасбродная мысль, которая могла бы прийти в голову политику, - это думать, что достаточно одному народу прийти с оружием в руках к другому народу, чтобы заставить последний принять его законы и его конституцию. Никто не любит вооруженных миссионеров, и первый совет, какой дают природа и осторожность, - оттолкнуть их как врагов» [23, p. 81; 5, с. 168].
Эти слова вспоминаются мне всякий раз, когда средства массовой информации сообщают об очередном вмешательстве могущественной сверхдержавы во внутренние дела других стран, вмешательстве, которое обосновывается борьбой за демократические ценности против тоталитарных диктаторских режимов, - и о том, к каким катастрофическим последствиям приводят подобные вмешательства. Вспоминаются, очевидно, не только мне: не случайно в ноябре 2015 о них напоминает читателям авторитетного ежемесячника «Monde diplomatique» Максим Карвен - в весьма симптоматичной статье под названием «Робеспьер без маски»: «Жирондистам, горевшим желанием объявить войну всем государям Европы, он напоминал, что свобода не может быть экспортирована "вооруженными миссионерами"». [17, p. 3].
Да, произнесены эти слова были Максимилианом Робеспьером, два с четвертью столетия назад, 2 января 1792 г., в разгар ожесточенной полемики вокруг вопроса о войне, о том, должна ли завоевавшая свободу Франция начать войну против угрожающих ей европейских государей. Как известно, именно с разногласий в вопросе о войне начинает выкристаллизовываться противостояние двух политических группировок, жирондистов и монтаньяров, более того, самоопределение этих двух группировок [4, с. 62-63].
Вопрос о влиянии войны, которая была начата Францией 20 апреля 1792 г., на дальнейшее развитие Революции и, в частности, на ее радикализацию в 1792-94 гг., представляется все еще недостаточно изученным; особенно часто об этом факторе «забывают» те, кто рассуждает о терроре как имманентной характеристике революции. Неоднозначным остается и вопрос, поставленный столетие назад Жаном Жоресом: была ли «эта великая военная авантюра [что] принесла нашей стране и свободе столько зла, так сильно развязала во Франции, стране философии и Декларации прав человека, грубые инстинкты, так хорошо подготовила банкротство Революции и ее превращение в цезаризм […] действительно необходима…? Была ли она действительно продиктована приготовлениями иностранных держав и состоянием нашей собственной страны?» [5, с. 58] Следует ли «согласиться с теми, кто считает революционную войну производной от логики самой революции», как полагает Е.О. Обичкина [10, с. 30-31], или же, как утверждал Жорес, «война в значительной степени была подстроена. Жиронда вела к ней Францию посредством стольких ухищрений, что мы не вправе утверждать, что война действительно была неизбежна» [5, с. 58].
Напомню, что полемика по вопросу о войне разворачивалась осенью 1791 - весной 1792 гг. в условиях, когда Национальное Учредительное собрание завершило свою работу 30 сентября 1791 г., создав первую французскую Конституцию, и уступило место избранному на основе нового конституционного закона Национальному Законодательному собранию; что выборы в это Собрание завершались в условиях достаточно широкого распространения среди выборщиков идеи введения во Франции республиканской формы правления (следствие неудачной попытки бегства короля Людовика XVI в ночь с 20 на 21 июня 1791), а также известий о том, что император Священной Римской империи Леопольд II и король Пруссии Фридрих-Вильгельм II подписали в Пильнице (Саксония) 27 августа 1791 Декларацию, в которой заявлялось, что они считают положение короля Франции делом общего интереса для всех европейских государей, и выражают надежду, что державы не откажутся употребить, вместе с императором и королем, самые действительные средства, соразмерно своим силам, чтобы дать возможность королю Франции совершенно свободно укрепить основы монархического правления, одинаково соответствующие правам государей и благосостоянию Франции. В ожидании этого они отдадут войскам приказания быть готовыми к действию [5, с. 5-6].
Вопрос о войне в противостоянии жирондистов и монтаньяров, Бриссо и Робеспьера, был тесно связан с вопросами о возможности сотрудничества с королем и королевской властью, об отношении к отдельным персонам, прежде всего, к Нарбонну и к Лафайету, и др. [4, c. 62]. Но проявились в этой полемике и проблемы более общего плана, в подходах к разрешению которых нашли выражение «две системы взглядов, две культурные традиции, две картины мира, за которыми угадывается два различных образа жизни» [3, с. 368; 15, с. 34]. На этих общих проблемах мне и хотелось бы здесь остановиться.
Вновь и вновь поднимая вопрос о необходимости начать превентивную войну против иноземных монархов, Пьер-Жак Бриссо и его единомышленники апеллировали не только к тому, что те угрожают свободной Франции, что в их землях и под их покровительством собираются и вооружаются армии эмигрантов, готовых силой восстановить во Франции Старый порядок, - но и к тому, что угнетаемые народы всей Европы давно готовы, по примеру французов, сбросить иго своих тиранов, и с радостью встретят французских солдат как освободителей. Бриссо верил, что народы поддержат французов, так как «во всех государствах правительства ненавидят принципы нашей революции, а народы их обожают» [1, с. 127]. «Война, война! - пишет Бриссо 15 декабря в своей газете Патриот Франсэ. - Таков клич всех патриотов, таково желание всех друзей свободы, разбросанных по всем странам Европы; они только и ждут этого счастливого случая, чтобы напасть на своих тиранов и свергнуть их. К этой искупительной войне, которая обновит лицо мира и водрузит знамя свободы на дворцах королей, на сералях султанов, на замках мелких феодальных тиранов, на храмах пап и муфтиев, - к этой священной войне призывал Национальное собрание Анахарсис Клоотс, призывал во имя рода человеческого, имени друга которого он никогда не заслуживал в большей мере» [5, с. 157].
Эти призывы находили широкий отклик у патриотически настроенных парижан, формировали общественное мнение в пользу победоносного освободительного похода против тиранов. Выступая с критикой этих призывов, наперекор общественному мнению, Робеспьер всерьез рисковал утратить свою популярность.
Избранный депутатом Законодательного собрания, Пьер Бриссо продолжал издавать собственную газету, в которой он, по словам Жореса, «говорит … с большей ясностью, чем решается сказать это с трибуны» [5, с. 157]. Кроме того, общей трибуной для Бриссо и для его оппонента, Максимилиана Робеспьера, остается клуб Якобинцев. В отличие от Бриссо, Робеспьер в эти месяцы выступает как частное лицо: в мае 1791 он убедил своих коллег, депутатов Учредительного собрания, принять декрет, согласно которому никто из них (в том числе, разумеется, и он сам), не мог быть избран в новое Законодательное собрание, и не мог занимать государственные должности (т.е., не мог войти в правительство). Правда, в июне сам он был избран общественным обвинителем Парижского уголовного трибунала (не путать этот ординарный судебный орган - с чрезвычайным Революционным трибуналом, созданным в марте 1793!), но конституирование этого судебного учреждения затянулось, и к исполнению своих обязанностей Робеспьер приступит лишь в феврале 1792. Так что для него в декабре 1791 - январе 1792 гг., когда им были произнесены наиболее значимые речи о войне, Якобинский клуб является единственной трибуной.
В полемику с жирондистами Робеспьер вступает 12 декабря 1791 [12, с. 166-168], однако это не было для него первым обращением к проблемам войны и внешней политики. Еще до созыва Генеральных Штатов, в 1787 г., защищая в суде солдата-дезертира, лишенного наследства, он поднимает и вопрос о войне - совершенно в духе Века Просвещения отмечая, что могущественные государи вопреки доводам разума истощают свои народы, втягивая их в губительные кампании [21, p. 117]. Позднее, в Учредительном собрании, он трижды поднимается на трибуну в ходе обсуждения конституционных статей о внешних сношениях и об отношении французской нации к иностранным нациям в мае 1790 г. Солидаризируясь с предложенным Вольнеем 18 мая 1790 г. проектом декларации Национального собрания [6, с. 1], Робеспьер заявляет, что свободная французская нация не желает участвовать ни в какой войне и хочет жить в братстве с другими народами, как велит Природа. Он указывает на то, что дух завоеваний приводит народы к деградации и призывает остерегаться правительственных маневров, которые могут втянуть нации в войну [17, p. 351]. Неоднократно высказывался он и по другим вопросам внешней политики и дипломатии, состояния армии и ее роли в государстве, положения солдат [см. 16; 17; 19; 20; 21; 22; ].
Таким образом, позиция, которую занимает Робеспьер в вопросе о войне в конце 1791 - начале 1792 гг. представляется вполне ожидаемой.
В первой небольшой речи 12 декабря 1791 его критика связана пока лишь с вопросами текущей политики. Но уже через неделю, 18 декабря, он выступает большой программной речью [12, с. 168-184], в которой затрагивает и проблемы более общего характера. Это еще не протест против экспорта революции, но слова его уже очень скоро окажутся пророческими:
«Война - это всегда главное желание могущественного правительства, которое хочет стать еще более могущественным. Я не буду вам говорить о том, что в ходе войны правительство окончательно истощает народ и расточает финансы, что оно закрывает непроницаемым покрывалом свои хищения и свои промахи; я буду говорить вам о том, что еще более непосредственно касается наших самых заветных интересов. Во время войны исполнительная власть развивает самую страшную энергию и осуществляет своего рода диктатуру, которая не может не устрашить рождающуюся свободу; во время войны народ забывает о дебатах, имеющих существенное отношение к его гражданским и политическим правам, и занимается лишь внешними событиями, он отвращает свое внимание от своих законодателей и своих должностных лиц, и сосредоточивает все свои интересы и все свои надежды на своих генералах и своих министрах, или, вернее, на генералах и министрах исполнительной власти. […] Во время войны привычка к пассивному повиновению и энтузиазм, столь естественно выпадающий на долю удачливых военачальников, превращают солдат нации в солдат монарха и его генералов. Во время смут и мятежей военачальники становятся арбитрами судьбы своей страны, и склоняют чашу весов на сторону той партии, к которой они примкнули. Если это Цезари или Кромвели, они сами захватывают власть…» [12, с. 169-170].
Здесь следует заметить, во-первых, что для системы политических взглядов Максимилиана Робеспьера, как впрочем и многих других деятелей Революции, прежде всего монтаньяров, характерно представление о том, что республиканскому принципу правления (не путать с республикой как формой правления!) соответствует примат законодательной власти по отношению к власти исполнительной, при условии что носителем либо источником законодательной власти выступает сам суверенный народ, - и с этой точки зрения государственный строй Франции, введенный Конституцией 1791 г. может быть охарактеризован как «республика с королем» [11, с. 187; 14, с. 236]. А это означает, что любое возвышение власти исполнительной будет рассматриваться как покушение на самый республиканский принцип.
Во-вторых же, предостерегая своих сограждан, что во время войны исполнительная власть превращается в «своего рода диктатуру», Робеспьер сам волею истории окажется участником диктаторского по своей сути правительства Комитета общественного спасения, действующего в чрезвычайных условиях тотальной войны, которую Республика ведет по всему периметру своих границ, станет, по словам Алена Форреста, «военным руководителем вопреки самому себе» [20] - и погибнет, когда внешняя опасность реставрации Старого Порядка будет устранена.
Предостерегая относительно опасности, исходящей от победоносного генерала, Робеспьер, впрочем, не был оригинален - именно опасение получить в итоге диктатора в солдатских сапогах побуждало все Национальные собрания на протяжении шести лет удерживать части регулярной армии подальше от столицы, воздерживаясь от использования их как в межпартийной борьбе, так и против массовых волнений в Париже. Для подавления восстания они впервые были использованы в октябре 1795 года (11-13 вандемьера IV года Республики), а командовал ими специально назначенный главнокомандующим Парижского гарнизона (после года опалы) молодой генерал Бонапарт - и именно с этой операции начнётся его уже непрерывное возвышение…
К мысли об опасностях, исходящих от победоносного военачальника Робеспьер возвращается и в последующих речах о войне. В целом, перечитывая эти его речи (наиболее значимые произнесены 18 декабря 1791, 2, 11 и 25 января 1792 гг.), нетрудно заметить, что обращаясь к своим слушателям, членам Якобинского клуба, Робеспьер вновь и вновь возвращается к наиболее важным для него мотивам, как связанным с текущей политической ситуацией, так и имеющим обобщающий характер. При этом он частично повторяется, частично уточняет, дополняет, корректирует мотивы своих суждений. В речи, произнесенной 25 января он, в частности, добавляет:
«Когда свободные или стремящиеся быть свободными люди могут развернуть все ресурсы, которые дает подобное дело? Тогда, когда они дерутся у себя, за свои очаги, на глазах своих сограждан, своих жен и детей. Тогда все части государства могут, так сказать, в любое мгновение прийти на помощь друг другу и силою единства и мужества исправить следствия первого поражения и создать противовес всем преимуществам дисциплины и опыта, которыми обладают враги. Тогда все начальники, вынужденные действовать на глазах своих сограждан, не могут рассчитывать ни на успех, ни на безнаказанность измены; но все эти преимущества будут потеряны, как только война будет перенесена далеко от взоров отчизны, в чужую страну, и откроется полная свобода для самых пагубных и самых темных маневров: тогда уже не вся нация будет воевать за себя, а армия, генерал будут решать судьбу государства» [12, с. 180].
Так и встают перед глазами солдаты Республики, а затем и Империи, под звуки Марсельезы, с лозунгами свободы и равенства на штандартах шагающие по пыльным дорогам покоренной Европы!
Вопрос о вооруженных миссионерах Робеспьер поднимает в речи 2 января 1792, и его рассуждения представляются мне настолько интересными, что хочется процитировать их с максимальной полнотой:
«Природе вещей соответствует медленное развитие разума. Самый порочный образ правления находит мощную поддержку в привычках, в предрассудках, в воспитании народов. Деспотизм сам по себе до того развращает сознание людей, что заставляет их себе поклоняться и делает для них свободу подозрительной и пугающей на первый взгляд. Самая сумасбродная мысль, которая могла бы прийти в голову политику, - это думать, что достаточно одному народу прийти с оружием в руках к другому народу, чтобы заставить последний принять его законы и его конституцию. Никто не любит вооруженных миссионеров, и первый совет, какой дают природа и осторожность, - оттолкнуть их как врагов. Я сказал, что подобное вторжение могло бы скорее пробудить воспоминания о пфальцских пожарах (Робеспьер напоминает об опустошении Пфальца в 1687-1688 гг. по приказу Людовика XIV - Т.Ч.) и о последних войнах, чем породить конституционные идеи, так как в тех краях народным массам эти события известны лучше, чем наша конституция. Рассказы просвещенных людей, осведомленных о них, опровергают все то, что нам толкуют о страстном стремлении этих стран к установлению нашей конституции и появлению наших армий. Прежде чем влияние нашей Революции даст себя почувствовать среди других наций, надо чтобы она сама упрочилась. Желать дать им свободу раньше, чем мы сами ее завоевали, - значит утвердить одновременно и наше порабощение, и порабощение всего мира; думать, что, как только один народ установит у себя конституцию, все другие народы мгновенно откликнутся на этот сигнал, - значит составить себе преувеличенное и абсурдное представление о вещах.
Разве примера Америки, который вы привели, было бы достаточно, чтобы разбить наши оковы, если бы время и стечение самых счастливых обстоятельств не привели мало-помалу к этой Революции? Декларация прав не свет солнца, в одно и то же мгновение озаряющий всех людей; это и не молния, одновременно поражающая все троны. Написать ее на бумаге или выгравировать на бронзе легче, чем восстановить в сердцах людей священные письмена, стертые невежеством, страстями и деспотизмом. Да что я? Разве от нее ежедневно не отрекаются, не попирают ее ногами, не игнорируют даже среди вас, ее обнародовавших? Разве равноправие где-нибудь существует, кроме как в принципах нашей конституционной хартии?» [23, p. 81-82; 5, c. 168]
Заметим, что Робеспьер говорит здесь не только о том отпоре, который неизбежно встретят непрошеные миссионеры, сколь бы благими ни были их намерения, но и, что не менее важно, о том, что революции не свершаются по чьей-то доброй или недоброй воле, необходимо, чтобы в стране созрели соответствующие условия.
Три недели спустя, 25 января, он вновь возвращается к этой теме:
«Допустим, что […] король, ввиду повторных требований Национального собрания, объявит войну; кто вам тогда может поручиться, что ваше нападение, без уважительного основания, не вызовет раздражение у народов, к которым вы придете с войною, как бы философичны ни были мотивы вашего поведения? Кто вам поручится, что иностранные правительства и ваши внутренние враги не ждут этого предлога, как единственно могущего оправдать задуманное ими нападение на вашу свободу в форме внешней войны, в сочетании с гражданской смутой?
А если народы, если солдаты европейских государств окажутся не такими философскими, не такими зрелыми для революции, подобной той, которую вам самим так трудно довести до конца? Если они вздумают, что их первой заботой должно быть отражение непредвиденного нападения, не разбирая, на какой ступени демократии находятся пришедшие к ним генералы и солдаты? Если богатые и влиятельные люди, которые в некоторых странах могли бы поднять знамя восстания против правительства по причинам, восходящим ко времени до нашей революции, если б эти люди приостановили борьбу со своим правительством, чтобы защищать свою собственность и свою страну, и отложили бы, на время после войны, заботу о совершении революции, и не на французский лад, а такой, которая сообразна их замыслам и интересам?» [12, c. 188-189]
Сторонникам Бриссо, планировавшим провести в прирейнской Германии, «муниципализацию», которая должна при помощи французской армии освободить немцев от «гнета курфюрстов» [1, с. 130], Робеспьер не без иронии отвечает: «Нужды нет, сначала вы сами беретесь завоевать Германию; вы ведете нашу победоносную армию ко всем соседним народам; вы повсюду учреждаете муниципалитеты, директории, национальные собрания, и вы сами восклицаете, что эта мысль возвышенна, словно судьба государств определяется риторическими построениями. Наши генералы, руководимые вами, - только миссионеры Конституции; наш лагерь - только школа публичного права; союзники иностранных монархов, нисколько не препятствуя выполнению этого плана, мчатся к нам навстречу, но для того, чтобы слушаться нас. Досадно, что истина и здравый смысл опровергают эти великолепные пророчества» [23, p. 81; 5, c. 167-168]. - Нечто подобное тому, что предлагали бриссотинцы, будет реализовано позднее, главным образом уже тогда, когда республиканская армия к началу июля 1794 (середине мессидора II года) очистит от врагов территорию Франции, уже после Термидорианского переворота - тогда по всему периметру восточной границы Франции будет создана полоса т.н. «дочерних» республик. Но их век оказался недолог, после превращения Франции в Империю республиканские институты и здесь утратили свои функции, а при Реставрации и вовсе были упразднены. Кроме того, войны Революции повсюду вызвали воинственный и ожесточенный национализм, способствуя формированию на будущие времена враждебного Франции окружения.
Симптоматично, что полного русского перевода двух самых замечательных речей Робеспьера о войне, произнесённых 2 и 11 января 1792 г., в которых наиболее подробно и аргументировано объясняется невозможность того, что мы именуем экспортом революции, до сих пор нет: Я.М.Захер, включивший в 1926 г. в составленный им сборник «Французская революция в документах» весьма пространную выборку из речи 2 января [13, с. 100-109], именно рассуждения о «вооружённых миссионерах» опустил, а в первый том «Избранных произведений» Робеспьера (1965) [12] эти две речи вообще не попали. Более того, мимо этих речей проходит А.З. Манфред, называющий в 1977 г. речь 25 января 1792 третьей его речью о войне - после речей 12 и 18 декабря 1791 [8, с. 316], хотя ещё в 1959 г. А.П.Левандовский в биографии Робеспьера процитировал его речь 11 января [7, с. 156-158], а в 1970 г. А.Т. Гладилин в книге «Евангелие от Робеспьера» [2, с. 99-100] - речь 2 января, причём именно о «вооружённых миссионерах»! - Не оттого ли, что отказываясь на словах от идеи экспорта революции, наша страна на деле его активно практиковала…
Не менее симптоматичным представляется и другое - когда на рубеже 50-х - 60-х гг. Джейкоб Талмон обосновывал свою концепцию тоталитарной демократии, ее принципиальное отличие от демократии либеральной, он отмечал, что:
«Принципиальное различие между двумя школами демократической мысли […] лежит в их различном подходе к политике. "Либеральный подход" исходит из того, что политика является средоточием проб и ошибок, а политические системы есть прагматический продукт человеческой изобретательности и спонтанности. "Тоталитарный подход", напротив, исходит из примата и эксклюзивности истины в политике. Этот подход можно назвать политическим мессианством в том смысле, что он постулирует предопределенный, гармоничный и совершенный порядок вещей, к которому неизменно влечет человека и к которому он неизбежно прибудет. […] Обе школы демократии - либеральная и тоталитарная - утверждают высшую ценность свободы. Но если одна из них видит сущность свободы в спонтанности и отсутствии принуждения, то другая полагает, что свобода может быть реализована лишь в процессе стремления к абсолютной коллективной цели и в ее достижении. Как бы то ни было, ясно одно, что конечные цели либеральной демократии не носят, в отличие от тоталитарной, конкретного характера. Эти цели задуманы скорее с позиций негативизма, причем применение силы для их реализации считается злом. Либеральные демократы полагают, что в отсутствие принуждения люди и общество могут в один прекрасный день прийти, через пробы и ошибки, к состоянию идеальной гармонии. Для тоталитарных демократов такое состояние является целью, достигаемой прямыми действиями, и, в конечном счете, неизбежно» [9, с. 191-192].
И хотя «истоки тоталитарной демократии» Талмон усматривал прежде всего в политической доктрине Руссо, прямыми наследниками которой считал якобинцев и бабувистов, метил он, разумеется, в «Советы», противопоставляя нашей стране Западные Демократии. Однако сам способ этого противопоставления сыграл с ним и его последователями злую шутку: мы видим в настоящее время, как государство, где современная либерально-демократическая политическая система сформировалась в ходе спонтанного исторического развития, как результат собственных проб и ошибок, использует теперь силу и принуждение, навязывая эту систему другим странам в качестве универсальной модели.
А двумя столетиями ранее лидер «тоталитарной демократии» - обосновывал пагубность подобного навязывания.
Библиографический список в комментарии