Д. А. Фурманов. Мятеж. - М.; Л.: Государственное издательство, 1925.
Начало известного романа Фурманова - по первому изданию (1925). В некоторых поздних изданиях текст настолько прилизан редактором, что туземцы превратились в националов, сарты в узбеков, а тов. Полеес - в Палина.
Часть 1. Часть 2. Часть 3. Часть 4. Часть 5.
А. И. Сегал. Эскиз декорации к спектаклю «Мятеж». 1933
Помнится, в эти последние дни, да и на станциях перед Курдаем приходилось все время вести жаркую перебранку с начальниками станций. Это был преудивительный и прегнуснейший народ. Почти сплошь такой. За исключением немногих. Помнится, в пути обогнали мы почтовые тройки. Приехали на пункт, ждать не стали - попросили лошадей. Запрягают. И когда уже все было готово, когда мы перегружались, чтобы ехать дальше, - подкатили почтовики и властно заявили:
- Ехать нельзя: мы едем.
- Позвольте, мы же первые приехали, - заявляю им.
- Ничего не значит: почта прежде всего.
- Но у меня, посмотрите: «вне всякой очереди».
И показываю им мандат, где говорится, что по делам большой срочности и важности ехать надо вне всякой очереди. И слова эти даже подчеркнуты.
- Ничего не значит, это чепуха, - брякнул почтовик.
- Какая чепуха? - взъерошился я.
- Да так… Ну, нечего с вами болтать, - объявил он небрежно, - выкладывайте вещи, мы едем.
Тогда я к делу подскочил с другого конца.
- Грузу у вас сколько?
- Около тридцати пудов…
- А кто сопровождает?
- Я…
- А это кто такие, - наступаю я на почтаря и указываю на трех подозрительных субъектов, с ним приехавших и напоминавших по внешнему виду мелких торговцев.
- А они какое право имеют ехать? - кричу я раздраженно почтарю.
- Такое право, что со мной, - ответил он. - Да и что за разговоры - выгружайтесь.
А я уж слышал раньше, что почтовики в те дни спекулировали бессовестно: из Ташкента в Верный везли дешевый кишмиш, а из Верного обратно - белую муку. Заглянул я им в повозки, ощупал, вижу, совсем не почта - мешки кишмишу.
- Это что же такое? Ах вы, сукины сыны!.. Сейчас же документы! Я вам в Верном покажу кузькину мать!
Но почтарь был парень тертый. Хотя он и понял, что на 30 пудов три тройки занять ему нельзя, все же попытался воздействовать и на меня испугом:
- Нет, вы мне свои покажите… У нас закон… Я вас законом…
Мы записали друг друга и поклялись притянуть непременно к суду. Брань - бранью, а мы все-таки сели и уехали. Почтарь поехал за нами, - не знаю, сразу ли достал он лошадей под мешки кишмишу.
Был и другой случай. Приехали.
- А ну-ка, приятель, нам лошадей…
- Нет лошадей, - отвечает сумрачно и вяло худосочный моложавый смотритель.
- Как, ни одной?
- Ни одной…
- Совсем пустой двор? - изумился я.
- Не совсем, тройка есть, да только пришла, упарилась, устала, - ее нельзя.
- А скоро ли приедут новые?
- Не знаю, - отвечает он нехотя.
- То есть как же «не знаю», кто же знать-то будет за вас… Ну, хоть примерно, вы когда их отправили?
- А какое вам дело?! - оборвал он грубо.
Кровь ударила мне в голову.
- Что за хамское отношение? Что, вы не можете, что ли, отвечать как следует! - крикнул я ему, обозленный.
- Нечего отвечать-то; без вас все знаем, - ответил он, стараясь уйти в комнату.
- Нет, постойте, - останавливаю я, - вы все-таки скажите как следует… Вот мандат… Я еду срочно…
- А мне што за дело.
- Да, черт вас дери, мне-то это не безразлично… Скоро ли лошади ожидаются, спрашиваю я вас, и долго ли ждать?
- Не знаю, - ответил он на ходу и скрылся за дверь.
Я посылаю «кума» в разведку: осмотри все конюшни, проверь насчет оставшейся тройки.
Он через пять минут бежит возбужденный:
- Четырнадцать лошадей!!!
- Что-о?.. - не понял я.
- В стойлах на дворе четырнадцать лошадей…
Я побежал вместе с ним во двор и глазам своим не верил: по стойкам, действительно, стояло четырнадцать штук. Мы сейчас же в юрты к киргизам:
- Лошади давно стоят?
- Вчера ездил… - отвечают возницы.
- А сегодня не ездил? - спрашиваем.
- Нет…
- Все не ездили?
- Нет…
Разъяренный, несусь прямо к смотрителю и кричу на бегу:
- Это что за подлость! Саботажничать?!
- Лошади устали, заезженные, - оправдывается он.
Ни слова не говоря, хватаю негодяя за шиворот, трясу, как собачонку - и, не в силах сдержаться, рычу:
- Ах ты, сукин сын! Если через десять минут не будет лошадей - шашкой по башке!!!
Через десять минут лошади готовы. Но прежде я составил протокол. Оказалось, что смотритель из семинаристов, сын попа. В Верном протокол отдал я в Почтовое отделение, а копию - ЧК; судьбу не знаю.
Где ты, семинаристик? Помнишь ли свой саботаж и заслуженную встряску?
Едем дальше. О, ужас! На следующей станции почти буквально то же.
- Нет лошадей.
- Ни одной?
- Шесть больных, больше нет…
Мы сразу в конюшни. И что же: вместо шести больных… Семнадцать здоровых! Расспросы киргизов-возниц разъяснили дело.
Я подлецу показал дуло нагана.
Через десять минут мы уезжали.
С этакой шпаной мы до полусмерти измучились за долгий шестисотверстовый путь. Потом, в Верном, мне смеялись местные ответственные работники:
- Вы один раз проехали да устали, а мы тут с ними все время маемся. Шпана на шпане. И саботажники. А заменить некем, - вот пока и миримся.
Станция за станцией, скандал за скандалом, - мы близимся к Верному. Навидались теперь мы всяких видов, насмотрелись диковин, наслушались слухов, рассказов и смутных догадок.
На место приехали совсем не новичками: за долгий путь чего-чего не увидели, не услышали, не узнали!
А вот и Каскелен - последняя станция перед Верным. Станем ли ждать, когда не осталось и трех десятков верст! Скорей, скорей!!! Довольно дорожных мытарств и бесплодной, глупейшей брани с почтарями и смотрителями. Мы катим по шоссе. Нервничаем. Ожидаем, как он покажется, Верный. И где-то вдруг вдалеке мелькнули церковные купола и кресты, потом стали видны окраины города, вырисовывались отдельные домики… Ну, здравствуй, Верный. Здравствуй, пока чужой, таинственный город, о котором мы так много слышали и которого совсем-совсем не знаем. Как ты встретишь нас? Как мы станем работать? Ты - центр огромной области. В тебе бьется сердце жизни полуторамиллионного населения. Много кружили мы за гражданскую войну: по Уралу, по самарским степям, по уфимским горам… и все эти центры: Урал, Самара, Уфа - это целые полосы жизни. Каждая имеет свою особую печать, свое лицо. А ты, новый наш незнакомец, какое будешь иметь лицо? Как развернется здесь наша работа? Сумеем ли понять обстановку, войти в круг вопросов и в дружескую, тесную семью работников? Неужели - интриги, зависть, склоки ожидают нас, вместо горячего труда? Нет, нет, не надо. Мы верим, что расправим здесь крылья, размахнемся в плодотворной творческой работе, обнажим и отдадим все, что накопилось, что было скрыто, что прибавилось за эти годы и что надо непременно израсходовать, отдать куда-то вовне, с кем-то поделиться накопившимся опытом, разрядиться в новой, пока неведомой работе.
Так здравствуй, новый труд на новой ниве! Мы любим тебя в новой обстановке, в любых условиях. И всегда готовы отдаться тебе всеми знаниями, всем накопленным опытом жизни, всем пылом молодости, всей горячей верою в нашу победу, в нашу непременную победу!
II. В Верном
Вот мы и в Верном. Я знаю, что здесь председателем Областного Ревкома мой товарищ по Самаре, Юсупов. Даешь Юсупова! В чужом месте, особенно в такой глуши, какая это радость - найти с первого раза старого знакомого. Может быть, он, этот старый знакомый, - и будет чужд тебе наутро же; быть может, скоро-скоро найдешь ты здесь новых друзей, отличных товарищей и, вместо старого, к ним, к новым привяжешься, но это потом. А теперь, сразу, - к старым, к знакомым!
Мы подкатили к Ревкому: рослый, стильный домина по главной улице. Он на углу выпирает круто вперед, кидается в глаза. Еще и не зная, что это́ за дом, мы поняли, что он должен быть Ревкомом.
Дружеская встреча, охи-ахи, радостные восклицания, торопливые обещанья работать дружно, в контакте…
- И работы так много… Непочатый угол… И некому браться… Работников нет… Беда.
Он проводил до ближних «Белоусовских» номеров, где жил сам, где и нам все готово. Правда, не сразу было добыто хорошее жилье - первое время околачивались довольно сараисто и грязно. Но это не в счет.
- Как к делу приехал, ах, как к делу… - приговаривал Юсупов.
- Что такое?
- Да как же: у нас тут уездный съезд советов… И надо доклад… О самом новом, о последнем - политический… Ну, раз из центра - твоя обязанность рассказать нам все, что было и есть и будет…
Я и не подумал отказываться. Да это и в самом деле отлично: сразу окунуться в здешнюю жизнь, в работу, интересы, вопросы, нужды: что за блестящее начало!
* * *
Набит до отказа городской театр. Зрелище диковинное. Обстановка невиданная. Как будто и все здесь, словно у нас - где-нибудь в Иваново-Вознесенске, Вичуге, Тейкове: за столом, на вышке президиум клонит головы над пустыми листами бумаги; позади, у стены - прислонены знамена, и на этих знаменах все те же могучие крики:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
«Путь борьбы и труда - это путь освобожденья»
«Да здравствуют победные полки Красной армии!»
«Да здравствует Красный Интернационал!»
Багровеет бархат, щекочет золото гигантских букв, массивное древко уперлось упорно в заплеванный, забросанный, затоптанный пол. Табачный дым густыми облаками ходит в изголовьях. Лица серы, желты, бледны, матовы… Голоса сухи, трескучи, словно лучина, или глухи, сиплы и хриплы: сегодня съезд последний день, выговорились все до омертвения. Все-все, как там, в далекой России, на фабричных дворах, в сальных прокопченных столовых, где мы в семнадцатом из господских салонов изъятый бархат и шелк перекраивали в ало-багровые знамена и писали зычно:
«Долой 10 министров-капиталистов!»
Но глянь по изголовьям: вместо рабочих кепок - то чернополая шляпа, то увесистая шапка, картуз крестьянский, то целый бараний овин или белая долгая простынь, замотанная так хитро и ловко - туземный головной убор. А на место пиджака, тужурки - глухо запахнутые теплые шубы, зипуны, киргизские ватные цветные халаты… По рядам - говор: удивительный, ни одним словом не знакомый. Что он, этот говор: про радость, довольство идет или зло потешается, проклинает, каркает беду?
Не знаем, не знаем, - ничего не поймем.
А приходит урочный вечерний час, солнце обходит положенный круг, и эти делегаты, члены советского съезда, собравшиеся решать и выбирать пути в царство социализма, падают ниц и молятся восторженно, будто загипнотизированные, своему неведомому богу, вздевают руки, гладят себя по лицу, шепчут какие-то невнятные звуки молитвы. И снова слушают доклад. Потом перевод на туземный язык - или наоборот. Потом споры. И сами вступят в спор. И будут доказывать, убеждать, воздевая руки, бия себя в грудь, - восторженно, пламенно, сердито…
Не поймешь… И стыдно, и жалко, и больно оттого, что не можешь понять эту вот сочную, такую нужную, важную речь: в ней подлинное, в ней жизнь, сегодняшний день. Его надо знать, иначе немыслимо работать. А его не знаешь.
И не узна́ешь. Потому что немыслимо перевести, рассказать пламенную чужую речь. Переводчик всегда лишь осведомляет о том, что ему надо перевести. И от этого осведомления не остается почти ничего. Все пропадает. Живое, нужное, серьезное слово - уплыло. И мы от этих первых неожиданных уроков вешаем головы. Кончатся речи. Уйдут делегаты в зал, по коридорам, сомкнутся у дверей - и снова о чем-то горячо толкуют, спорят. Волнуются о важном. Кричат. Потрясают кулаками, грозят… Кому? Нам или врагу нашему? Ах, мы даже и этого не знаем. А речи, крики - так громки, так волнующе свежи, так увлекательны неподдельной искренностью. Мы знаем одно: здесь, по Семиречью, главная сила - туземцы. И не столько татары, сарты, дунгане, китайцы, таранчи - сколько киргизы. По киргизским кишлакам вся советская главная сила. Там, в них - будущее советского Семиречья. И знаем мы еще, что по кишлакам киргизским мало у власти бедноты. Больше - манапы, баи, тузы-богатеи, знатные господа киргизские. Только кой-где, почти случайно, на редкость в совете кишлачном заседает трудовик, бедняк киргиз…
Вот они, делегаты киргизские - в цветных чалмах, цветных халатах: дородные, упитанные, с незнакомо-замкнутыми лицами, странными, непонятными жестами, чужой, незнакомой речью… Они - из советских киргизских кишлаков. Но что они думают? Чего хотят? С чем согласятся, на каких пределах и где, за какими пределами они восстанут как открытые враги?
Нам мучительно трудны эти коренные, самые важные вопросы. На них ответа нет.
А кулацкая деревня, сытая казачья станица - они тоже прислали сюда не нашего комбедовского мученика, не безлошадного, безземельного батрака, не измыленного помещиком беззащитного, полуголодного испольщика. Нет таких. Здесь казаки - исконные. Да к тому же станицы казацкие будто в опале: не милует, не жалует, не любит их победительница, кулацкая деревня. И казак сердит на деревню. А с деревней - на Советскую власть: потому что - деревня создала здесь Красную армию и деревня прихлопнула казачьих атаманов: Щербакова, Дутова, Анненкова… Только немногие из станичников, все переборов и все переступив, знают, куда итти, за что бороться, где правда, где верная победа. Но этих мало. А коренная станица - терпит, но не любит, ох, не любит Советскую власть! Мы и это знаем.
Вот они - делегаты кишлаков, станиц, деревень…
И каждый - по-своему - друг и недруг советскому, большевистскому, новому…
Мы насторожились. Чувствуем двойственность. Еще не знаем, что и как станем делать в этой новой, своеобразной, трудной обстановке.
Знамена ало-багровы; солнечным золотом горят священные лозунги; так же, как в родных рабочих центрах, здесь встанут и стоят и поют - Интернационал… И резолюции принимают: бороться… трудиться… строить…
Все-все, как там… И в то же время мы с первого дыхания чувствуем, как глубоко отлична эта обстановка, эта среда, это пение, эти лозунги, эти принятые резолюции. Надо быть осторожным…
См. также:
•
А. М. Брискин. В стране семи рек: Очерки современного Семиречья Полный текст романа «Мятеж», довольно близкий к авторской редакции:
•
Д. А. Фурманов. Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Мятеж. 1960.